https://wodolei.ru/catalog/mebel/100cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Это был небольшой кишлак, прилепившийся на отроге горы с крутым конусом. За ней опять возвышалась гора. Кишлак угнездился среди серых ступенчатых гор. Морозову показалось, что людей в нем гораздо больше, чем в обычной деревне. Слишком много вооруженных мужчин поднималось в рост, когда его проводили мимо. Отрывали себя от желтых горячих стен, белея повязками, держа оружие. Казалось, в кишлаке расположился целый отряд.
Морозова провели мимо зеленого транспортера старой конструкции с афганской эмблемой. Транспортер стоял поперек дороги, без переднего колеса, с дырой в борту, с жирным потеком копоти. На нем сидели босоногие дети, по-птичьи повернувшие к Морозову свои круглоглазые лица.
Приблизились к саманной постройке с деревянной решетчатой дверью, подле которой на земле сидели охранники с автоматами. На груди у них висели «лифчики», из которых торчали «рожки». Оба поднялись. Один из них посмотрел на часы, белозубо засмеялся и что-то сказал конвоиру, щелкая ногтем в циферблат. Морозов заметил, что на худом запястье свободно болтался чешуйчатый браслет часов.
Дверь отомкнули. Один из охранников освободил Морозову руки, небольно ударил в спину, пихнул с пекла в прохладные сумерки. Затворил за ним дверь, оставив в темноте на солнечном отпечатке падающего сквозь решетку света.
Морозов шагнул, вытянул руки. Пальцы уперлись в сухую, твердую стену. Медленно опустился по ней на пол, глядя на слепящее плетение двери. Когда глаза чуть привыкли, он вдруг обнаружил, что не один. У другой стены на полу сидел человек. Сначала напряженно блеснули одни белки, потом из сумерек выступило молодое худое лицо, бритая продолговатая голова, пухлые губы. И Морозов увидел, что это солдат-афганец: грубошерстная форма, ботинки с высокими голенищами. Солдат сидел, обхватив худые колени, смотрел исподлобья. Одна рука его с продранным рукавом была обмотана грязной тряпкой.
– И ты попался? – Морозов вытирал ожившими руками губы с сукровью, выдергивал из штанов жалящую верблюжью колючку. – Сарбос, – произнес он афганское слово, означавшее в переводе «солдат».
Афганец кивнул, разлепил пухлые губы и быстро-быстро стал говорить, кивая бритой лобастой головой. Из всего, что он сказал, Морозов понял только два слова. «Шурави»(«советский») и «зерепуш» («бронетранспортер»). Этим словам он научился у таджика Саидова, служившего в одном с ним взводе. Запомнил с того дня, когда водили их в афганский полк на встречу дружбы. Были речи, транспаранты, цветы. С афганским сержантом они выпили бутылку нарзана.
Услышав эти слова, Морозов связал воедино обугленную подбитую машину, видневшуюся сквозь решетку, и солдата с перевязанной рукой, сидевшего напротив.
Так они и сидели у противоположных стен, два солдата двух армий, сведенные одним несчастьем.
По ту сторону решетки, на солнце, гибкий громкоголосый молодой басмач, не выпуская автомата с бабочкой, рассказывал что-то охранникам. Указывая сквозь решетку, жестикулировал, приседал, изображал ползущего, накрывал себя невидимой накидкой. Прицеливался, наносил удар. И Морозов, не понимая ни слова из его горячей, отрывистой речи, знал, что рассказ о нем, Морозове. Как был он обманут переодетым в пастуха басмачом. Как, отвлекшись, не заметил подкравшегося. Как был убит или ранен Хайбулин, а его, Морозова, сразил удар. Слушатели одобрительно кивали бородами, смеялись, хлопали своего молодого товарища по плечу. Рассматривали автомат, трогали ременную пряжку. А тот улыбался от удовольствия, распрямлял гордо плечи.
Конвоир ушел, и охранники, заглянув сквозь решетку, прижав к ней резкие лица, отошли и присели. Послышалась их негромкая речь.
Морозов оглядывал сухие, без единой трещины стены, плотно утоптанный, чисто подметенный пол, вмурованные в глиняный потолок крепкие слеги, своего молчащего соседа. Хотелось пить. Хотелось омыть глаза и губы водой, приложить мокрую прохладную тряпку к пылавшему затылку, как делала мама в детстве, когда он падал с велосипеда или приносил после потасовки с товарищами шишку на лбу. Охая, она ловко, нежно накладывала ему на больное место край мокрого полотенца. Это воспоминание о красном стремительном велосипеде, на котором, легкий, счастливый, мчался по набережной, – это воспоминание здесь, в саманной темнице, обернулось мгновением абсурда. «Я?! Со мной?! Неужели?!»
Все сильнее хотелось пить. Напротив вдоль улицы тянулась глиняная, горчичного цвета стена, над которой чуть заметно стекленела листва. Виднелась корма осевшего транспортера, а над ним, из-под другой стены, подымался лепной куполок мечети и, словно вырезанный из жести, косо торчал полумесяц.
