мойки granfest 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

– не понял Медведков.
– А вот… Бориса Петровича… – в свою очередь удивился я.
– Туварышш писатель! – развеселился начальник политотдела. – У него фамилии нет! Это для секретности так мы говорим. «Борис Петрович» значит «бронепоезд»! Я – по привычке так. А командир там – боевой. Вам интересно будет…
Я отправился на не обозначенную ни в каких жел-дор-справочниках станцию Пионерская. Дрезина стояла на путях. Первое лицо на дрезине, старшина, приняло меня с почетом: «Отвезем хоть до самых фрицев!»
Мы почти тотчас тронулись, и мне стало ясно: помимо пищи духовной дрезина везла «Борису Петровичу» нечто куда более существенное: горячую еду в походной кухне (или, может быть, в каком-то другом устройстве) на прицепленной к ней маленькой платформочке и некую «емкость» с жидкостью. Ее старшина поставил между коленями и неотрывно придерживал рукой.
Лебяжье лежит на 61-м километре от Ленинграда, Калите – на 82-м. Одноколейная дорожка змеится в лесах, туг – хвойных, там – лиственных, порою пересекает небольшие открытые пространства… Песок, болотца…
Вечерело; солнце садилось справа за незримое, ко близкое море. Вдруг дрезина стала как вкопанная.
– Товарищ интендант третьего ранга! Глядите-ка… Это надо же!!
Влево уходила неширокая просека. И среди нее, метрах в пятидесяти от полотна, наискось, головой к нам, стояла лосиха и кормила лосенка. Совсем крошечный, новорожденный, на нескладных палках-ногах, он тыкался мордочкой в вымя, спотыкался, с трудом сохранял равновесие…
Я высунул голову в окно. В тот же миг злой и хриплый знакомый «кашель» донесся из-за лесов: разрыв «тяжелого».
– Не по нашему усу бьет? – полуспросил, не отрываясь от лесной идиллии, моторист. (Я уже знал: «ус» – короткое временное ответвление рельсов, веточка пути.)
– Ну да, где ж по нашему?! Много правее: по Лачину… Да и время не наше: по нам он днем, с пятнадцати до семнадцати; хоть часы проверяй… Давай езжай дальше!
Вечер; туманчик по лужайкам, как в кинофильмах показывают… А ведь – война!


84-й от Ленинграда

Станция Калище – крошечный вокзальчик среди поросших сосной песчаных дюн. Старый ленинградец, я сорок лет не подозревал, что такая существует.
Мимо течет речка, со странным именем – Коваши, неожиданно быстрая и чистая по этим песчаным и торфяным местам. В трех километрах от станции она впадает в море, между деревушками Ручьи и Долгово. Год назад это были никому неведомые рыбацкие поселки. Две недели назад все это стало фронтом: передовые силы фон Лееба, форсировав было другую такую же речку, Воронку, рванулись вперед в полной уверенности, что до моря их уже ничто не остановит… Остановили…
Теперь это был ближний тыл морских бригад. Они и крепостная артиллерия выбросили противника обратно за Воронку и на долгие два с половиной года стали стеной на ее рубеже.
По щиколотку в песке я шел за сопровождающим по полотну. Километрах в полутора за выходным семафором обнаружилась глубокая полувыемка – почти отвесный откос справа, на высоту хорошего городского дома. Слева – болото, негустой, чахловатый березняк.
Три года назад мы с Георгием Николаевичем Караевым, работая над «Пулковским меридианом», облазили тут все. При мне и теперь была наша карта-десятиверстка – древность, «оконченная в 1868 году, исправленная в июле 1920 года», вся исчирканная стрелами наших и юденичевских ударов времен белогвардейщины. Мы тогда ходили тут, но могли ли мы думать…
По карте было видно: дорога за выемкой изгибается влево, к юго-востоку. Еще восточнее, вон в том лесу, – название почище, чем «Коваши», – деревня Ракопежи. Ингрия; тут сидели ингеры – ижора: имена – запутанная смесь финского и старорусского. За Ракопежами – близкая опушка леса; дальше – низменная долина Воронки, и на горизонте – возвышенность: Которская гряда. Там, за мелкой, курица вброд перейдет, речкой, – они, гитлеровцы. Другой, враждебный мир…
– Приставь ногу! (Это флотская замена армейского «стой».) Кто идет?
Невольно вздрогнешь: я поклялся бы, что впереди – никого и ничего нет. Тупичок; рельсы упираются в молоденькую еловую поросль по заброшенному полотну. И вдруг: «Приставь ногу!»
Приставил. Из-за елушек выявился краснофлотец в бушлате, посмотрел мои «верительные» бумажки, и елушки оказались чистым камуфляжем. За их тонкой стенкой продолжался путь, открылись стоящие на рельсах вагоны. По-моему – три: два «классных», один «мягкий». Это и был, так сказать, «второй эшелон Бориса Петровича», его КП на колесах, капитанская рубка и матросский кубрик сухопутного корабля.


