https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Gustavsberg/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А бывало такое, что железный «модуль», склепанный из мятых листов, с походным столом и кроватью, начинал возноситься, одетый нежным многоцветным свечением, отрывался от бренной земли, бесшумно несся в высоту, как малое, им дарованное небесное тело.
Нет, не все было так. Не повсюду они летали вдвоем. Иногда он от нее удалялся. Останавливал ее на черте, не пускал, а сам исчезал. И ей становилось тоскливо. Когда она однажды сказала, что мечтает поехать в Михайловское, поклониться Пушкину, и как им вместе будет там хорошо, он тихо ответил, что уже был с женою в Михайловском, и там действительно очень красиво. Когда она, разливая чай по граненым стаканам, сказала, что, вернувшись, купит красивый сервиз с какими-нибудь красными маками, пригласит его на чай, станет угощать из сервиза, он ответил, что жена его купила однажды очень красивый сервиз с золотым ободком и он действительно устал от этих граненых стаканов и мечтает выпить чай из любимой золоченой чашки.
Она пугалась каждый раз, оскорблялась. Оскорблялась его нечуткостью, его упорной, не на нее обращенной памятью. Пугалась своего враждебного чувства к той, неживой, присутствующей здесь постоянно, – в их застольях, в их ночных молчаниях и шепотах, в их железном, воспаряющем к небесам корабле. Та, третья, неживая, была членом их экипажа, и у нее был свой угол, свое пространство. Она же, живая, не смела ступить на ее территорию, в ее запретную зону.
Значит, счастье было неполным? Счастье было невечным? Значит, просто не было счастья? Нет, оно было, было!
В дверь постучали. Не дождавшись ответа, вошла, по-птичьи вскочила, оглядела все зорким сорочьим взглядом Полина, продавщица из военторга, молодая длинноногая, в белом, похожем на подвенечное, платье.
– Дома? Обедала? Ой, ну и жарко у тебя! В военторг блузки хорошие завезли, возьмешь? Чего ты такая серьезная? Своего, что ли, ждешь?
Весело подергивала бровями, косила яркий глаз в зеркало, усмехалась чему-то. Быть может, тому, как прошла по дорожке и солдат на посту, держа на плече автомат, стыдливо следил, как мелькают ее загорелые ноги, колышется белое платье, колышется на бедре нарядная сумочка.
– Ну чего ты такая хмурая? – Полина уселась на кровать, крутя головой, извлекая из сумочки колоду карт. – Все решиться не можете, как вам жить? Да чего решать-то? Соглашайся! Тебе уж лучше его не найти. Деньги есть и всегда будут. Не пьет. Вдовец. Тебя любит. Возраст такой, что можешь быть спокойна – к другой от тебя не уйдет. Поедет в Москву в академию. И ты с ним в Москву! Станешь ты рядом с ним командиршей! Чего тебе думать? Соглашайся! Второй раз такого не будет!
И нельзя было сердиться на нее – за бесхитростность, за откровенный, упрощенный чертеж. За это вторжение. Никто никуда не вторгался – все были вправе судить. И судили кто как умел. Не строго, не глубоко, не жестоко. Жестокость была в другом. Жестокость была на этой земле.
– А может, и вправду не надо? – продолжала рассуждать Полина и как бы себя ставила на ее место, столь же бесхитростно примеряя на себя «командиршу», поездку в Москву. – Может, ты и права! Найдешь себе помоложе. Глядишь, через десять лет он уже и старик, а ты еще молодая. Ты домой отсюда приедешь, квартиру себе построишь. Сама себе королева! Кого хочешь к себе приведешь. А за него, за вдовца, пойдешь – еще натерпишься! Дети его от первой жены – на тебя волком! Родня его! Все не то, все не так! Может, и не надо вам жениться? Пока здесь – хорошо, а с глаз долой – и забыла! Дома ведь все иначе покажется!
И эти ее рассуждения были мудростью, добытой не в день, не в неделю. На ярком, казавшемся молодым лице, под свежим загаром, если присмотреться, лежали морщинки, у глаз и губ, а в легком неунывающем скоке, в мерцании зорких зрачков нет-нет да и почудится горечь, остановившаяся усталость, тоска. А потом снова скок и смешочек. Так и доскакала от уральского поселка до этой афганской степи. Всем в гарнизоне были известны ее любови. Сначала с майором из штаба, который, отслужив, уехал к семье в Россию, даже письма не прислал. Потом любовь с прапорщиком, командиром взвода. Боевая машина пехоты подорвалась на мине, прапорщик, раненный, был отправлен домой. А она, Полина, погоревав и поплакав, была теперь с капитаном, лихим усачом, недавно прибывшим в гарнизон. И выбор ее был неслучайным: капитану, тыловому работнику, не грозили походы, атаки, пули и минные взрывы. Он оставался в расположении, занимался снабжением. Не скоро покинет он гарнизон – два года службы. И ей, Полине, будет с ним рядом спокойно. На это время будет у них семья.
