https://wodolei.ru/catalog/pissuary/
Пьер был изумлен, для него явилось неожиданностью, что художник предпочел остаться единственным исполнителем произведения. Ни мраморщиков, ни бронзовщиков, ни позолотчиков — никого. Художник, вооруженный только кистью, сумел один воссоздать пилястры, колонны, мраморные карнизы, бронзовые статуи и украшения, золотые завитки и розетки, всю эту неслыханную роскошь обрамления фресок. И Пьеру представился тот день, когда мастер очутился один на один с этими голыми сводами, крытыми штукатуркой, перед сотнями квадратных метров гладких белых стен, которые надлежало расписать. И Пьер видел художника-колосса перед этой огромной, чистой страницей; презрев постороннюю помощь, прогнав любопытствующих, замкнулся он наедине со своим гигантским творением, день за днем ревниво и страстно, в суровом одиночестве, четыре с половиной года отдаваясь созиданию. Какой необъятный труд — его с успехом хватило бы на целую жизнь, — труд, который мог быть начат только при неколебимом доверии к собственной воле и собственной силе; то был целый мир образов, выплеснутый гением художника, неистощимого в своих усилиях, и запечатленный им в пору творческой зрелости, в самом расцвете его всемогущества!
Еще больше изумился Пьер, когда стал разглядывать это изображение человеческой натуры, возвеличенной кистью провидца, постиг всю безмерную мощь этого синтеза, этой монументальной символики. Подобно первозданной природе, здесь все было красотой и великолепием: царственное изящество и благородство, безграничный покой и безграничная мощь. И какое совершенное знание натуры, самые смелые ракурсы, продиктованные уверенностью в успехе, неизменно победное преодоление трудностей, создаваемых кривизною сводов. А главное, необычайная изобретательность в средствах выполнения, скупость палитры, широчайшее использование всего лишь нескольких красок, и никаких ухищрений, никакого стремления к внешнему эффекту. Но и этого было довольно: кровь кипела в жилах, мускулы под кожей напрягались, тела оживали; в стремительном порыве, как бы озаренные отсветом некоего пламени, вдохнувшего в них жизнь, выступали они из фресок, наделенные силой жизни нечеловеческой, наделенные бессмертием. Сама жизнь, торжествующая, неистощимая, полнокровная, бурлила в них; то было чудо жизни, сотворенное рукой художника, принесшего с собой высший дар, дар могучей простоты.
Пусть иные искали в этом произведении философский смысл, пусть видели в нем историю судеб человеческих от самого сотворения мира: создание мужчины и женщины, грехопадение, кару, затем искупление и, наконец, светопреставление и Страшный суд, — Пьер, ошеломленный, восхищенный этой первой встречей с великим творением, не в силах был задуматься над его философским содержанием. Он видел лишь прославление человеческого тела, его красоты, мощи, пластичности. И этот Иегова, царственный старец, грозный и отечески ласковый, подхваченный зиждительным ураганом, Иегова, который широко раскинул: могучие длани, творя миры! И великолепный Адам, столь благородно очерченный, с протянутой рукой, которого Иетова оживляет таким восхитительным жестом — одним лишь мановением перста, не касаясь его самого; и священное пространство между перстом творца и кончиком пальца Адама, ничтожное пространство, вмещающее беспредельность незримого и таинственного! И эта могучая, пленительная Ева с широкими чреслами, способными выносить грядущее человечество, наделенная горделивой и нежной прелестью женщины, жаждущей любви и домогающейся ее хотя бы ценой собственной гибели, женщины соблазнительной, плодовитой, покоряющей! Далее, по углам фресок, восседающие на рисованных художником пилястрах декоративные фигуры — подлинный триумф плоти: двадцать юношей, прекрасных своей наготой, с торсом, с