https://wodolei.ru/brands/RGW/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

подразделения приближались на марше.
Перед штабом стояли «уазики», начищенные, непривычно блестевшие. Офицеры штаба, все в той же полевой форме, но неуловимо принаряженные: чистые подворотнички, надраенные ботинки, гвардейские значки и орденские планки, – ожидали у машин командира. Тут же стоял автобус, и вокруг него – женщины, все, кто служил в гарнизоне: связистки, поварихи, продавщицы. Молодые, в нарядных платьях, свежие, взволнованные. Казались красивыми, яркими.
Появился командир, бодрый, крепкий, сбросивший усталость вместе с полевой пропыленной формой. Золотились на погонах звезды. Ярко светилась кокарда.
– По машинам!..
Рассаживались, хлопали дверцами. Мчались по бетонке. Веретенов держал на коленях альбом, готовясь к последним наброскам.
Пустая бетонная трасса, уходящая в волнистую даль. Разрушенный, изъеденный дождем и ветром мазар. Цепь автоматчиков, выстроенных у обочины. Другая, двойная шеренга, без оружия – новобранцы, прибывшие на пополнение. Их обмундирование, еще не обтрепанное, не линялое, не стало седым, не утратило зеленого цвета. Их лица, еще не изведавшие южного солнца, хранили домашний румянец. Сюда же, к кромке бетона, поднялся оркестр. Барабаны, тарелки, медные трубы. Маленький, затянутый в ремни дирижер.
Выходили из машины. Вставали лицом к бетонке, спиной к пустынной серой степи, из которой ровно, жарко дул ветер. Лепил к женским телам полупрозрачные платья. Осыпал панамы солдат тусклой пудрой. Туманил легчайшей пылью медь оркестра, золотые звезды на офицерских погонах. Чуть слышно шелестел в открытых страницах альбома.
«Степь: древняя, вечная! Сколько всего повидала! – думал Веретенов, глядя на ворох верблюжьей колючки, вяло кружащейся в ветре. – Орды, войска, кочевья. Расцвет и крушение царств. Рождение и увядание религий. Сколько глаз смотрело на эти предгорья из-под шлемов, клобуков и накидок! А теперь и мои, и мои – все в ту же волнистую даль!..»
Там, вдалеке в холмах, что-то изменилось и дрогнуло. Еще невидимое, обнаружилось неуловимое движение. Все так же прямо и пусто уходила в холмы бетонка. Так же мутно и чадно сливалась с небом степь. Но там, на черте горизонта, среди миражей и туманов, что-то копилось, росло. И на этот рост и движение обернулись все лица. Подтянулись ряды новобранцев. Автоматчики подобрали оружие. Женщины устремили глаза. Взмахнул жезлом дирижер. Ударил, вздохнул оркестр – и зазвучал старинный вальс, медлительный и тревожный, созвучный этой степи, этой военной дороге, рыжей лепной руине, рядам молчаливых солдат. Вальс летел сквозь пыль, грозно-печальный. Трубы отсвечивали вмятинами желтого солнца. Колыхались панамы, пузырились женские платья. И там, далеко, на шоссе дымили, чадили колонны.
В уханье и бой барабанов, в гуденье и рокот труб вонзился стрекочущий звук. Над трассой, низко, бросая зыбкую тень, прошел вертолет, пятнистый, в сухом металлическом блеске, заглушая оркестр, оставляя прозрачную гарь. И вдали, как дымная головня, приближалась колонна. Вытягивала сплошной бесконечный хвост, пропадавший в холмах.
«Эта степь, этот вальс, эта тень вертолета…» – думал Веретенов, чувствуя, как приближаются слезы, как больно от стенающих звуков, как не хватает дыхания, словно трубы оркестра выпили весь кислород. И он, задыхаясь, защищаясь от слез, раскрыл свой альбом.
