унитаз моноблок 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И он принялся и по-немецки и по-русски честить вытянувшегося перед ним Тузова, а тот только покусывал губы. И вдруг Тузова бросило в жар, он выкрикнул в лицо беснующемуся начальству:
– Тпру!
Шумахер, изумленный, осекся на полуслове, растерянно оглянулся на служителя и студента, которые на всякий случай отодвинулись.
– Вас ист дас? Вас ист дас? Разве я лошадь? – говорил он невпопад.
А Тузов храбро перешел в контрнаступление, напомнил Устав воинский, в котором запрещалось бранными словами поносить тех, кои при исполнении…
Но тут он сам от волнения, или раненая нога его подвела, замолк и присел на край табуретки. Опомнившийся Шумахер окончательно рассвирепел и занес над ним кураторскую трость. Тузов вновь вскочил, схватился за кортик. И неизвестно, чем бы закончилось все это, если бы студент Миллер, поперхнувшись от неловкости, не вступил в разговор:
– А разве философский камень вообще существует? Теперь ведь даже в школах учат, что все это обман, заблужденья прошлых веков, иными словами – фальшь.
Тут, заслышав такие слова, подскочил граф Рафалович.
– Как вы говорите? Фальшь? Сами вы фальшь! Мой камень был подлинный эликсир мудрецов!
Снова растворились готические двери, за которыми раззолоченным обер-гофмейстер пилочкой полировал свои ногти и говорил со значением:
– Так, господа академикусы, докричались. Принцев изволили разбудить!
Тут со двора раздались певучие звуки кавалерийского рожка. Забыв о распре, все кинулись к окну. В палисадник Кикиных палат въезжали кареты. Кучера чмокали, сдерживая лошадей. Конвойные драгуны звенели оружием. Из карет выглядывали фрейлины в мушках. Экипажи прислала царица, чтобы пригласить вновь прибывших родственников к себе.
4
На лютеранской кирке за лесом пробило полдень, и академики сошлись на обед. Уселись за общий стол тесно – все сплошь знаменитости. И важный Бильфингер, физик, и математик Эйлер – совсем молодой, но нервный и не сдержанный в движениях. Тут были и братья Бернулли, и старичок Герман, ученик самого Лейбница. Стола не трогали – пока не явится господин библиотекариус, таков был заведен порядок.
В раскрытые окна доносился шум листвы, бесконечный гомон птиц. Лето выдалось жаркое, без дождей. Академики то и дело прогоняли докучливых мух, а толстый Бильфингер, совсем изнемогая, снял кафтан, несмотря на академический этикет.
– Чего я здесь торчу? – ворчал он, дуя в усы. – Ни квартиры, ни лаборатории, как обещано договором… Сидел бы в своей Саксонии.
Академики задвигались. Бильфингер попал в больное место. Стали жаловаться те, кого ночью скоропалительно выселили. Тихонький Герман стенал, что ему теперь приходится квартировать в сарайчике, где прежде жили свиньи.
– Зато жалованье такое, – усмехнулся Эйлер и нервически дернул плечом, – какое в вашей Саксонии и не снилось.
– Вам-то что, – уныло отвечал Бильфингер. – Вы свои формулы и на песке чертить можете. А у меня барометры, приборы… Уговорено было также, чтоб преподавал я принцу Петру Алексеевичу, внуку государыни. Так вице-канцлер Остерман к тому принцу и мухи не подпускает!
– Ох уж этот Остерман! – воскликнули академики.
– Хоть и сам немец, по немцам от него житья нет…
– Да и только ли немцам?
Вошел Шумахер; его щеки были помяты после сна. Проголодавшиеся академики заткнули за галстук салфетки и накинулись на еду.
Шумахер еще из коридора слышал громкий голос Бильфингера и понял, что говорилось что-то об Остермане. Он погрозил пальцем:
– Господа, еще раз прошу – нет, категорически требую. Об Остермане – ни слова!
Бильфингер тотчас принял это на свой счет и с шумом отодвинул блюдо.
– Как! – воскликнул он. – Какой-то библиотекаришка смеет грозить мне пальцем? Да знаете ли, милейший, что я доктор богословия и еще корпорант четырех университетов? Монархи спорили за честь пригласить Бильфингера ко двору!
Но академики были заняты едой, и возмущение Бильфингера потонуло в хрусте разгрызаемых косточек, звяканье ножей и в звоне бокалов, куда наливалось вино.
– Недаром ведь, – сказал Эйлер, покончив с половиной цыпленка, – Лейбниц в сей вновь воздвигнутый Петрополис так и не поехал, что ни сулил ему царь. Будто бы сказал – лучше умру нищим, да в своей отчизне.
Он усмехнулся и стал тереть глаз, который у него начинал дергаться время от времени. А Бильфингер захохотал.
– Вы не договариваете, коллега. Совершенно достоверно, что Лейбниц сказал так: лучше быть нищим, да свободным, чем богатым и рабом!
– Господа, господа! – расстраивался Шумахер. – Да господа же!