– Так что я тебе, Таня, ничего не могу посоветовать, – говорила она, будто у нее искали совета. – Хочешь, на него погадаю? Опять не хочешь? А зря! Карты мои не врут. Тогда на своего погадаю!
Она тасовала карты, мелькала голыми руками, а потом стала сыпать на одеяло королей и валетов, усмехаясь влажной улыбкой, затуманив глаза. Разложила разноцветный иконостас, смотрела мгновение, а потом смахнула рукой.
– Да я и так все знаю про моего капитана! – смела карты в сумочку и пошла к порогу, кого-то уже окликая там, на жаре, на пекле, может быть, своего капитана.
Оставшись одна, глядела на пустое одеяло, где только что пестрела толпа нарядных дам, седовласых королей, румяных валетов. Испытывала легчайшее отчуждение к себе, к Полине, к разноцветным, проходящим сквозь жизнь орнаментам встреч, потерь, заблуждений, одних и тех же у всех людей во все века. Нет, не была она лучше, умней побывавшей здесь Полины. Все, что та говорила, говорила себе и она, должно быть, и про Москву, «командиршу». Но было еще и другое, о чем Полина молчала. Она любила. Любила ушедшего в бой человека. И он любил, она знала. И было бы им хорошо до старости, до последней черты, до смерти, если в не та, неживая, витавшая среди них постоянно. О чем-то беззвучно кричала, разлучала, не пускала друг к другу, что-то на них накликала. И когда день назад в темноте он обнял ее и сказал: «Таня, ведь это чудо, что мы с тобой есть! И нам уже не расстаться. Ты мне жена, а я тебе муж, ведь так? Ведь это чудо, скажи?» – она не успела ответить: что-то белое, бестелесное, беззвучно крича, пронеслось над ними, ударилось о железные стены, оббиваясь, и кануло. Так и не дождался ответа.
* * *
День завершился. Горы ненадолго покраснели, посинели вдали, и небо сомкнулось со степью, превратившись в сухую горячую ночь. У штаба было пустынно. Одиноко горел огонь. Не подкатывали, как обычно, машины на упругих колесах. Не слышалась речь офицеров. И некого было спросить – где сейчас командир. Был или не был бой?
Она сначала гладила свои косынки и платья, его куртку. Потом читала Куприна, рассказы про цирк, которые ему очень понравились. Потом сняла гитару и тихонько спела несколько песен, среди них его любимую, про седого раскрасавца-барина. А дальше просто сидела, смотрела на черепки расколотой утром чашки. Вспоминала свой городок, крутую мощеную улочку, сбегавшую к Оке, по которой весной катились ручьи в туманном лиловом овраге, истошно кричали грачи, желтела сырая с проржавленным куполом колокольня, и лед на Оке наливался, сочно блестел на солнце, готовый качнуться, мерно пойти, открывая клокочущую дымящуюся воду.
Она чувствовала, ее жизнь, ее время текут в этой ночи перед расколотой чашкой, стремясь к далекому невнятному, ожидающему ее пределу, за которым ей не быть и исчезнуть. И каждое мгновение отнимает у нее звуки, цвета, ароматы и что-то еще, долгожданное, драгоценное, отыскавшее ее здесь среди страданий и бед. Ее печаль, ее непонимание росли. В глазах становилось горячо и туманно, а в сердце открывалось из горячего дыхания пространство. И в этом пространстве – огромный затуманенный город, в ночных минаретах, в мигании скупых огоньков. Взлетали зеленые стебли осветительных ракет. Крепость, в зубцах и бойницах, бросала угрюмые тени. И косое рыжее пламя вдруг просвистело в ночи, близко, над головой. И такая боль и любовь возникали в ней, такое влечение к нему, желание оказаться с ним рядом, заслонить собой от чужого грозного города, посылающего в него свои залпы, – остановить их, чтобы его не задели, чтобы он вернулся и она встретила его у порога, живого, родного, желанного. Скажет, что согласна, что готова ему служить, следовать за ним неотступно. Пусть только пощадят его пули. Пусть только поскорей возвращается.
Глава восьмая
Три транспортера шли по трассе на больших скоростях. Веретенов чувствовал удаление от города, чувствовал, как за кормой транспортера клубится шлейф тревоги и боли.
Прижимаясь глазами к бойнице, он видел сорное мелькание обочины, близкие сыпучие кручи, волнистое, распадавшееся в далях пространство, наполненное розовым жаром.