К решетке подбежали дети, совсем маленькие, босые. Мальчик в красных порточках просунул в щель ладонь и на ней протянул Морозову какие-то черепки и листочки. Охранник резко крикнул, надвинулся усатым лицом, шлепнул его по руке. Черепки и листочки просыпались. Мальчик заплакал и убежал. Было слышно, как засмеялся сидящий у стены охранник.
Морозов ищущим взглядом обшарил стены, пол, потолок, пытался зацепиться за какую-нибудь щель или трещину – может быть, отыщется лаз и станет возможен побег. Но стены были сплошными и гладкими, монолитно сухими и твердыми. И только светилась дверь с крепкой деревянной решеткой, за которой, не страшась солнцепека, сидели бородатые стражи.
По улице процокал ослик с мешками. Погонщик в чалме, выставив тощую бороду, понукал его тросточкой. Прошли крестьяне, усталые, почти черные, запыленные, неся на плечах кетмени. Их сутулые спины говорили о недавней работе, о близком поле. Промчался всадник, мелькнул вдоль решетки винтовкой, оставив после себя облако мучнистой, неохотно оседавшей пыли. И Морозов, глядя на эту пыль, погрузился в унылое созерцание, чувствуя боль в затылке, жжение на пересохших губах.
На улице послышались возгласы, негромкое тоскливое мычание. Двое мужчин тянули на веревке тощего, упиравшегося бычка. Третий шел следом, неся медный начищенный таз. Подгоняли бычка, колотили палкой по худым содрогавшимся бокам. Таз позванивал, отсвечивал солнцем, и казалось, бычка ведут под музыку. Подвели к стене. Остановились, отдыхая, галдя, крутя головами в чалмах. Бычок опустил к земле голову, смотрел исподлобья. И Морозов вдруг уловил сходство между бычком и сидящим в углу солдатом: те же мягкие, пухлые губы, смуглый голый лоб, мерцающие белки и угрюмо-затравленный взгляд. Это сходство поразило его.
Один из пришедших закатал рукава, распахнул полу, открыв широкий пояс с металлическими бляшками. Вынул из чехла небольшой нож. Проверил его остроту, проведя пальцем, поднял лезвие вверх, к солнцу. Повернувшись к бычку, обнял его голову, накрыв ворохом своих одежд, и казалось, что-то шепнул ему, бормоча долго и ласково, касаясь чалмой. А когда распрямился, бычок выпал из его объятий. Лежал у стены в пыли, дергая перерезанной шеей, высовывая язык, закатывая розовые белки. Из скважины в горле била черная кровь.
Трое стояли над ним. Один держал медный таз, и казалось, он подставляет натертую медь к голове бычка, чтобы тот как в зеркале мог видеть свое предсмертное отражение.
Тот, что закатал рукава, быстрым, ловким движением просунул нож бычку в шею, легонько повернул, и голова отпала, словно отвернулась гайка, державшая голову. Другой наклонился и поставил голову на отрезанные позвонки. И она стояла у желтой стены, вывалив розоватый язык, приоткрыв пухлые губы. Смотрела на солнце глазами солдата.
Морозов, ужасаясь, водил взглядом от слепящей горчично-желтой стены, где совершилась казнь бычка, сияла страшная медь и торчала корма транспортера, в сумеречный угол темницы с беззвучно сидевшим солдатом. Казалось, заклание совершилось для них. Входило в какой-то жесткий, хорошо продуманный план. В ритуал, который начался еще в пути с заунывной песни наездника, продолжился в селении под выкрики грозного старика, под угрюмое топотание толпы. И этот ритуал, включавший убийство бычка, звяканье медного таза, должен завершиться его, Морозова, смертью. Его готовились принести в жертву неведомому, непреклонному богу, царившему в жарких ущельях, глядевшему с бронзовых бородатых лиц, из угольно-фиолетовых глаз.
Из стены торчала балка. Через нее перекинули веревку и подвесили тушу. Отсекли копыта. Сдирали шкуру, просовывая внутрь руки, ударяя кулаками в белую похрустывающую мездру, распарывая прозрачные пленки. Красный воздетый бычок качался, кровенил мясников, брызгал на стену, и они в шесть рук тискали его и мотали.
И такое безумие охватило Морозова, что он вскочил, стал быстро говорить солдату:
– Слушай, давай с тобой вместе!.. Не дадимся!.. Как только войдут!.. Пусть войдут!.. Мы вдвоем!.. Вырвем винтовку!.. Бежим!.. Убьют так убьют… Лучше от пули!.. Только не так!.. Понял меня или нет?..
И тот, заражаясь его страстью, что-то отвечал, указывая куда-то сквозь стены, сжимал кулаки, словно стискивал дрожащую рукоятку пулемета. Толкал вперед стиснутые острые пальцы – что-то прорезал, пробивал. Ахал, разводя в стороны руки, – рисовал взрыв, боль, падающих товарищей. А потом прижался к Морозову, и оба они, молодые, измученные, стояли с колотящимися сердцами. Бились друг в друга этими близкими, стучащими сердцами. Остывали, садились к стене. Афганец достал из кармана тонкий квадратный платок. Расстелил в стороне на полу. Отвернувшись от Морозова, опустился на колени и стал молиться. Морозов смотрел на молящегося солдата, на желтую стену, где в умелых руках качалась и хлопала туша.