телом несравненного великолепия, живущим такой напряженной жизнью, что, кажется, их атлетические фигуры изогнуты, запрокинуты в порыве неистового движения. А между окон — титаны, пророки, сибиллы, мужчины и женщины, подобные богам, с неимоверно мощной мускулатурой и необыкновенным величием душевной экспрессии: Иеремия, облокотившийся о колено, ухватил подбородок рукою и, поглощенный видением, мечтой, погрузился в размышления; сивилла Эритрейская с повернутым в профиль лицом, таким чистым, таким юным, несмотря на его массивность, держит палец на раскрытой странице Книги судеб; Исаия с отверстыми устами, вздувшимися от раскаленного угля, высокомерный, с лицом вполоборота и властно поднятой рукою, вещает истину; сивилла Кумская, пугающая своей мудростью и древностью, суровая, как скала, с лицом, изрезанным морщинами, хищным носом, упрямо выдающимся вперед квадратным подбородком; Иона, извергнутый из чрева кита, изображенный в необычайном ракурсе, — с изогнутым торсом, заброшенными назад руками, запрокинутой головой; из его разверстых уст вырывается вопль; и еще другие, другие, все той же породы, могучие и величавые, покоряющие вечным здоровьем и вечной мудростью, — воплощение мечты о неистребимом, кряжистом, сильном человечестве. А под арками окон и в люнетах возникают, толпятся, теснятся иные образы, исполненные мощи, красоты, изящества, образы тех, что были предками Христа: мечтательные матери с прекрасными нагими младенцами, мужчины с задумчивым взглядом, устремленным в неведомое будущее, — понесшее кару проклятое, усталое племя, чающее пришествия предвещенного Спасителя; а на парусах свода, в четырех углах, оживают библейские эпизоды — победы Израиля над злым духом. И, наконец, гигантская фреска в глубине — картина Страшного суда, где теснится такое несметное множество фигур, что надобны не день и не два, чтобы хорошенько их разглядеть: смятенная толпа, овеянная жгучим дыханием жизни; ангелы Апокалипсиса, неистово возвещающие в трубы, что час настал; мертвецы, пробужденные трубным гласом, грешники, которых черти охапками швыряют в адское пекло, и, наконец, грозный судия — Иисус в окружении апостолов и святых; лучезарные праведники возносятся к небесам, их поддерживают ангелы, а над ними — другие ангелы с орудиями страстей Христовых, ликующие в сиянии славы. И все же роспись потолка над этой гигантской фреской, написанной тридцатью годами позднее плафона, в полном расцвете творческой зрелости, говорит о вдохновенном взлете; роспись эта полна неоспоримого превосходства над фреской, ибо в ней запечатлена вся нетронутость юношеского порыва, ранняя вспышка художнического гения.
Микеланджело — чудовищная сила, господствующая надо всем, псе подавляющая! Иного определения Пьер не находил. И чего стоили рядом с его гигантским творением работы Перуджино, Пинтуриккио, Росселли, Синьорелли, Боттичелли, чьи восхитительные фрески еще раньше опоясали капеллу пониже карнизов.
Нарцисс не удостоил взглядом поражающее великолепие потолка. Подавленный восторгом, он не отрываясь созерцал Боттичелли, три фрески которого украшают эти стены. Наконец он прошептал:
— Ах, Боттичелли, Боттичелли! Изящество, грация любовного томления, глубокая печаль сладострастия! Им угадана, им раскрыта душа нашего современника, и с такою волнующей пленительностью, какой не знает ни одно произведение искусства!
Пьер с изумлением глядел на Нарцисса. Потом отважился спросить:
— Вы приходите сюда ради Боттичелли?
— Ну конечно, — спокойно ответил молодой человек. — Каждую неделю, и только ради него: я часами гляжу на Боттичелли, и ни на кого больше... Вот посмотрите на эту фреску: Моисей и дочери Иофора. Разве было когда-нибудь создано еще что-либо, так проникновенно выражающее человеческую нежность и человеческую печаль!