Встреча с «мозговым трестом»

Уже по пути к вагонам (от нагретой за день крутой песчаной стены откоса веяло сухим жаром, пахло вянущей хвоей и листвой маскировки) сопровождавший спросил меня довольно благосклонно:
– А вы, товарищ начальник, извиняюсь… капитана нашего еще не видывали? Ну посмотрите: ему бы только бурку на плечи и – Чапай! И фамилия боевая: Стукалов!
Не дойдя до места, я уже почувствовал: на мою долю выпала честь посетить не обычное подразделение, а особенное – стукаловцев! Мне предстояло увидеть нечто выдающееся, внушающее чувства восторга и гордости. Так, по крайней мере, можно было понять слова старшины:
– Нам в плен сдаваться? Никак нельзя: стукаловцы! Нас фрицы вот как знают!.. А он – сами увидите: Чапай, Чапай и есть! Он из окружения от самой Виндавы вышел и сто двадцать человек вывел. К Чудскому озеру! Да и все у нас, ничего не скажешь, – один к одному. Командиры хороши, ну и личный состав подобрался.
И вот я в чистом, как зеркало, вагоне. Отвлекись на мгновение от действительности – сел я на Московском вокзале в «Стрелу», и предстоит выяснить, какие сейчас на мою долю выпадут до Москвы попутчики. Не приведи бог – дамы…
Гранитолевые стенки коридора, скользящие двери с характерными вагонными ручками, трубка тормоза вдоль косяка одной, даже градусник рядом с нею… «Стрела» и «Стрела»…
Нет, дам в этой «каюте» (теперь это не купе, а каюта) не обнаружилось.
Навстречу мне с нескрываемым любопытством – видимо, весть о моем прибытии все же на несколько минут опередила меня – поднимаются с самых обычных, только крепко обжитых, вагонных диванов три человека. Мозговой трест «Бориса Петровича».
Не нужно представлений, чтобы угадать, кто Стукалов; матросский глаз – зоркий глаз: Чапай!
На самом деле капитан Стукалов походил не на того командарма, каким мы его знаем по фото, а на Чапаева-Бабочкина, на Чапаева из фильма.
Невысокая, ладная фигура, тонкая талия, несколько насупленный лоб, слегка волнистые, русоватые (может быть, выгоревшие) волосы над ним. Да и в манере держать себя этого командира – а пожалуй, и в некоторых чертах характера, в том, что обычно именуют «партизанскими привычками», в любви покрасоваться, стать в выгодную позу – было нечто от бабочкинского образа. Чапаев не конца, а начала фильма: до решающей его стычки с Фурмановым…
В душе солдата вообще, а у русского и советского солдата в особенности, живет способность с удивительной готовностью авансировать своему начальнику всю свою солдатскую (и матросскую) любовь, уважение, даже восторг; я бы сказал – влюбляться в командира.
Солдат жаждет гордиться тем, кто его ведет в бой. Он знает, что должен подчиняться, но хочет подчиняться достойному. Не он выбирает себе начальника, но у него есть все возможности вообразить этого начальника таким, чтобы подчинение ему не унижало, а возвышало солдата. Мне кажется, только очень плохой человек, сухарь, тупица, личность, лишенная всякого обаяния, не сумеет закрепить и оправдать эту априорную, благородную по своей сути, любовь.
А у капитана Владимира Стукалова чего-чего – обаяния хватало.
Кто спорит: он был знающим артиллеристом. Но бойцов пленяло в нем не это. В солдатском чувстве к командиру есть что-то женское: как некоторые женщины, воины хотят, если уж подчиняться, то – «орлу», настоящему мужчине. Их восхищает лихость, порою даже несколько бесшабашная. Их подкупает внимание к ним, умение поговорить с «войском» по душам, вроде как на равной ноге (а ведь не на равной: «Было время, ребята, сам матросскую пайку ел!» Было, да ушло…).
Командир, о котором идет речь, любил и умел произвести хорошее впечатление. Жило в нем и что-то ребячливое: почти детское лукавство и рядом – простота, столь же младенческая.
Он мог и по-начальнически нашуметь, и задушевно спеть с матросами на площадке. Он очень даже мог слегка приукрасить свои (и «Бориса Петровича»!) боевые заслуги и вдруг до краски, как мальчик, обидеться на самое пустячное невнимание или недооценку их. У него были многие слабости, которые во дни Дениса Давыдова или молодого Лермонтова расценивались бы как доблести: был чувствителен к женскому полу, не дурак опрокинуть чарочку, любил вкусно покушать…
Словом, для того чтобы командовать, этот флотский «лебяженский» Чапай очень нуждался в своем Фурманове. Пока такой Фурманов рядом с ним, на равных правах, стоял, он держался хорошо, был в отличной форме. Пока стоял…
«Фурмановым» при этом «Чапаеве» был человек, на мой взгляд, весьма примечательный – старший политрук Владимир Аблин.
– Володя! Это товарищ Успенский, писатель. Политотдел к нам направил. Как поступим: ты сначала с ним потолкуешь или мне? Или вместе? Как целесообразнее?