Он сидел, закрыв глаза, и день казался огромно-тягучим. Утро, когда, проснувшись, голый по пояс, гремел жестяным умывальником и добродушный силач Филимонов брызгал ему в лицо, а он в ответ плескал ему из кружки на голову, а потом вместе подносили к столу горячий, только что испеченный хлеб, и пекарь, казах Ермеков, прикрикивал на него за то, что не удержался, сунул в рот подгоревшую корочку, и по дороге, алые, шли комбайны, играли дудки и бубны, – это утро было удалено в бесконечность. В другую жизнь, столь же далекую, как и та, в которой мать подходила к его детской кровати. Улыбалась в пятне морозного солнца, надевала ему колготы, предварительно согрев их на батарее, а он капризничал, не давал ей свою белую маленькую стопу…
Заурчал неожиданный для этого первобытного селения мотор. Приблизился. Мимо решетки в бурунах пыли проехала светлая машина-фургончик. И сквозь поднятую колесами пыль с гиканьем промчались верховые, встряхивая одеждами и винтовками, охаживая лошадей плетками. Мотор затих где-то рядом, и раздались голоса, приказы, приводившие в движение невидимых, соскакивающих с седел людей, растревожившие весь кишлак.
К решетке, заслоняя свет, приблизилась группа, разгоряченная, не остывшая от скорости, гонки. Дверь распахнулась. Вошли двое, оставив остальных за порогом. Стояли, озирались, вглядываясь в сумрак.
Морозов хотел было встать, но эта привычная для солдата реакция обернулась желанием уменьшиться, сжаться. Втискиваясь в стенку спиной, он смотрел на вошедших.
Один был высок, темнокудр, в черной атласной чалме, с небольшими смоляными усами, в темных, с золотой оправой очках. Он был в восточных вольных одеждах, но поверх светло-серых складчатых тканей на нем был дорогой красивый пиджак. Новые башмаки нарядно блестели. Тонкие кисти рук, левую и правую, украшали два тяжелых серебряных перстня. На плече на ремешке небрежно висел короткоствольный автомат с дульным раструбом. Он его легонько откинул, передернув плечом, как откидывают любительскую фотокамеру. Обернулся к стоящим у порога. Что-то тихо и властно сказал. Те, поклонившись, мгновенно скрылись.
– Ну вот, мистер Стаф, я сдержал обещание. Обе птички в клетке, – сказал он второму.
Эти слова были произнесены по-английски, и Морозов, окончивший английскую школу, понял почти всю фразу, кроме короткого завершающего оборота, видимо, характерно английского, которому второй усмехнулся:
– Уж не знаю, на какие манки их взяли, но вы замечательный птицелов, Ахматхан. – Морозов и эту фразу понял почти всю, хотя не помнил по-английски слова «манок». Теперь оно вспыхнуло в его раскаленном сознании.
Этот второй был невысок, рыжеват, с отпущенными на афганский манер усами, не делавшими его афганцем, как не делала его мусульманином черная, неумело повязанная чалма с заброшенными за спину хвостами. Он был одет в защитные полувоенные куртку и брюки. На широком поясе, из-под которого выбивалась рубаха, висела маленькая кобура.
– Ну, здравствуй! – обратился он к Морозову, улыбаясь доброй улыбкой. И это по-русски произнесенное приветствие с частичкой «ну» поразило Морозова. Он словно потерял на мгновение рассудок. Подумал, что перед ним свой, какой-нибудь переводчик. Его, Морозова, нашли, отыскали, вступили в переговоры с похитителями. Это пронеслось молниеносно и кануло. Русые усы человека и русская, почти правильная, почти без акцента речь больше не вводили его в заблуждение.
– Ты солдат? Артиллерист? Пехотинец?.. Да это не имеет значения!.. Не бойся, не бойся, я не собираюсь тебя допрашивать. Мне совсем неинтересно, какая у вас часть и где она расположена. Я ничего не понимаю в военном деле, даю тебе честное слово. Это уж пусть вояки выведывают друг у друга свои тайны. Меня интересует другое… Как тебя зовут?
Морозов поколебался. И опять на мгновение поверил. Тихо произнес:
– Морозов. Николай…
– Коля? Вот и отлично! Коля… Разреши, я буду тебя так называть? Все-таки я старше тебя. Да и все эти звания, все эти обращения на «вы» только затрудняют общение. А мне единственное что нужно – это общение с тобой. Не военные тайны, не число самолетов и танков, а только самое простое общение… Ты где живешь? Откуда родом?
И опять этот обычный, обращаемый к солдату вопрос застал Морозова врасплох. Глядя на светлые, рыжеватые волосы, на усы, напоминавшие усы полковых офицеров, пытавшихся походить на афганцев, Морозов ответил:
– Я – москвич. Живу в Москве…
– Ну конечно, я так и знал!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я