https://wodolei.ru/catalog/akrilovye_vanny/Triton/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

в то время этот отец был в Наркомате путей сообщения на весьма высоком посту.
Память некоторых людей на лица удивительна. Товарищ Васильев узнал в почти сорокалетнем гражданине гимназиста, раз или два бывавшего в 1916 году у его сына. Мы поздоровались. Он проявил приязнь и радость, вспомнил давние времена, вспомнил гимназию Мая, вспомнил моего отца, но ни единым словом не помянул своего сына. Точно его у него и не было.
Удивленный, я сообщил об этой странности одному своему другу, однокласснику Пети Васильева, – в то время уже большому ученому, математику – Янчевскому.
– Ну еще бы! – пожал тот плечами. – Конечно не станет он про него рассказывать, чего захотел!
Я не видел этого чудачливого Петю вот уже лет двадцать, с 1914 года. Кто знал, что из него могло получиться?
– А что, – спросил я, – оболтус вышел?
– Оболтус? Оболтус было бы полбеды…
– Ну, что ты говоришь? Совсем свихнулся?
– Свихнулся бы – папаша тебе так бы и сказал…
– Погоди, но – что же тогда?
– Приходи ко мне завтра, я тебе покажу что. Сам увидишь.
Словом, заинтересовал меня до крайности.
У себя дома математик Янчевский полез в ящик письменного стола и извлек оттуда желтую с белым книжечку американского журнала «National geographic Magazine» – он уже и тогда выходил с грубоватыми, но яркими, цветными фотоиллюстрациями.
– Вот, вникни!
На фото географического ежемесячника была изображена песчаная площадь в каком-то индийском селении. Высились пальмы, ширилось могучее дерево – жужубовое или там панданус. Посреди тлели угли костра; вокруг с полдюжины людей в тропических шлемах целились объективами фотокамер, а в центре, на горячих угольях, в задумчивой позе не то сидел, не то даже полулежал тощий человек в одной набедренной повязке, устремив очи горе.
И под картинкой была подпись:
«Русский факир П. Васильев доказывает, что его удивительные способности не пустое измышление адептов».
– Он? – ахнул я.
– А кто же? – фыркнул Янчевский. – Вот сам и сообрази: обнаружься у тебя сын – факир… Навряд ли ты побежал бы каждому весело рассказывать: «Мой Степочка, знаете, в Бенаресе третий год на столпе стоит…»
Да очень просто, «как вышло». Когда ты в семнадцатом году удалился под сень струй, во Псковскую, и, этаким Цинциннатусом, начал морковку сеять и курочек разводить (был такой период в моей жизни!), Петенька этот впал внезапно в религиозное исступление, уехал на Кавказ и постригся в монахи на Новом Афоне. Ну, пока там белые, деникинщина, спасаться было ничего, можно… Когда мы пришли, стало не так уж уютно. Он решил податься на тот Афон, Старый, в Грецию. Решил – и отправился. Не пироскафом Пироскаф – пароход (от греческого Pyr – огонь и Skafos – судно)

, a «per pedes apostolorum» Буквально: «апостольскими ногами». Тут иронически: «пешечком» (лат.)

, пешечком, вокруг Понта Эвксинского Понт Эвксинский (Негостеприимное море) – древнегреческое название Черного моря.

: монах же! Но, дойдя по пограничной речки Чорох, по-видимому, сбился с пути, взял не вправо, а влево и прибыл в Индию… А дальше?.. Что ж, монах, йог – велика ли разница?.. Результат, как видишь, засвидетельствован документально…
Вот такие судьбы; что про них скажешь?
А ведь в это же время я своими глазами наблюдал, как тихие псковские «некруты» девятьсот четырнадцатого года, в горячу-слезу плакавшие на платформе станции Локня в день расставания каждый со «своей Нюшкой» среди сотен других таких же, становились советскими военачальниками, полководцами, сидели за банкетными столами Победы где-то между Монтгомери и Бредли… И как маленькие графинечки и баронессы, некогда игравшие рядом со мной в Таврическом саду или в «Академическом» на Выборгской стороне, кончали расчеты с жизнью, пройдя огонь, воду и медные трубы, где-нибудь там, под набережной Кэ д'Орсе или в волнах Гонконгской гавани… Как тысячи и тысячи «кухаркиных детей» и внуков, придя в мир хорошо еще если в питерском городском родильном доме, а то и просто в новгородском или витебском теплом коровьем хлеву («Ай, братки! Не в избе ж бабе рожать! Бога и тово в яслях свивали!»), становились профессорами и государственными деятелями, послами и знаменитыми летчиками; о них писали и «Таймсы» и «Фигаро» и «Универсули» и «Асахи»…
И мне стало казаться: а что если бы можно было именно из моих «однодневников»-питерцев выбрать ну – пяток, ну – полдюжины статистических единиц? Какую-нибудь будущую смолянку и – еще более «будущую» – безымянную покойницу в парижском морге? Да сына младшего дворника с Нюстадтской улицы или с Боровой, а теперь – маршала Советского Союза… Да дочку кухарки той смолянки: она теперь заведует кафедрой микробиологии где-то в волжском городе… Да…
Если взять их и проследить за их путем в первой половине XX века, за их склонениями и прямыми восхождениями, как у небесных светил, да написать о них роман… Не удастся ли мне таким образом проникнуть в святое святых времени с неожиданного, нового входа?
Вот ради этого-то всего я и начал тогда, в сороковом году, возиться со статистическими данными и с «таблицами дожития».
Романа я не написал – и уже не ручаюсь, что успею написать: больно все это сложно великолепной, живой, но и непокорной сложностью жизни! Но сейчас, размышляя над вопросом «ту райт ор нот ту райт» по поводу моих «Записок», я прихожу к убеждению: нет, все-таки надо «ту райт». Разумно «ту райт»!
Мне вообще кажется: рядом с добровольными обществами по охране природы и защите животных, рядом с объединениями филателистов и филоменистов, бок о бок с клубами всяких иных коллекционеров – давно бы следовало людям учредить общество собирателей собственных воспоминаний, мемуаристов, «общество имени Пимена-летописца», так сказать.
Ей-богу, дело не первой важности, был ли Пимен когда-нибудь Пересветом, сражался ли он сам с Челубеем, Держал ли он стремя воеводы Боброка или князя Владимира в том бою на Куликовом поле. Археологи ищут теперь при раскопках не только кованые золотые чаши и дивные статуи; ничуть не меньше (да и много больше!) их интересуют какие-нибудь чашечки с налипшей краской из мастерской киевского богомаза, найденные под слоем угля в разрушенной татарами Бату-хана землянке. А историка берестяная грамотка, нацарапанная школьником Анфимом, пленяет, пожалуй, столько же, как и пятая, десятая, сотая жалованная грамота грозного царя, скрепленная важными подписями и тяжкими печатями.
Подумайте сами, разве не случалось вам где-нибудь в вагоне или – еще чаще – в не слишком комфортабельном номере периферийной (теперь ведь не говорят «провинциальной») гостиницы в Средней Азии или на Мурмане оказаться в номере вместе с человеком невидным и невзрачным, нетитулованным и не отмеченным государственными премиями, и ночью – сначала нехотя, а потом все жадней и жадней – вслушиваться в его рассказы, и под утро вскричать: «Так что же вы, умная голова, об этом обо всем не напишете? Ведь этому же всему – цены нет! Этого же никто, кроме вас, не знает!»
Случалось. И вы кричите. И вы встанете, и он встанет. И вы поедете в Турткуль, а он – в Ташауз, и вы никогда его больше не увидите, и он – бухгалтер, два месяца умиравший в гитлеровском лагере уничтожения бок о бок с Эдуардом Эррио, или садовод, ходивший в 1944 году на разведку в еще не освобожденный от фашистов Будапешт, или просто человек, живший в Новороссийске «при немцах» мальчишкой и носивший котелки с супом спрятавшимся в подвале окраинного дома советским морякам, – в лучшем случае улыбнется себе в усы и пожмет плечами и подумает: «А верно ведь, написать – есть о чем…» И не напишет.
Буду писать!

PLUSQUAMPERFEKTUM


Точка зрения

Степняки, кочевавшие по северную сторону Терека и Кубани, испокон веков видели и хорошо знали великую горную страну, начинавшуюся там, к югу, за этими реками.
Как они видели ее? Да примерно так, как Пушкин в начале своего «Путешествия в Арзрум»: «В Ставрополе увидел я на краю неба облака, поразившие мне взоры девять лет назад. Они были все те же, все на том же месте. Это – снежные вершины Кавказской цепи».
Так примерно и поколения, поднявшиеся после Революции, видят за собой, па горизонте прошлого, начало века. Сквозь книги, сквозь рассказы старших мерещатся им какие-то смутные облака, вытянутые по дальнему небу в одну линию. Вершины видны, но что там, на этих ушедших в туман времен вершинах?
Мы, родившиеся и росшие в той дали, знаем эти горы иначе, трехмерно, интимно, на ощупь памяти. Мы видели их, как видел Пушкин ту же Кавказскую цепь, несколько дней спустя, с их высот, из их сердца:

Кавказ подо мною. Один в вышине
Стою над снегами у края стремнины:
Орел, с отдаленной поднявшись вершины,
Парит неподвижно со мной наравне.