– А ты как смотришь, Володя?.. Давай вместе, что ли, вкупе… Пермский, а ты куда? И ты принимай участие…
В «каюте» полутемно от близких деревьев. Каюта – стукаловская, командирская. На маленькой полочке десятка полтора книг, похоже – не слишком читаемых. Впрочем, тут больше артиллерия и политграмота, эти – в ходу. В уголке – «Оливер Твист» и рядом Матэ Залка. Бок о бок с Залкой – Станюкович, избранные рассказы. У окна на диване баян, должно быть чаще пускаемый в дело, чем эти томики: вид у него – бывалый…
На другой полке – патефон в голубом футляре; из-под подушки выбились два трофейных пистолета – «Вальтер» и латвийский «Веблей и Скотт»: оба в отличном порядке На столике по одну сторону кое-какое питание, по другую – некий график, карта; на карте странный целлулоидный приборчик, палетка, что ли, с движками; остро заточенные карандаши, расчеты… Но командир сидит в другом конце дивана: рассчитывал явно не он.
Я – на противоположной «койке»; они трое – против меня. Стукалов несколько небрежно откинулся в угол у двери; он, похоже, только что откуда-то пришел; он не только в кожанке поверх синего кителя, но даже с тяжелым восьмикратным «цейссом» на ремешке. Ремешок ему великоват; он завязал его там, за затылком, петелькой, чтобы укоротить. Он выжидательно смотрит на писателя, «Чапай».
Рядом крепко скроенный блондин с наголо бритой головой, гораздо более похожий на прибалта, чем на еврея.
– Аблин! – говорит он и, гостеприимно улыбаясь, явно изучает новую величину на горизонте дальнейшей своей работы: «Писатель, а? Что же с ним можно будет дать команде? Как его обыграть?»
В углу за столиком – старший лейтенант Пермский. То, что он в этом чине, мне сообщает комиссар. Пермский в голубой майке, и китель его явно в другом помещении; он отчасти смущен этим обстоятельством. У него пухлая, немного капризная нижняя губа. Выражение его лица кажется мне каким-то не то сонным, не то недовольным. В следующий миг я соображаю: я ж оторвал его от дела; это он считал, и в руке у него логарифмическая линейка. Закапризничаешь…
И вот тут-то внезапно произошла странная вещь. Но такие вещи случаются с людьми – чаще с мужчинами, чаще всего на войне, в каких-нибудь экспедициях, на кораблях в море… Вдруг!
Вдруг все меняется. Гостеприимная улыбка Владимира Аблина становится просто доброжелательной, приязненной. Теперь он смотрит на меня не только с настороженным интересом – как-то иначе. Видимо, что-то во мне ему вдруг понравилось. В лице Пермского тоже происходят изменения. Он кладет линеечку под карту, взглядывает на меня искоса, с любопытством, но уже без тревоги: по-моему, он успокоился и решил, что пойти в свою каюту и надеть китель успеет потом.
– Смотри-ка, Володя, – говорит Аблин. – Ведь это здорово, что к нам – писателя… И главное, какого крупного писателя… Лев-то Васильевич, пожалуй, сантиметра на три повыше нашего Смушка будет… По-моему, первым делом надо его на довольствие поставить…
Я лезу в бумажник: «Аттестат…»
– Вот еще новости, аттестат! – выпрямляется Стукалов. – Вы же не на месяц к нам… Разговоров! – кричит он в щелку двери.
…Почему на свете так много фамилий, точно нарочно заготовленных для каждого данного человека? В дверь заглядывает типичнейший Шельменко-денщик, но флотского образца 1940-х годов.
– Вот что, товарищ Разговоров… – начинает Аблин.
– Слушай, Разговоров… – говорит Стукалов.
Разговоров бросает в каюту один взгляд, но взгляд чрезвычайной пронзительности, похожий на тот луч в телевизоре, который сразу пробегает по всем точкам экрана:
– Все понятно, товарищ капитан! Будет сделано, товарищ военком!
И нет его.
Стукалов взглядывает на меня победно: «Видали расторопность?» Аблин покачивает поблескивающей, бритой головой: «Ох и бестия, Володя!.. Надо все-таки за ним приглядывать. Да, исполнителен, но…»
Сергей Александрович Пермский – в миру архитектор, один из авторов прекрасного здания по набережной за Строгановским мостом, а теперь яростный разрушитель всех строений, оставшихся за линией фронта, он же секретарь парторганизации «Бориса Петровича», – решительным жестом собирает со столика карту, расчеты, палетку, карандаши…
– Да ну… – машет он рукой. – Да нет! Это мы тут так… Немного поспорили: можно ли один пункт с этого уса достать?.. Нет, не беспокойтесь, пока что нам никакой работы еще не дали. Может быть, к ночи будет что…
Ну до чего приятные люди!


Морские крепости берутся с суши

Есть такая, очень старая историческая военная максима. В самом деле – с суши удалось в прошлом столетии союзникам взять Севастополь, с суши были захвачены японцами Порт-Артур в 1905 году и Сингапур во вторую мировую войну…
В тридцатых годах никому не приходило в голову отнести этот афоризм к Кронштадту.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я