И подобно жрецу, который со сладостным трепетом взволнованно переступает порог святилища, Нарцисс с благоговейной дрожью в голосе продолжал:
— Ах, Боттичелли, Боттичелли! Женщина Боттичелли с ее удлиненным лицом, чувственным и простодушным, с несколько выпуклым животом под легкими складками одежды, с горделивой, гибкой, порхающей походкой и как бы летящим телом! Ангелы Боттичелли — подлинные юноши, в то же время прекрасные своей женственной прелестью; мускулистость, подсказанная художнику знанием натуры, сочетается в них с бесконечным изяществом очертаний, эти как бы двуполые ангелы обжигают вас пламенем желания, горящего в них. А рты у Боттичелли, эти чувственные рты, твердые, подобно плодам, насмешливые или страдальческие, с загадочным изгибом, безмолвно таящие то ли непорочность, то ли беспутство! Глаза у Боттичелли, томные, страстные, полные мистического или чувственного изнеможения, глаза, порой и в радости исполненные глубокой скорбью! Нет более непроницаемых, взирающих на человеческое ничтожество глаз! Руки у Боттичелли, тщательно выписанные, изысканные, словно живущие напряженной жизнью, окутанные воздухом, касаются друг друга, как бы ласкаясь и беседуя между собой с такой нарочитой грацией, что порою она кажется жеманной. Но сколько в них выражения, и у каждой руки — свое; все оттенки радости и печали прикосновений! И при этом никакой изнеженности, ничего ложного, во всем какая-то мужественная горделивость, от всего веет страстным, великолепным движением, которым захвачены фигуры, во всем безупречная правда, непосредственное наблюдение, работа мысли, подлинный реализм, исправленный и облагороженный гениальной самобытностью чувства я характера, даже самому уродству придающей незабываемое очарование!
Пьер слушал Нарцисса с возрастающим изумлением; только сейчас он приметил его несколько нарочитую изысканность, подстриженные под флорентинца локоны, бледно-голубые, почти фиалковые глаза, от восторга еще более поблекшие.
— Разумеется, — вымолвил под конец аббат, — Боттичелли чудесный художник... Но только, мне кажется, Микеланджело...
Нарцисс с каким-то ожесточением прервал его:
— Нет, нет! Не говорите мне о нем! Микеланджело все испортил, все погубил. Этот человек впрягался в работу, как вол, одолевал ее, как чернорабочий, — по столько-то метров в день! Человек, которому недоступна прелесть тайны, неведомого, грубиян, способный отбить вкус к прекрасному: мужские тела у него как бревна, женщины — великанши, им бы работать в мясной лавке, — какие-то безмозглые туши, ничего божественного, ничего инфернального... Он каменотес, если хотите, да!.. Могучий каменотес, но не более!
В усталом мозгу этого современного юноши, такого пресыщенного, испорченного погоней за всем оригинальным и редкостным, бессознательно вскипала неуемная ненависть к здоровью, силе, мощи. Микеланджело, созидающий в поте лица, оставивший самое чудесное наследие из всего, что когда-либо породил художественный гений, был ему глубоко чужд. Микеланджело заново созидал жизнь, и с такою силой, что даже самые восхитительные творения всех прочих: художников казались ничтожными, тонули, захлестнутые потоком живых образов, которым дало жизнь его воображение.
— Но, право, я с вами не согласен, — храбро возразил Пьер. — Именно сейчас я постиг, что в искусстве жизнь -- это все и бессмертие ожидает только те произведения, которые дышат жизнью. Пример Микеланджело мне представляется решающим, ведь если он мастер нечеловеческой, чудовищной силы, подавивший всех прочих художников, то лишь благодаря своему необычайному умению созидать эту великолепную живую плоть, которая так оскорбляет ваш изысканный вкус. Пусть же любопытные, кокетливые остроумцы, проницательные умники изощряются в догадках, ломая голову над двусмысленным и неуловимым, пусть они видят соль искусства в манерных изысках и в туманной символике, Микеланджело останется всемогущ! Он сотворил человека, он великий мастер, ему присущи ясность, простота и здоровье, он вечен, как сама жизнь!