Первым возник, накатился закопченный КрАЗ. Протащил в своем кузове подорвавшийся грузовик. Задние колеса грузовика катились по бетону, а изуродованный, истерзанный нос был задран на кузов КрАЗа, зиял обугленными дырами, сочился маслянистой слизью.
Новобранцы смотрели во все глаза на подбитую миной машину, жадно, испуганно, видя впервые свидетельство боя. Примеряли на себя этот взрыв, гадали о судьбе водителя в пустой без стекол кабине. Гадали о своей близкой судьбе.
Среди женщин кто-то жалобно вскрикнул. Командир приставил ладони к виску, салютуя погибшей машине. Оркестр заиграл «Синий платочек», и под его кружащиеся звуки с рокотом, скрежетом проходили боевые машины, гусеничные тягачи, выбрасывая из кормы жгуты гари, пронося свои пыльные, в потеках и кляксах, бока, полустертые номера на башнях. Командиры машин поднимались по пояс из люков, в круглых шлемах, с почернелыми лицами. Отдавали честь встречавшим. Колонна скрежетала по трассе, возвращалась в лоно части, выносила из душной степи видения боев и пожаров.
Веретенов стремился поймать мимолетные тени машин, трубача, стиснутого медной трубой, салютующего командира, молодую белолицую женщину, прижавшую руку к груди. Мимо проплывали борта, изгрызенные и избитые, в ссадинах от пуль и осколков, смятые о скалы, о спекшуюся глину дувалов. Он рисовал военный парад в афганской степи.
Командир чуть подался вперед, не отрывая ладонь от виска, следил за движением машин. Словно считывал номера на башнях, вел счет тем, кого послал на операцию, провел сквозь огонь. Хотел их понять, прошедших сквозь бой, хотел угадать мысли сквозь страшную усталость их лиц. Предчувствовал другие походы, огромную, витавшую над миром беду. Сейчас, на обочине, вдыхая копоть солярки, окутываясь гарью и скрежетом, он смотрел на свои экипажи, благодарил их за службу, а роты, проходя, салютовали своему командиру.
Женщины махали руками. Оглаживали легкие, развеваемые ветром платья. Нарядились, надели браслеты и бусы, красивые туфли, платки – для этих задымленных, в танковых шлемах и касках людей. Не узнать, кому машет та белокурая, со счастливым лицом. Кого ищут те карие, под тонкими бровями глаза. Кому из них, стоящих на пыльной обочине, подмигнул лейтенант, застывший по пояс в люке.
Вдруг красный цветок полетел из машины. Прочертил пунцовую, сквозь дым и железо, дугу. Упал у обочины. Красная роза лежит на плите бетона, у лязгающих гусениц. Все смотрят на розу, ждут, кто возьмет. И вот быстро, легко, придерживая белое платье, скользнула одна. Наклонилась, страшась громкогласной, чавкающей по бетону машины. Схватила розу, сорванную в саду Герата. Стоит, счастливая, прикалывает к платью цветок.
Оркестр умолк на мгновение. Грозно ревели моторы. Опять зазвучала медь, заухал, загудел барабан. Трубачи на горячем ветру играли военный марш, старинный, бравурный.
Веретенов рисовал, чувствуя боль и жжение, нежность к ним и любовь. От слабости немел карандаш, и он недвижно стоял, смотрел на мелькание башен, на руины мазара, на далекую синь горы.
Он увидел в транспорте Корнеева, усталое, сжатое шлемом лицо. С обочины махнули платочком, его ждали, наконец дождались. Веретенов стал искать те машины, БТР и БМП, что носили его по Герату, мчали к постам охранения, прикрывали огнем и броней. Ребра его болели, словно не глазами, а ребрами, кровавым синяком узнавал он машины. Рисовал свою боль, принимавшую контуры башен, стрелков, командиров.