И тут возвысил голос человек, присутствия которого сначала никто не заметил.
– А правда ли, что в Санктпетербурге голод, едят траву? Простите мою неосведомленность, я здесь новичок…
Академики с изумлением стали рассматривать его лиловый, умопомрачнительного фасона кафтанчик, кружевные брыжжи из самого Брюсселя. «Граф Рафалович… – передавалось на ухо. – Из цесарских краев…»
– Да вам-то что до того, что здесь едят люди? – чуть не простонал Шумахер. – У вас-то на столе все есть!
Продовольствование иноземных академиков было его главной заботой и гордостью.
А граф Рафалович вытаращил черные глазки и спросил невинно:
– А правда ли, императрица хочет выйти за князя Меншикова? Об этом весь Гамбург говорит!
Но академики уткнули носы в только что разнесенную вторую перемену блюд, и никто не реагировал на бестактные вопросы малознакомого приезжего. Лишь неугомонный Эйлер снова дернул плечом и спросил Рафаловича в его же недоуменно-издевательском тоне:
– А правда ли, коллега, у вас сегодня ночью был выкраден философский камень?
Академики перестали жевать, подняли головы. Бильфингер поперхнулся, переспросил:
– Что, что? Повторите.
– Был украден философский камень.
– Философский камень! – вскричали все академики разом.
Тогда граф Бруччи де Рафалович, увидев себя в центре всеобщего внимания, вытер рот салфеткой и встал. Он рассказал, сколько стоил ему этот камень-монстр с двухсотлетней биографией и как он надеялся вручить его самой великой Семирамиде…
Академики кивали с большим сочувствием, некоторые молчали, не зная, что сказать, только Эйлер откровенно смеялся в лицо величавому графу.
Громоздкий Бильфингер, пригладив растрепавшиеся на сквозняке волосы – парика он принципиально не носил, – повернулся в сторону Шумахера.
– Сознайтесь, уважаемый, это ваш новый трюк?
Шумахер встал, во гневе уронил соусницу на бархатные панталоны, пытался урезонить Бильфингера. Голоса его не было слышно, потому что академики, забыв о сладком, вовсю спорили о философском камне.
Бильфингер был куда громогласнее, ведь он, как бывший кузнец, голосом своим лупил словно кувалдой.
– А разве не вы, уважаемый Шумахер, в тысяча семьсот двадцать первом году закупили перпетуум мобиле, вечный, знаете ли, двигатель? А уж не вас ли хотел за это покойный император сечь кнутом на базарной площади?
Академики всплескивали руками, ужасались, хохотали – все-таки в этой одуряющей невской скуке были и развлечения. А Бильфингер встал напротив Шумахера, хотя соседи и тянули его за полы. Волосы его развевались, усы топорщились, глаза сверкали – недаром находили в нем сходство с царем Петром.
– Но государь простил вас, – он тыкал пальцем в напряженное лицо библиотекариуса. – Простил, на беду российской науке. А теперь вы философским этим камнем государыне хотите ум заморочить?
Тут уже и Рафалович вскочил, распалялся, ища на боку воображаемую шпагу.
– А что, коллеги, – сказал раздумчиво старший из братьев Бернулли, – этот философский камень, ведь в нем что-то есть! Вы все ученейшие люди, реалисты, практики науки, но кто из вас осмелится отрицать иррациональное? Кто возьмется объяснить тайну привидений или, скажем, предчувствий, вещих снов? Может быть, в этом все-таки что-то есть?
Разговор принял спокойное направление, спорящие сели. Шумахер позволил себе расслабиться, выпрямил под столом ноги и на что-то странное наткнулся. Он приподнял парчовую скатерть. Там, в тесноте академических тощих ног, пробирался карлик Нулишка, всем известный монстр. Как живой экспонат постоянно обитал он в Кунсткамере и получал там паек.
– Куда это он, плут?
Карлик добрался до ног графа Рафаловича, выглянул из-под скатерти и, удостоверившись, что это именно граф, что-то ему передал или сообщил.
«Вот дела! – подумал Шумахер. – Не успел этот цесарский граф и недели пробыть в Санктпитербурге, а у него уж тайные связи!»
5
– Искупаться бы! – тосковал Максюта, он же корпорал Максим Тузов, унтер-офицер градского баталиона. Жара не спадала, суконный мундир жег измученное тело.
Но принцы не возвращались, и вся челядь, нужная и ненужная, не смела расходиться.
Ждал и Шумахер, от нечего делать перебирал счета и накладные. Дай бог, чтобы государыня, обрадовавшись вновь обретенным родичам своим, пожаловала бы им какой-нибудь дворец, а Кикины сии палаты оставила для науки. Шумахер с утра успел уже и к президенту Блументросту слетать, авось он шепнет ей на благосклонное ушко.
Ах эти принцы! Лет двадцать тому назад в Россию кого-нибудь путного калачом было не заманить. Считалась эта страна дикой, хуже, чем Америка. Но как только выросший колосс петровской империи замаячил на перекрестках мировой политики – и едут, и идут, и плывут в ново-основанную столицу.