Нарцисс только вежливо улыбнулся с видом снисходительного пренебрежения. Не все ведь часами просиживают в Сикстинской капелле перед Боттичелли, ни разу не подняв головы, чтобы взглянуть на Микеланджело. И Нарцисс оборвал спор словами:
— Вот и одиннадцать. Кузен должен был сообщить мне, как только он сможет нас принять, и меня удивляет, что до сих пор никто не идет... Если хотите, поднимемся пока что в станцы Рафаэля?
Наверху, в станцах, Нарцисс оказался безупречен, проявил большую осведомленность, был справедлив в оценке произведений; едва только улеглась в нем вспышка ненависти к гигантским творениям гения, к нему сразу же вернулись спокойствие и рассудительность.
Пьер, увы, только что побывал в Сикстинской капелле; ему надо было вырваться из могучих объятий колосса, позабыть все увиденное там, привыкнуть к тому, что он увидел здесь, чтобы вкусить всю чистую прелесть созданий Рафаэля. Словно захмелев от крепкого вина, он не в состоянии был ощутить вкус этого более легкого напитка с тонким букетом. При виде Рафаэля восхищение не поражает громом, очарование действует медленно и все же неодолимо. Это Расин рядом с Корнелем, Ламартин рядом с Гюго, извечная чета, извечная пара — мужское и женское начало, пронесенное сквозь века в творениях, овеянных: славой, Рафаэль — это торжество благородства, изящества, восхитительных и правильных линий, божественной гармонии; это не просто символ материальности, великолепно выраженной Микеланджело, а проникновенный психологический анализ, привнесенный в живопись. Человек у Рафаэля чище, идеальнее, он больше показан изнутри. И если есть в этой живописи какая-то чувствительность, нежное трепетание женственности, то она исполнена, во всяком случае, дивного мастерства, величия и силы. Пьера мало-помалу захватывало столь безупречное владение кистью; покоренный мужественным изяществом красавца юноши, он был до глубины души растроган этим зрелищем высочайшей красоты и высочайшего совершенства. Но если «Диспут о святом причастии» и «Афинская школа», созданные до росписи Сикстинской капеллы, показались ему шедеврами Рафаэля, он почувствовал, что в таких работах, как «Пожар в Борго» и, в еще большей мере, «Изгнание Гелиодора из храма» или «Аттила у врат Рима», художник, подавленный величием Микеланджело, утратил прелесть и дивную грапию своего письма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102
Еще больше изумился Пьер, когда стал разглядывать это изображение человеческой натуры, возвеличенной кистью провидца, постиг всю безмерную мощь этого синтеза, этой монументальной символики. Подобно первозданной природе, здесь все было красотой и великолепием: царственное изящество и благородство, безграничный покой и безграничная мощь. И какое совершенное знание натуры, самые смелые ракурсы, продиктованные уверенностью в успехе, неизменно победное преодоление трудностей, создаваемых кривизною сводов. А главное, необычайная изобретательность в средствах выполнения, скупость палитры, широчайшее использование всего лишь нескольких красок, и никаких ухищрений, никакого стремления к внешнему эффекту. Но и этого было довольно: кровь кипела в жилах, мускулы под кожей напрягались, тела оживали; в стремительном порыве, как бы озаренные отсветом некоего пламени, вдохнувшего в них жизнь, выступали они из фресок, наделенные силой жизни нечеловеческой, наделенные бессмертием. Сама жизнь, торжествующая, неистощимая, полнокровная, бурлила в них; то было чудо жизни, сотворенное рукой художника, принесшего с собой высший дар, дар могучей простоты.