Сидящий рядом Кадацкий поднимался, приоткрывал верхний люк, и сквозь щель летел свет и душный, неосвежающий ветер. Потом, на другом участке дороги, он задраивал люк, и в машине становилось темно. Лишь вонзались из бойниц пыльные косые лучи.
– Зачем? – спросил Веретенов Кадацкого, когда он в очередной раз устало залязгал люком, пуская в отсек шумный нагретый воздух.
– Холмы! – ответил тот сквозь рокот и вой. – Могут гранатой ударить… В десантном отделении – давление взрыва. Избыток сквозь люк уйдет…
Веретенов кивнул, хотя и не понял. Не понял, какое давление взрыва должно уйти сквозь открытый люк.
– А теперь? – спросил он Кадацкого, опустившего крышку.
– Под скалой идем! Сверху могут гранатой…
Веретенов опять кивнул. Не было сил понять услышанное. Его тело среди вибраций железа, измученное жаром и тряской, утратило ощущение опасности. Его дух, утомленный утренним зрелищем боя, отказывался от новых переживаний. И только ум рождал невнятную мысль, что все они в этих бронированных летящих машинах ввергнуты в жестокий, действующий непреложно закон. «Закон транспортера», – думал он, не стремясь объяснить его смысл.
После долгой, словно в обмороке, гонки машины замедлили ход, осторожно спустились с обочины, остановились. Веретенов, вылезая на свет, увидел длинную, уходящую в обе стороны трассу, полосатый шлагбаум с солдатами, неуклюжими, в касках и бронежилетах, несколько низких, серого цвета строений, стоящие в ряд БТР, красный линялый флажок на флагштоке.
От строений быстрым шагом подходил майор.
– Федор Антонович, мы сейчас вернемся! – Кадацкий с майором ушли в помещение. А Веретенов остался на солнцепеке, оглядываясь.
Несколько боевых машин пехоты стояло в ряд на заставе. У одной машины перепачканные смазкой солдаты, постукивая и покрикивая, меняли трак. На холме по другую сторону трассы виднелись траншея, маскировочная сетка, и под ней тускло сверкали каски. На пороге приземистого, крытого шифером домика появился маленький, в синей майке солдат, повернул скуластое лицо к тем, кто возился у БМП, зычно крикнул:
– Акимов! Ты куда скребок задевал?.. Пол драить надо!..
Один из работавших неохотно поднялся, пошел на его крик.
Перед домиком земля была расчесана граблями. Не земля, а черный, похожий на угольный шлак песок. Побеленными свежей известкой камушками был выложен аккуратный круг. Из центра поднимался флагшток с выгоревшим, бледно-розовым флагом.
Под крышей другого строения висела на проволоке большая латунная гильза. Внизу лежал избитый камень. Заглянув в открытую дверь, Веретенов увидел лавки, столы, алюминиевый бачок с надписью «хлор» и другой – с надписью «питьевая». Дальше, в глубине, два голых по пояс солдата, чернявых и потных, сыпали муку в огромный алюминиевый чан. Огонь из печи подсвечивал красным их крепкие влажные мускулы.
Появились майор и Кадацкий. Подполковник, приближаясь к Веретенову, продолжал говорить на ходу:
– Афганцев попросите, пусть проверят подходы к высотам. Туда людей не сажайте. И еще раз, майор, соблюдайте повышенную бдительность! По данным разведки, возможны удары по коммуникациям сразу в нескольких пунктах, в том числе на вашем участке. Вертолетчики докладывали о перемещениях банд в район перевала. Не исключены атаки на посты охранения… Что это у вас за мозаика? – Кадацкий показал на беленые, окружающие флагшток камушки.
– Солдаты покрасили, товарищ подполковник, – смущенно объяснил майор. – Ни травинки. Чтоб хоть что-то глаз радовало!
– Убрать. Противнику будет глаз радовать. Отличный ориентир для минометного удара в сумерки.
– Вас понял, товарищ подполковник.
– Федор Антонович, – Кадацкий, смягчая тон, обратился к Веретенову. – Значит, я вас оставляю. Отдыхайте, работайте, рисуйте себе на здоровье! А я за вами завтра заеду.
– Когда кончится операция в городе?
– Послезавтра по плану. Но случается, в планы вносим поправки.
Простившись, он сел в транспортер, и три машины с затихающим воем ушли по трассе.
– Ну вот, начальство уехало! – с облегчением сказал майор, молодой, крепкий, в тугой портупее. Он распрямился, свободней вздохнул, снова становясь безраздельным хозяином этих розовых пологих холмов, накаленной в слюдяных миражах дороги. – