https://wodolei.ru/catalog/vodonagrevateli/15l/
Сдавался дворец Барберини: первый, второй и третий этажи были отданы под частные квартиры, а владелец переселился на четвертый, в бывшие комнаты для прислуги. Сдавался дворец Боргезе: нижний этаж — антиквару, бельэтаж — масонской ложе, все остальное — частным жильцам, а сам князь оставил за собой лишь скромную небольшую квартирку. Сдавался дворец Одельскаки, дворец Колонна, дворец Дориа, и все эти князья жили скромно, как практичные домовладельцы, стараясь извлечь из своих домов побольше дохода, чтобы свести концы с концами. Разорение грозило всем римским патрицианским семьям, во время недавнего финансового кризиса растаяли огромные богатства, а у тех немногих, кто еще сохранил свое состояние, оно лежало мертвым капиталом, — владельцы не помещали его ни в торговлю, ни в промышленность. Немало римских князей, пустившись в рискованные спекуляции, разорились дотла. Другие, напуганные огромными налогами, поглощавшими почти треть их доходов, не решались пускать в оборот оставшиеся миллионы и покорно наблюдали, как их фамильные богатства таяли, распылялись при разделах имущества, исчезали и гибли, как гибнет все на бесплодной, истощенной почве. Окончательное разорение римской знати казалось исторически неизбежным, неминуемым, — это был лишь вопрос времени. Те, кто соглашался сдавать внаем свои особняки, еще как-то боролись за существование, приспосабливались к новым условиям, стараясь заселить жильцами слишком обширные для них, пустые дворцы; но у тех, кто упорствовал, в домах уже водворилась смерть; гордые, надменные владельцы предпочитали замуровать себя в этих холодных фамильных склепах, вроде грозного, уже разрушавшегося палаццо Бокканера, застывшего во мраке и безмолвии, где лишь редко-редко раздавался стук колес старой кареты кардинала, выезжавшей с заросшего травою двора.
Но особенно поразил Пьера контраст между кварталами Трастевере и дворцом Фарнезе; одна картина дополняла другую, и обе вместе привели его к мысли, которая ни разу еще не являлась ему с такой беспощадной ясностью: народа в Риме еще нет, а аристократии скоро уже не будет. Отныне эта мысль преследовала его, как кошмар. Он видел народ — жалкий, невежественный, безропотный, в силу исторических и природных условий задержавшийся на такой низкой ступени развития, что понадобятся еще долгие годы просвещения и воспитания для того, чтобы создать сильную, здоровую, трудолюбивую демократию, которая сознавала бы свои права и обязанности. Аристократия же медленно умирала в своих ветхих, полуразвалившихся дворцах, вырождалась, приходила в упадок, к тому же так часто роднилась с американцами, австрийцами, поляками, испанцами, что чистокровные римские семьи становились редким исключением; кроме того, она охладела к военной и церковной карьере, не желала служить итальянской конституционной монархии, уклонялась от участия в Священной коллегии, так что в последнее время пурпуровые мантии кардиналов доставались одним выскочкам. И притом между народом и аристократией, между низшими и высшими, еще не существовало промежуточного звена — сильной, упрочившейся буржуазии, достаточно жизнеспособной, просвещенной и разумной, чтобы хоть временно руководить нацией. Буржуазия состояла из бывших княжеских слуг и прихвостней, из крестьян, арендовавших земли у княжеских фамилий, из поставщиков, нотариусов, адвокатов, которые управляли их владениями и капиталами; ее составляли также должностные лица, чиновники всех видов и рангов, депутаты, сенаторы, люди, вызванные правительством из провинции, и, наконец, ее ряды пополняла целая стая хищников, набросившихся на Рим, жадных, когтистых коршунов, вроде Прада или Сакко, которые слетались со всех концов страны, истребляя и пожирая все — и народ и аристократию. Для кого же в Риме производились работы? Для кого затевались гигантские постройки новых кварталов, начатые с таким широким размахом, что их так и не смогли закончить? В воздухе пахло катастрофой, слышался зловещий гул, возбуждая в сострадательных душах тревогу и печаль. Да, все угрожало гибелью этому обреченному миру, где народ еще не народился, аристократия умирала, а жадная, алчная буржуазия рыскала среди руин в поисках добычи. И каким страшным символом казались новые особняки, возведенные по образцу грандиозных старинных дворцов, громадные, великолепные здания, построенные в расчете на сотни тысяч будущих обитателей, в расчете на роскошь и богатство новой столицы мира! Все они стояли теперь грязные, загаженные, потрескавшиеся и служили пристанищем для убогой, голодной бедноты, для всех римских нищих и бродяг. В тот же вечер, когда стемнело, Пьер вышел побродить по набережной Тибра, возле дворца Бокканера. Он любил размышлять там в полном одиночестве, хотя Викторина и уверяла, что опасно гулять у реки в позднюю пору. И действительно, в такую темень трудно было вообразить более подходящее место для ночных грабителей. Ни единой живой души кругом, ни единого прохожего; тихо, темно, безлюдно — направо, налево, всюду. Огромный пустырь с незаконченными постройками со всех сторон огораживали длинные заборы, ни одна собака не могла бы здесь пролезть. Газовый рожок на углу потонувшего во мраке палаццо, висевший низко над насыпью, почти вровень с землей, освещал горбатую набережную тусклым светом; валявшиеся там и сям кучи щебня, груды кирпичей и каменных плит отбрасывали длинные зыбкие тени. Направо, на мосту Сан-Джованни-деи-Фьорентини и в окнах больницы Святого Духа, горели редкие огоньки. Налево, вдоль русла реки, уходя в бесконечную даль, тонули во мраке старые кварталы. Напротив, точно бледные, неясные призраки, виднелись прибрежные дома Трастевере с тусклым желтоватым светом в окнах, а наверху выступали темные очертания Яникульского холма, и на самой вершине, должно быть, на площадке для гулянья, словно три звездочки, горели огни газовых фонарей. В эти ночные часы Пьера особенно восхищала печальная и торжественная красота Тибра. Облокотившись на парапет, он подолгу смотрел на его темное русло, заточенное в каменных стенах новой набережной, словно в тесных стенах мрачной темницы, построенной для какого-то великана. Пока светились огни в домах напротив, он видел, как медленно и тяжело катятся его таинственные воды, отсвечивая и переливаясь золотистыми блестками. И Пьер забывался в мечтах о славном прошлом этой великой реки, вспоминая легенды о баснословных богатствах, погребенных на ее дне, в вязком иле. После разграбления Рима при каждом нашествии варваров туда будто бы бросали сокровища храмов и дворцов, чтобы уберечь их от расхищения. Быть может, золотистые полоски, искрящиеся в темных волнах, — это золотые семисвечники, которые Тит некогда привез из Иерусалима? А в бледных бликах, то мерцающих, то исчезающих в водоворотах, белеет мрамор колонн и статуй? И в переливах струй, вспыхивающих искрами, светятся груды золота и серебра, кубков, ваз, ожерелий, драгоценных камней? Какая дивная мечта — эти груды сокровищ в недрах древней реки, спящие там мертвым сном на протяжении столетий! Какая окрыляющая надежда найти на дне Тибра, ради славы и благоденствия целого народа, колоссальные, баснословные богатства! Надо лишь осушить русло реки и произвести раскопки, как это уже предполагалось однажды. Не в этом ли спасение Рима?
Но в ту черную ночь, стоя у парапета набережной, аббат думал лишь о суровой действительности. Его продолжали тревожить горькие мысли, навеянные дневной прогулкой, посещением Трастевере и дворца Фарнезе. Всматриваясь в мертвые воды Тибра, он готов был прийти к заключению, что, избрав Рим столицей, совершили роковую ошибку, за которую тяжко расплачивается молодая Италия. Он понимал, конечно, что выбор этот был неизбежен, ибо древний Рим столько веков слыл твердыней славы, владыкой мира, вечным городом и без него национальное единство всегда казалось немыслимым; в том-то и заключалась трагедия, что без Рима Италия существовать не могла, а избрав Рим столицей, она поставила под угрозу свое существование. Как глухо, как зловеще шумели во мраке волны мертвой реки! Ни одного судна, никакого оживления, никаких торговых и промышленных сооружений, как на судоходных реках больших городов! Разумеется, в свое время тут затевались грандиозные работы, создавались обширные проекты; Рим хотели сделать морским портом, углубить русло реки, чтобы крупные грузовые суда могли доходить до Авентина; но все это были пустые мечты, хорошо еще, если удастся расчистить устье, которое постоянно заносит илом. Вторая причина упадка города — это римская Кампанья, мертвая, пустынная равнина по берегам мертвой реки, окружающая Рим поясом бесплодных, заболоченных полей. Кампанью собирались осушить, возделать, засеять, безуспешно пытались решить вопрос, была ли эта местность плодородной при древних римлянах; но вот Рим и поныне стоит среди унылого кладбища, точно мертвый город прошлого, навеки отрезанный от современного мира болотистыми землями, занесенными прахом столетий. Тех благоприятных географических условий, которые в древности помогли Риму стать владыкой мира, в наше время уже не существует. Центр цивилизации вновь переместился, бассейн Средиземного моря разделен между несколькими могущественными державами. Вся жизнь сосредоточена теперь в Милане, главном центре торговли и промышленности, а Рим постепенно теряет свое значение. Вот уже двадцать пять лет, несмотря на героические усилия, его не удается пробудить от застоя, от дремоты, в которую он все более погружается. Современную столицу пытались создать слишком поспешно, она пришла в упадок и почти разорила нацию. Новые пришельцы — правительство, палата, чиновники — размещаются в Риме лишь временно и при наступлении жары спешат разъехаться, опасаясь вредного климата; гостиницы и магазины закрываются, улицы и парки пустеют, город, не живущий собственной жизнью, погружается в спячку, лишь только спадает искусственное оживление. Пока еще, в ожидании лучшего будущего, Рим просто парадная, показная столица, где население не убывает и не прибывает; необходим свежий приток денег и людей, чтобы достроить и заселить громадные пустующие здания новых кварталов. Если верно, что будущее всегда расцветает на развалинах прошлого, то можно еще надеяться на возрождение. Но раз почва настолько оскудела, что на ней больше не рождаются даже памятники искусства, не значит ли это, что животворные соки, создающие здоровых людей и могущественные нации, иссякли здесь навсегда?
По мере того как наступала ночь, за рекой, в домах Трастевере, один за другим гасли огни. И Пьер долго еще стоял в унынии, наклонившись над черной водой. Кругом сгущался бездонный мрак, и лишь вдалеке, на темном Яникульском холме, словно три звездочки, горели три огонька газовых фонарей. Волны Тибра уже не отсвечивали золотыми блестками, в его таинственных струях уже не сверкали фантастические баснословные сокровища; исчезла старая легенда, пропали золотые семисвечники, золотые вазы и драгоценности, потонуло во мраке древнее мифическое сокровище, как потонула былая слава самого Рима. Ни огонька, ни звука, только сонная тишина; лишь справа шум бурлящей воды в сточной трубе, уже невидимой в темноте. Река тоже исчезла из глаз,. и Пьер лишь смутно угадывал в ее тяжелом, медленном течении вековую усталость, угрюмую старость, жажду небытия, бесконечную грусть древнего, прославленного Тибра, на дне которого будто погребен целый умерший мир. Только необъятное небо, великолепное вечное небо, ярко сверкало мириадами ослепительных звезд над темной рекою, поглотившей руины почти трех тысячелетий.
Когда Пьер, прежде чем подняться к себе, зашел немного посидеть в спальню Дарио, он застал там Викторину, которая оправляла постель на ночь; услышав, где он был, она испуганно вскрикнула:
— Как, господин аббат, вы опять гуляли по набережной в ночную пору? Неужто вы хотите, чтобы и вас пырнули ножом?.. Нет, уж я-то ни за что не выйду из дому так поздно в этом проклятом городе!
Затем обычным своим фамильярным тоном она обратилась к князю, который усмехался, удобно раскинувшись в кресле:
— А знаете, хоть эта девушка, Пьерина, сюда и не приходит, но я ее видела, она бродила там, среди развалин.
Дарио знаком велел ей замолчать. Он обернулся к священнику,
— Ведь вы с ней говорили. Это же глупо, в конце концов... Пожалуй, этот дикарь Тито еще вернется и всадит мне нож в другое плечо!
Вдруг он осекся, увидев рядом с собой Бенедетту, которая тихонько вошла пожелать ему покойной ночи. Страшно смутившись, Дарио хотел было заговорить, объясниться, поклясться, что совершенно не виноват в этой истории. Но Бенедетта только улыбалась, нежно успокаивая его:
— Ах, милый Дарио, я давно знаю о твоем приключении. Поверь, я не так уж глупа, я поразмыслила и поняла... Потому и перестала тебя расспрашивать, что все знаю и все-таки продолжаю любить тебя.
Бенедетта была особенно счастлива в тот вечер, она только что узнала, что монсеньер Пальма, защитник священных уз брака на их процессе, в благодарность за услугу, оказанную его родственнику, представил новую докладную записку в благоприятном для истицы духе. Разумеется, прелат не мог открыто перейти на ее сторону, из боязни впасть в противоречие с самим собой, но свидетельства двух врачей дали ему возможность вывести заключение, что девственность Бенедетты доказана; далее, уже не упоминая о том, что брачному сожительству препятствовало сопротивление жены, Пальма, искусно сопоставив факты, приводил доводы в пользу расторжения брака. Так как всякая надежда на примирение между супругами была потеряна, становилось очевидным, что им постоянно грозит опасность впасть в грех. Туманно намекнув, что муж уже поддался искушению, монсеньер Пальма восхвалял безупречную нравственность, благочестие и прочие добродетели жены, служащие залогом ее правоты. Не делая, однако, окончательного заключения, он всецело полагался на мудрое решение конгрегации Собора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102
Но особенно поразил Пьера контраст между кварталами Трастевере и дворцом Фарнезе; одна картина дополняла другую, и обе вместе привели его к мысли, которая ни разу еще не являлась ему с такой беспощадной ясностью: народа в Риме еще нет, а аристократии скоро уже не будет. Отныне эта мысль преследовала его, как кошмар. Он видел народ — жалкий, невежественный, безропотный, в силу исторических и природных условий задержавшийся на такой низкой ступени развития, что понадобятся еще долгие годы просвещения и воспитания для того, чтобы создать сильную, здоровую, трудолюбивую демократию, которая сознавала бы свои права и обязанности. Аристократия же медленно умирала в своих ветхих, полуразвалившихся дворцах, вырождалась, приходила в упадок, к тому же так часто роднилась с американцами, австрийцами, поляками, испанцами, что чистокровные римские семьи становились редким исключением; кроме того, она охладела к военной и церковной карьере, не желала служить итальянской конституционной монархии, уклонялась от участия в Священной коллегии, так что в последнее время пурпуровые мантии кардиналов доставались одним выскочкам. И притом между народом и аристократией, между низшими и высшими, еще не существовало промежуточного звена — сильной, упрочившейся буржуазии, достаточно жизнеспособной, просвещенной и разумной, чтобы хоть временно руководить нацией. Буржуазия состояла из бывших княжеских слуг и прихвостней, из крестьян, арендовавших земли у княжеских фамилий, из поставщиков, нотариусов, адвокатов, которые управляли их владениями и капиталами; ее составляли также должностные лица, чиновники всех видов и рангов, депутаты, сенаторы, люди, вызванные правительством из провинции, и, наконец, ее ряды пополняла целая стая хищников, набросившихся на Рим, жадных, когтистых коршунов, вроде Прада или Сакко, которые слетались со всех концов страны, истребляя и пожирая все — и народ и аристократию. Для кого же в Риме производились работы? Для кого затевались гигантские постройки новых кварталов, начатые с таким широким размахом, что их так и не смогли закончить? В воздухе пахло катастрофой, слышался зловещий гул, возбуждая в сострадательных душах тревогу и печаль. Да, все угрожало гибелью этому обреченному миру, где народ еще не народился, аристократия умирала, а жадная, алчная буржуазия рыскала среди руин в поисках добычи. И каким страшным символом казались новые особняки, возведенные по образцу грандиозных старинных дворцов, громадные, великолепные здания, построенные в расчете на сотни тысяч будущих обитателей, в расчете на роскошь и богатство новой столицы мира! Все они стояли теперь грязные, загаженные, потрескавшиеся и служили пристанищем для убогой, голодной бедноты, для всех римских нищих и бродяг. В тот же вечер, когда стемнело, Пьер вышел побродить по набережной Тибра, возле дворца Бокканера. Он любил размышлять там в полном одиночестве, хотя Викторина и уверяла, что опасно гулять у реки в позднюю пору. И действительно, в такую темень трудно было вообразить более подходящее место для ночных грабителей. Ни единой живой души кругом, ни единого прохожего; тихо, темно, безлюдно — направо, налево, всюду. Огромный пустырь с незаконченными постройками со всех сторон огораживали длинные заборы, ни одна собака не могла бы здесь пролезть. Газовый рожок на углу потонувшего во мраке палаццо, висевший низко над насыпью, почти вровень с землей, освещал горбатую набережную тусклым светом; валявшиеся там и сям кучи щебня, груды кирпичей и каменных плит отбрасывали длинные зыбкие тени. Направо, на мосту Сан-Джованни-деи-Фьорентини и в окнах больницы Святого Духа, горели редкие огоньки. Налево, вдоль русла реки, уходя в бесконечную даль, тонули во мраке старые кварталы. Напротив, точно бледные, неясные призраки, виднелись прибрежные дома Трастевере с тусклым желтоватым светом в окнах, а наверху выступали темные очертания Яникульского холма, и на самой вершине, должно быть, на площадке для гулянья, словно три звездочки, горели огни газовых фонарей. В эти ночные часы Пьера особенно восхищала печальная и торжественная красота Тибра. Облокотившись на парапет, он подолгу смотрел на его темное русло, заточенное в каменных стенах новой набережной, словно в тесных стенах мрачной темницы, построенной для какого-то великана. Пока светились огни в домах напротив, он видел, как медленно и тяжело катятся его таинственные воды, отсвечивая и переливаясь золотистыми блестками. И Пьер забывался в мечтах о славном прошлом этой великой реки, вспоминая легенды о баснословных богатствах, погребенных на ее дне, в вязком иле. После разграбления Рима при каждом нашествии варваров туда будто бы бросали сокровища храмов и дворцов, чтобы уберечь их от расхищения. Быть может, золотистые полоски, искрящиеся в темных волнах, — это золотые семисвечники, которые Тит некогда привез из Иерусалима? А в бледных бликах, то мерцающих, то исчезающих в водоворотах, белеет мрамор колонн и статуй? И в переливах струй, вспыхивающих искрами, светятся груды золота и серебра, кубков, ваз, ожерелий, драгоценных камней? Какая дивная мечта — эти груды сокровищ в недрах древней реки, спящие там мертвым сном на протяжении столетий! Какая окрыляющая надежда найти на дне Тибра, ради славы и благоденствия целого народа, колоссальные, баснословные богатства! Надо лишь осушить русло реки и произвести раскопки, как это уже предполагалось однажды. Не в этом ли спасение Рима?
Но в ту черную ночь, стоя у парапета набережной, аббат думал лишь о суровой действительности. Его продолжали тревожить горькие мысли, навеянные дневной прогулкой, посещением Трастевере и дворца Фарнезе. Всматриваясь в мертвые воды Тибра, он готов был прийти к заключению, что, избрав Рим столицей, совершили роковую ошибку, за которую тяжко расплачивается молодая Италия. Он понимал, конечно, что выбор этот был неизбежен, ибо древний Рим столько веков слыл твердыней славы, владыкой мира, вечным городом и без него национальное единство всегда казалось немыслимым; в том-то и заключалась трагедия, что без Рима Италия существовать не могла, а избрав Рим столицей, она поставила под угрозу свое существование. Как глухо, как зловеще шумели во мраке волны мертвой реки! Ни одного судна, никакого оживления, никаких торговых и промышленных сооружений, как на судоходных реках больших городов! Разумеется, в свое время тут затевались грандиозные работы, создавались обширные проекты; Рим хотели сделать морским портом, углубить русло реки, чтобы крупные грузовые суда могли доходить до Авентина; но все это были пустые мечты, хорошо еще, если удастся расчистить устье, которое постоянно заносит илом. Вторая причина упадка города — это римская Кампанья, мертвая, пустынная равнина по берегам мертвой реки, окружающая Рим поясом бесплодных, заболоченных полей. Кампанью собирались осушить, возделать, засеять, безуспешно пытались решить вопрос, была ли эта местность плодородной при древних римлянах; но вот Рим и поныне стоит среди унылого кладбища, точно мертвый город прошлого, навеки отрезанный от современного мира болотистыми землями, занесенными прахом столетий. Тех благоприятных географических условий, которые в древности помогли Риму стать владыкой мира, в наше время уже не существует. Центр цивилизации вновь переместился, бассейн Средиземного моря разделен между несколькими могущественными державами. Вся жизнь сосредоточена теперь в Милане, главном центре торговли и промышленности, а Рим постепенно теряет свое значение. Вот уже двадцать пять лет, несмотря на героические усилия, его не удается пробудить от застоя, от дремоты, в которую он все более погружается. Современную столицу пытались создать слишком поспешно, она пришла в упадок и почти разорила нацию. Новые пришельцы — правительство, палата, чиновники — размещаются в Риме лишь временно и при наступлении жары спешат разъехаться, опасаясь вредного климата; гостиницы и магазины закрываются, улицы и парки пустеют, город, не живущий собственной жизнью, погружается в спячку, лишь только спадает искусственное оживление. Пока еще, в ожидании лучшего будущего, Рим просто парадная, показная столица, где население не убывает и не прибывает; необходим свежий приток денег и людей, чтобы достроить и заселить громадные пустующие здания новых кварталов. Если верно, что будущее всегда расцветает на развалинах прошлого, то можно еще надеяться на возрождение. Но раз почва настолько оскудела, что на ней больше не рождаются даже памятники искусства, не значит ли это, что животворные соки, создающие здоровых людей и могущественные нации, иссякли здесь навсегда?
По мере того как наступала ночь, за рекой, в домах Трастевере, один за другим гасли огни. И Пьер долго еще стоял в унынии, наклонившись над черной водой. Кругом сгущался бездонный мрак, и лишь вдалеке, на темном Яникульском холме, словно три звездочки, горели три огонька газовых фонарей. Волны Тибра уже не отсвечивали золотыми блестками, в его таинственных струях уже не сверкали фантастические баснословные сокровища; исчезла старая легенда, пропали золотые семисвечники, золотые вазы и драгоценности, потонуло во мраке древнее мифическое сокровище, как потонула былая слава самого Рима. Ни огонька, ни звука, только сонная тишина; лишь справа шум бурлящей воды в сточной трубе, уже невидимой в темноте. Река тоже исчезла из глаз,. и Пьер лишь смутно угадывал в ее тяжелом, медленном течении вековую усталость, угрюмую старость, жажду небытия, бесконечную грусть древнего, прославленного Тибра, на дне которого будто погребен целый умерший мир. Только необъятное небо, великолепное вечное небо, ярко сверкало мириадами ослепительных звезд над темной рекою, поглотившей руины почти трех тысячелетий.
Когда Пьер, прежде чем подняться к себе, зашел немного посидеть в спальню Дарио, он застал там Викторину, которая оправляла постель на ночь; услышав, где он был, она испуганно вскрикнула:
— Как, господин аббат, вы опять гуляли по набережной в ночную пору? Неужто вы хотите, чтобы и вас пырнули ножом?.. Нет, уж я-то ни за что не выйду из дому так поздно в этом проклятом городе!
Затем обычным своим фамильярным тоном она обратилась к князю, который усмехался, удобно раскинувшись в кресле:
— А знаете, хоть эта девушка, Пьерина, сюда и не приходит, но я ее видела, она бродила там, среди развалин.
Дарио знаком велел ей замолчать. Он обернулся к священнику,
— Ведь вы с ней говорили. Это же глупо, в конце концов... Пожалуй, этот дикарь Тито еще вернется и всадит мне нож в другое плечо!
Вдруг он осекся, увидев рядом с собой Бенедетту, которая тихонько вошла пожелать ему покойной ночи. Страшно смутившись, Дарио хотел было заговорить, объясниться, поклясться, что совершенно не виноват в этой истории. Но Бенедетта только улыбалась, нежно успокаивая его:
— Ах, милый Дарио, я давно знаю о твоем приключении. Поверь, я не так уж глупа, я поразмыслила и поняла... Потому и перестала тебя расспрашивать, что все знаю и все-таки продолжаю любить тебя.
Бенедетта была особенно счастлива в тот вечер, она только что узнала, что монсеньер Пальма, защитник священных уз брака на их процессе, в благодарность за услугу, оказанную его родственнику, представил новую докладную записку в благоприятном для истицы духе. Разумеется, прелат не мог открыто перейти на ее сторону, из боязни впасть в противоречие с самим собой, но свидетельства двух врачей дали ему возможность вывести заключение, что девственность Бенедетты доказана; далее, уже не упоминая о том, что брачному сожительству препятствовало сопротивление жены, Пальма, искусно сопоставив факты, приводил доводы в пользу расторжения брака. Так как всякая надежда на примирение между супругами была потеряна, становилось очевидным, что им постоянно грозит опасность впасть в грех. Туманно намекнув, что муж уже поддался искушению, монсеньер Пальма восхвалял безупречную нравственность, благочестие и прочие добродетели жены, служащие залогом ее правоты. Не делая, однако, окончательного заключения, он всецело полагался на мудрое решение конгрегации Собора.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102