Отселе я вижу потоков рожденье
И первое грозных обвалов движенье.
Здесь тучи смиренно идут подо мной;

Сквозь них, низвергаясь, шумят водопады;
Под ними утесов нагие громады;
Там ниже мох тощий, кустарник сухой;

А там уже рощи, зеленые сени,
Где птицы, щебечут, где скачут олени.
А там уж и люди гнездятся в горах,
И ползают овцы по злачным стремнинам…

Это та же страна, тот же мир, то же явление, что в тех «облаках». Но каким другим, каким наполненным подробностями, исполненным движения видится он смотрящему изнутри .
Обе точки зрения – обобщенная, издали, и живая, изнутри, – имеют каждая свои достоинства и свои недостатки. И чтобы узнать Время по-настоящему, надо сочетать их обе воедино, как два снимка в стереоскопе…
Чтобы изнутри понимать то, что я буду рассказывать о моем городе – о городе всей моей жизни, – в первых главах (да и не только в них) надо представить себе мою тогдашнюю точку зрения. А это обязывает меня хоть очень кратко, но все же пояснить: откуда я взялся на свете?
На столе передо мной лежит желтоватая от времени тетрадка, сшитая по-домашнему. На ее обложке каллиграфическим почерком выведено:
Наталья Костюрина и Василий Успенский
Извлечение из первого тома «Капитала» К. Маркса
1898 год. С.-Петербург
Василий Успенский – это мой отец, Наталья Костюрина – моя мать. С этих записей началась их встреча; не будь этой тетрадки, не было бы, возможно, и меня.
Летом 1898 года коллежский асессор Василий Васильевич Успенский, из разночинцев, межевой инженер, неплохо устроенный (он служил в Главном управлении уделов, на Литейном проспекте), по каким-то причинам решил переменить квартиру. Белые билетики на окнах привели его в Басков переулок – удачно! рукой подать от службы! Тут дворянка Костюрина, уехавшая с дочерью в Петербург от неверного мужа, псковского помещика, оставшись без средств, пыталась перебиться кое-как, то открывая чулочно-вязальные мастерские, то заводя «домашние обеды», то – и это был уже конец всех иных надежд – пытаясь поддержать себя сдачей комнат жильцам.
Первый жилец явился, однако, лишь после долгого ожидания и был встречен только горничной. «Барыня уехали в Великие Луки на две недели, барышня ушли с подружкой…»
Комната понравилась жильцу; он сказал, что поедет за вещами, а пока оставил вместо задатка дорогую гитару в нарядном футляре.
Наташа-горничная докладывала Наташе-барышне не без смущения, хотя и с радостью: «Барышня, милая: жилец! Ну только не знаю… Гитару оставил – вон лежит. Похоже – цыган: черный-то черный и борода черная-черная! И голос такой, как у дьякона: знаете – „Вонмем!“ Уж не знаю, что выйдет?.. Надо же: гитара!»
Барышня Наташа бежала в город не от мужа, а от отца: Алексей Измайлов
Костюрин, великолуцкий разоряющийся помещик, медленно заболевал тяжелым душевным расстройством, но все еще стоял на своем: «Консерватория? Певичкой быть, черт'е дери?!. Ах, Бестужевские?.. Стриженой ходить захотелось!.. Женский Медицинский? Потрошить чье-то мертвое тело? Ну-с, нет-с!»
Для поступления и на курсы и в институт требовался паспорт, а его выдавали только с разрешения главы семьи. Барышня Наташа для начала имела в виду хотя бы вольнослушание. У нее был великолепный голос, глубокое красивое «меццо»; она была способной певицей, умницей: жизнь кипела в ней…
Были куплены чай, ветчина, печенье, и новый жилец – страшный, черный, с гитарой – с первых же часов, за первым же этим студенческим чаепитием, потерял покои. Но по-видимому, – я сужу только по этому фундаментальному эпизоду их жизни – он был тонкий дипломат и великий стратег, коллежский советник Успенский.
Он все учел. Новая его молодая хозяйка была не такая, как все. Гитара тут не вредила (меццо-сопрано же!), но в главном она жила лекциями, концертами, спорами на политические темы, все еще не утихающей распрей между марксистами и поздними народниками… Между марксистами и народниками? Ах, так?
И вот Василий Васильевич Успенский, инженер-геодезист, завел свою тетрадочку. Ему это было нетрудно: вопросы кадастра Кадастр – вообще «перепись». Здесь: полная хозяйственная перепись всех земельных угодий страны.

тесно переплетаются с экономикой; экономическими теориями он занимался еще в институте (и отсидел некоторое время в Бутырках за участие в студенческих волнениях). «Капитал» он читал не впервые.
Вскоре выяснилось, что Тата Костюрина по рукам и по ногам связана волей отца. Злую волю отца всегда можно заменить. Чем? Доброй волей мужа. Но для этого надо одно: выйти замуж. Как – замуж? Передовой девушке, мечтающей то о карьере оперной певицы, то о жизненном пути женщины-врача? И вот так просто: взяла и вышла замуж? Как все?
Думаю, что это придумала мама: похоже на нее. Было в те годы такое благородное обыкновение: притесняемая родителями, девушка рвала путы, вступая в фиктивный брак. Это было совсем не то, что простое, пошлое замужество! Это говорило об идеалах, о дружбе, о самопожертвовании, о стремлении отдать всю себя общему делу…
Мой отец проявил себя сущим Талейраном. Он согласился и на фиктивный брак. Все было сделано, как в лучших романах: венчались не в одной из петербургских мещанских церквей, – в Териоках, за границей «свободной» страны – Финляндии!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59


А-П

П-Я