Пусть иные искали в этом произведении философский смысл, пусть видели в нем историю судеб человеческих от самого сотворения мира: создание мужчины и женщины, грехопадение, кару, затем искупление и, наконец, светопреставление и Страшный суд, — Пьер, ошеломленный, восхищенный этой первой встречей с великим творением, не в силах был задуматься над его философским содержанием. Он видел лишь прославление человеческого тела, его красоты, мощи, пластичности. И этот Иегова, царственный старец, грозный и отечески ласковый, подхваченный зиждительным ураганом, Иегова, который широко раскинул: могучие длани, творя миры! И великолепный Адам, столь благородно очерченный, с протянутой рукой, которого Иетова оживляет таким восхитительным жестом — одним лишь мановением перста, не касаясь его самого; и священное пространство между перстом творца и кончиком пальца Адама, ничтожное пространство, вмещающее беспредельность незримого и таинственного! И эта могучая, пленительная Ева с широкими чреслами, способными выносить грядущее человечество, наделенная горделивой и нежной прелестью женщины, жаждущей любви и домогающейся ее хотя бы ценой собственной гибели, женщины соблазнительной, плодовитой, покоряющей! Далее, по углам фресок, восседающие на рисованных художником пилястрах декоративные фигуры — подлинный триумф плоти: двадцать юношей, прекрасных своей наготой, с торсом, с телом несравненного великолепия, живущим такой напряженной жизнью, что, кажется, их атлетические фигуры изогнуты, запрокинуты в порыве неистового движения. А между окон — титаны, пророки, сибиллы, мужчины и женщины, подобные богам, с неимоверно мощной мускулатурой и необыкновенным величием душевной экспрессии: Иеремия, облокотившийся о колено, ухватил подбородок рукою и, поглощенный видением, мечтой, погрузился в размышления; сивилла Эритрейская с повернутым в профиль лицом, таким чистым, таким юным, несмотря на его массивность, держит палец на раскрытой странице Книги судеб; Исаия с отверстыми устами, вздувшимися от раскаленного угля, высокомерный, с лицом вполоборота и властно поднятой рукою, вещает истину; сивилла Кумская, пугающая своей мудростью и древностью, суровая, как скала, с лицом, изрезанным морщинами, хищным носом, упрямо выдающимся вперед квадратным подбородком; Иона, извергнутый из чрева кита, изображенный в необычайном ракурсе, — с изогнутым торсом, заброшенными назад руками, запрокинутой головой; из его разверстых уст вырывается вопль; и еще другие, другие, все той же породы, могучие и величавые, покоряющие вечным здоровьем и вечной мудростью, — воплощение мечты о неистребимом, кряжистом, сильном человечестве. А под арками окон и в люнетах возникают, толпятся, теснятся иные образы, исполненные мощи, красоты, изящества, образы тех, что были предками Христа: мечтательные матери с прекрасными нагими младенцами, мужчины с задумчивым взглядом, устремленным в неведомое будущее, — понесшее кару проклятое, усталое племя, чающее пришествия предвещенного Спасителя; а на парусах свода, в четырех углах, оживают библейские эпизоды — победы Израиля над злым духом. И, наконец, гигантская фреска в глубине — картина Страшного суда, где теснится такое несметное множество фигур, что надобны не день и не два, чтобы хорошенько их разглядеть: смятенная толпа, овеянная жгучим дыханием жизни; ангелы Апокалипсиса, неистово возвещающие в трубы, что час настал; мертвецы, пробужденные трубным гласом, грешники, которых черти охапками швыряют в адское пекло, и, наконец, грозный судия — Иисус в окружении апостолов и святых; лучезарные праведники возносятся к небесам, их поддерживают ангелы, а над ними — другие ангелы с орудиями страстей Христовых, ликующие в сиянии славы. И все же роспись потолка над этой гигантской фреской, написанной тридцатью годами позднее плафона, в полном расцвете творческой зрелости, говорит о вдохновенном взлете; роспись эта полна неоспоримого превосходства над фреской, ибо в ней запечатлена вся нетронутость юношеского порыва, ранняя вспышка художнического гения.