За синей горой была его Родина. В огромных трудах и заботах, в непомерном напряжении сил пахала и строила, гудела лесами и водами, уповала, надеялась, несла в себе древние и недавние раны. Ей грозили великие беды, ее стерегли напасти и муки. И она, озираясь на все стороны света, смотрела и в эту степь. Здесь, в афганской степи, шли войска, бинт белел под панамой солдата, темнела дыра в борту, и Родина из за синей горы смотрела на своих сыновей.
Он вдруг увидел, как мимо проходит машина с номером 31. В ней, в боевой машине пехоты, сидел его сын. Не видя его, ударами зрачков, молниеносным лучом проник сквозь броню, обнял – и вместе с ним, обнявшись, покатил в гремучей колонне.
Проплывали в бойнице женщина, трубач, командир.
* * *
Днем была баня. Парилка, обшитая смолистыми ароматными досками. Веники, эвкалиптовые, в горячих шайках, пахнущие целебным настоем. И один березовый, заветный, привезенный из России. Офицеры, голые, сидели на полке. Ахали, охали, когда кто-нибудь «поддавал» – плескал на камни ковш кипятка. Поочередно ложились под хлещущие, брызгающие удары. Выскакивали, плюхались в кафельный лазурный бассейн. А потом, разморенные, расслабив мускулы и морщины, сидели под навесом, увитым зеленеющей виноградной лозой. И Веретенов, исхлестанный сначала эвкалиптом, а потом заветной березой, испытывал сладкую слабость, нежелание трогаться с места, а только смотреть, как лезут из почек виноградные листья.
С Кадацким ненадолго заехали в медсанбат. Два брата-близнеца находились в палате. Один из них лежал на койке, другой, здоровый, пришедший его навестить, сидел на табуретке, гладил круглую, стриженую голову брата. Они молчали, одинаковые, круглоглазые, широколобые, похожие на совят. Смотрели друг на друга с нежностью.
Тут же были лейтенант Молчанов с отцом. Отец держал руку сына, что-то говорил, качал седой головой. А сын устало усмехался, смотрел на отца долгим, любящим, чуть насмешливым взглядом. На плече белела повязка.
Веретенов попросил у Кадацкого: пусть отправит его в роту к сыну. Но Кадацкий мягко отказал. Рота только что пришла из похода. Много дел – приборка, уход за оружием, работа в парке на технике, баня. Уж лучше завтра с утра, перед тем как отбыть на аэродром, они приедут в роту, и Веретенов всласть, без помех, наговорится с сыном. А у офицеров сегодня вечером – праздник. День рождения начальника штаба. И он, Веретенов, зван на угощение.
К вечеру собрались у именинника. Расселись тесно и плотно за сдвинутыми столами, уставленными снедью. Торжественные, оживленные, похохатывая, сутулясь от тесноты, топорща на плечах погоны. Окружили Веретенова своими знакомыми лицами, еще недавно яростными, угрюмыми – у телефонов, в люках машин, среди льющегося с неба огня. Теперь все были исполнены благодушия, радостного нетерпения. Хозяин, начальник штаба, отвечая на шутки, покручивал свои маленькие яркие усики. Все были друзья, были братья, и Веретенов был принят в их круг.
Первым поднял тост командир. Говорил кратко, веско. Поздравил хозяина. Поблагодарил за службу. Поблагодарил и всех остальных, сказав, что служить с ними – честь для него. Он надеется, что все они выполнят долг до конца и живыми вернутся на Родину. И собравшиеся внимали своему командиру.
Вторым поздравлял комиссар. Обстоятельно, как бы знакомя гостей с хозяином, описывал его достоинства. Его храбрость. Его требовательность. Чувство товарищества. Выдержку и неутомимость. А когда уж совсем невмочь от желтых афганских песков, он именинник, пошутит, улыбнется, и хорошо становится на душе.
И все шумно соглашались, вторили – и впрямь улыбка у начштаба под светлыми усиками была молодая и яркая.
Молча третьим тостом помянули тех, кто сложил свои головы в этих степях и предгорьях.