Тем более что сама-то владычица, Екатерина Первая, в прошлом – сирота, портомоя. А вот сочеталась же с династией византийской и дочерей желает видеть за отпрысками знатнейших домов Европы. Потому и едут, и плывут, и чуть не летят.
Когда в 1723 году покойный Петр Алексеевич повелел короновать жену императорским венцом, в манифестах было объявлено – родитель царицы сей есть не кто иной, как обедневший шляхтич литовский – Самуил Скавронский. И как-нибудь иначе российскому обывателю не то что говорить, а и думать было заказано.
При обращении в православную веру дочь Скавронского, Марта, была наречена Екатериной Алексеевной. Сказывалось официально, что государь увидел ее воспитанницей в доме благочестивого лютеранского пастора и взял в жены.
Но говорит народ, не умолкает, а народу на роток не накинешь платок, – и про некоего шведского трубача, и про другого шведа, и про третьего. И про фельдмаршала Шереметева, которому она, та Марта, портки стирала. А паче всего говорят про светлейшего князя Меншикова… И все те люди будто бы сироту Марту пригревали.
Что сирота? Она подобна ягоде землянике – кто ни наклонится, всяк щипнет.
Рассказывал как-то один Шумахеров приятель из герольдмейстерской канцелярии, который за рюмку доброго шнапса может любую новость преподнести. Будто покойному Петру Алексеевичу донесли однажды, что в Лифляндии некий мужик похваляется, что он-де самому царю сродственник, потому что его, мужика, родная сестра есть царева жена. И взяли того мужика и допросили строго, хотя без членовредительства. И мужик тот назвался Карлом Самойловичем и показал, что, когда была шведская война и погром и разорение, он сам, малолетний, и его братья и сестры разбежались кто куда. А больше ничего показать не смог.
Тогда, не сказав жене и единого слова, царь устроил ей с тем Карлом Самойловичем внезапную встречу. И царица брата своего без малейшей запинки признала, хотя прошло столько лет!
И все же не торопился признавать своих новых родственников Петр Алексеевич, не спешил приближать. То ли уж шибко были неказисты, то ли в собственной жене он был как-то не очень уверен.
Шумахер вздрогнул и оглянулся, как будто кто-то мог узнать его тайные мысли. Но в кураторском высоком кабинете было, как всегда, сумрачно и тихо, размеренно шли гамбургские напольные часы.
После же кончины любимого супруга, поосмотревшись да пообвыкнув, самодержица Екатерина Алексеевна взялась за розыск своих близких. И стали прибывать в столицу Скавронские, еще их называют Сковородскими, и Веселевские, и Дуклясы… Каждая вновь являющаяся фамилия претендовала на дворец, и на кошт, и на рабов, а говорят, уж и патенты им заготовлялись на титулы графов или герцогов.
Вот теперь явились Фендриковы или Гендриковы, сами они точно не знали, как их фамилия пишется. Герольдмейстерские доки смогли точно установить только одно – новоявленная принцесса, по имени Христина, есть доподлинная сестра государыни. Спрашивают ее, однако:
– Скажи, ваше сиятельство, как мужа твоего звали, кто он был?
Подумав, она отвечает:
– Фендрик.
– Так ведь это слово немецкое, и означает оно – прапорщик. Это, видимо, его звание. А ты скажи уж нам, ваше сиятельство, каково было его христианское имя?
Но на это ответить она не умеет.
– Так, может, его звали Генрих?
– Точно так, – отвечает, – Гендрик.
– Так как же все-таки – Фендрик или Гендрик?
На это она опять пожимает плечами.
– А как вы в семье-то его звали?
– Никак, – удивляется она. – А зачем было его звать? Мужик он и есть мужик. Ежели надо позвать, так и звали – мужик!
Сама Христина на границе Лифляндии имела корчму, сиречь постоялый двор, немалые имела дивиденды. Однако, получив призыв сестры-царицы брать детей и ехать в Санктпетербург, она нарядила всю свою семью в невообразимые лохмотья.
– Матушка! – сказал ей рижский губернатор, обозревая перед посадкой в императорские кареты. – В таком виде ехать невозможно. Вот изволь видеть – мы заготовили тебе платье-роброн, серебряной парчи ушло четырнадцать футов, вот сыновьям твоим шитые кафтаны от лучших ревельских портных…
Переодевшись после долгих уговоров, Христина лохмотья тщательно собрала, и в узелок завязала, и всюду с собой носила, под подушку клала. Пока однажды узелок от ветхости не лопнул, и из него дождем посыпались и алмазы, и жемчужины, и монеты золотые…
– Хо-хо-хо! – смеялись слушатели, хотя не без некоторого почтения. Еще бы! Вот что значит господин его величество случай! Наливали герольдмейстерскому канцеляристу еще рюмочку и просили: – Ну, еще чего-нибудь!
И Шумахеров приятель продолжал.
В Ревеле при посадке на санктпетербургский корабль требовалось заполнить шкиперский журнал.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32


А-П

П-Я