Микеланджело — чудовищная сила, господствующая надо всем, псе подавляющая! Иного определения Пьер не находил. И чего стоили рядом с его гигантским творением работы Перуджино, Пинтуриккио, Росселли, Синьорелли, Боттичелли, чьи восхитительные фрески еще раньше опоясали капеллу пониже карнизов.
Нарцисс не удостоил взглядом поражающее великолепие потолка. Подавленный восторгом, он не отрываясь созерцал Боттичелли, три фрески которого украшают эти стены. Наконец он прошептал:
— Ах, Боттичелли, Боттичелли! Изящество, грация любовного томления, глубокая печаль сладострастия! Им угадана, им раскрыта душа нашего современника, и с такою волнующей пленительностью, какой не знает ни одно произведение искусства!
Пьер с изумлением глядел на Нарцисса. Потом отважился спросить:
— Вы приходите сюда ради Боттичелли?
— Ну конечно, — спокойно ответил молодой человек. — Каждую неделю, и только ради него: я часами гляжу на Боттичелли, и ни на кого больше... Вот посмотрите на эту фреску: Моисей и дочери Иофора. Разве было когда-нибудь создано еще что-либо, так проникновенно выражающее человеческую нежность и человеческую печаль!
И подобно жрецу, который со сладостным трепетом взволнованно переступает порог святилища, Нарцисс с благоговейной дрожью в голосе продолжал:
— Ах, Боттичелли, Боттичелли! Женщина Боттичелли с ее удлиненным лицом, чувственным и простодушным, с несколько выпуклым животом под легкими складками одежды, с горделивой, гибкой, порхающей походкой и как бы летящим телом! Ангелы Боттичелли — подлинные юноши, в то же время прекрасные своей женственной прелестью; мускулистость, подсказанная художнику знанием натуры, сочетается в них с бесконечным изяществом очертаний, эти как бы двуполые ангелы обжигают вас пламенем желания, горящего в них. А рты у Боттичелли, эти чувственные рты, твердые, подобно плодам, насмешливые или страдальческие, с загадочным изгибом, безмолвно таящие то ли непорочность, то ли беспутство! Глаза у Боттичелли, томные, страстные, полные мистического или чувственного изнеможения, глаза, порой и в радости исполненные глубокой скорбью! Нет более непроницаемых, взирающих на человеческое ничтожество глаз! Руки у Боттичелли, тщательно выписанные, изысканные, словно живущие напряженной жизнью, окутанные воздухом, касаются друг друга, как бы ласкаясь и беседуя между собой с такой нарочитой грацией, что порою она кажется жеманной. Но сколько в них выражения, и у каждой руки — свое; все оттенки радости и печали прикосновений! И при этом никакой изнеженности, ничего ложного, во всем какая-то мужественная горделивость, от всего веет страстным, великолепным движением, которым захвачены фигуры, во всем безупречная правда, непосредственное наблюдение, работа мысли, подлинный реализм, исправленный и облагороженный гениальной самобытностью чувства я характера, даже самому уродству придающей незабываемое очарование!
Пьер слушал Нарцисса с возрастающим изумлением; только сейчас он приметил его несколько нарочитую изысканность, подстриженные под флорентинца локоны, бледно-голубые, почти фиалковые глаза, от восторга еще более поблекшие.
— Разумеется, — вымолвил под конец аббат, — Боттичелли чудесный художник... Но только, мне кажется, Микеланджело...
Нарцисс с каким-то ожесточением прервал его:
— Нет, нет! Не говорите мне о нем! Микеланджело все испортил, все погубил. Этот человек впрягался в работу, как вол, одолевал ее, как чернорабочий, — по столько-то метров в день! Человек, которому недоступна прелесть тайны, неведомого, грубиян, способный отбить вкус к прекрасному: мужские тела у него как бревна, женщины — великанши, им бы работать в мясной лавке, — какие-то безмозглые туши, ничего божественного, ничего инфернального... Он каменотес, если хотите, да!.. Могучий каменотес, но не более!