Потом их речи были про недавний бой в Деванче, рассеявший банды Кари Ягдаста.
Славили милых женщин, далеких жен, чьи фотографии хранятся у сердца. Лица у всех стали печально-радостными, обратились к другим удаленным лицам, сияющим в эту ночь, в эту степь.
Дали слово и ему, Веретенову. И он, чувствуя, как горят его щеки, а в глазах появляется глубинное зрение, оглядел их всех, собравшихся в тесном застолье, мысленно обнял, поместил на фреску в янтарный луч зимнего солнца, чтобы кругом белели снега, блестели застывшие реки, и Родина окружала их миром своих деревень, тихих дымов и туманов.
Кадацкий говорил о державе, которой все они служат, как служили отцы и деды, как внуки станут служить. Приглашал приехать к нему, Кадацкому, и под яблоней, под белым цветом, вспомнить про город Герат.
Пели песни. Русские – про Волгу и ямщика. Украинские – про коней и крыницу. Военных лет – «Горит свечи огарочек», «Броня крепка». Достали гитару. Передали хозяину. И тот спел сочиненную им самим песню про азиатские звезды. И все подпевали, серьезные, верящие, каждый готовый испить свою чашу.
Глава тринадцатая
Утром он уложил чемодан. Перебрал и стянул тесемками папку. Засунул в чехол этюдник. Оглядел свой походный скарб, свою «суму переметную», в которой хранилась добыча. Драгоценный груз акварелей, пастелей, набросков. И стал ждать машину. Самолет ожидался в полдень, а до этого Кадацкий обещал его доставить к сыну.
Машина пришла, и в ней – Коногонов. Объяснил, что Кадацкий занят, приедет прямо на аэродром, а к сыну отвезет его он, Коногонов.
– Если вас не затруднит, – попросил он Веретенова, – когда прилетите в Москву, позвоните моей жене. Вот телефон. Скажите, что жив и здоров. Ей будет приятно.
– Конечно. Позвоню непременно. А вы вернетесь в Москву, пожалуйте в гости. Вот мой телефон. Буду очень и очень рад…
Они проехали знакомый контрольно-пропускной пункт, мимо знакомого плаката: «Гвардейцы, учитесь действовать в горах!» Мимо колючей проволоки, за которой ровными рядами стояла техника. Вошли в знакомую дверь с надписью «Четвертая рота». И он сразу увидел сына.
Сын сидел за столом и писал, окруженный солдатами, склонившимися к листу бумаги. За их головами в мутном солнечном свете тянулись одинаковые железные койки, светилось в пирамиде оружие. Дневальный, углядев Коногонова, крикнул: «Смирно!» Все вскочили, оставив писание, стояли навытяжку, и сын, уронив перо, тоже стоял, длиннорукий, с опущенными по швам ладонями, смотрел на отца.
– Вольно! Вольно! – поспешил сказать Коногонов. – Что пишем, гвардейцы?
Веретенов с нежностью, смущаясь многолюдья, смотрел на сына, вспоминая, как видел его в последний раз в Герате, во дворе глинобитного дома, на полосатом матрасе. Сын по приказу скользнул в темноту, мелькнул сутулой спиной при свете взлетевшей ракеты. И все эти часы в нем, Веретенове, был страх за него. Но теперь, живой, невредимый, такой дорогой и любимый, сын стоял перед ним. Не терпелось его увести в какое-нибудь укромное место. Обнять, спросить, что же хотел он сказать тогда, во дворе, сокровенное о нем, о себе? Наговориться всласть перед разлукой, чтобы потом в Москве вспомнить каждое словечко, каждую черточку на сыновнем лице.
– Так что мы здесь пишем такое? – Коногонов заглядывал в исписанный наполовину листок.
– Письмо, товарищ лейтенант! – ответил Степушкин не сразу, медленно покачиваясь своим маленьким телом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я