В усталом мозгу этого современного юноши, такого пресыщенного, испорченного погоней за всем оригинальным и редкостным, бессознательно вскипала неуемная ненависть к здоровью, силе, мощи. Микеланджело, созидающий в поте лица, оставивший самое чудесное наследие из всего, что когда-либо породил художественный гений, был ему глубоко чужд. Микеланджело заново созидал жизнь, и с такою силой, что даже самые восхитительные творения всех прочих: художников казались ничтожными, тонули, захлестнутые потоком живых образов, которым дало жизнь его воображение.
— Но, право, я с вами не согласен, — храбро возразил Пьер. — Именно сейчас я постиг, что в искусстве жизнь -- это все и бессмертие ожидает только те произведения, которые дышат жизнью. Пример Микеланджело мне представляется решающим, ведь если он мастер нечеловеческой, чудовищной силы, подавивший всех прочих художников, то лишь благодаря своему необычайному умению созидать эту великолепную живую плоть, которая так оскорбляет ваш изысканный вкус. Пусть же любопытные, кокетливые остроумцы, проницательные умники изощряются в догадках, ломая голову над двусмысленным и неуловимым, пусть они видят соль искусства в манерных изысках и в туманной символике, Микеланджело останется всемогущ! Он сотворил человека, он великий мастер, ему присущи ясность, простота и здоровье, он вечен, как сама жизнь!
Нарцисс только вежливо улыбнулся с видом снисходительного пренебрежения. Не все ведь часами просиживают в Сикстинской капелле перед Боттичелли, ни разу не подняв головы, чтобы взглянуть на Микеланджело. И Нарцисс оборвал спор словами:
— Вот и одиннадцать. Кузен должен был сообщить мне, как только он сможет нас принять, и меня удивляет, что до сих пор никто не идет... Если хотите, поднимемся пока что в станцы Рафаэля?
Наверху, в станцах, Нарцисс оказался безупречен, проявил большую осведомленность, был справедлив в оценке произведений; едва только улеглась в нем вспышка ненависти к гигантским творениям гения, к нему сразу же вернулись спокойствие и рассудительность.
Пьер, увы, только что побывал в Сикстинской капелле; ему надо было вырваться из могучих объятий колосса, позабыть все увиденное там, привыкнуть к тому, что он увидел здесь, чтобы вкусить всю чистую прелесть созданий Рафаэля. Словно захмелев от крепкого вина, он не в состоянии был ощутить вкус этого более легкого напитка с тонким букетом. При виде Рафаэля восхищение не поражает громом, очарование действует медленно и все же неодолимо. Это Расин рядом с Корнелем, Ламартин рядом с Гюго, извечная чета, извечная пара — мужское и женское начало, пронесенное сквозь века в творениях, овеянных: славой, Рафаэль — это торжество благородства, изящества, восхитительных и правильных линий, божественной гармонии; это не просто символ материальности, великолепно выраженной Микеланджело, а проникновенный психологический анализ, привнесенный в живопись. Человек у Рафаэля чище, идеальнее, он больше показан изнутри. И если есть в этой живописи какая-то чувствительность, нежное трепетание женственности, то она исполнена, во всяком случае, дивного мастерства, величия и силы. Пьера мало-помалу захватывало столь безупречное владение кистью; покоренный мужественным изяществом красавца юноши, он был до глубины души растроган этим зрелищем высочайшей красоты и высочайшего совершенства. Но если «Диспут о святом причастии» и «Афинская школа», созданные до росписи Сикстинской капеллы, показались ему шедеврами Рафаэля, он почувствовал, что в таких работах, как «Пожар в Борго» и, в еще большей мере, «Изгнание Гелиодора из храма» или «Аттила у врат Рима», художник, подавленный величием Микеланджело, утратил прелесть и дивную грапию своего письма.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102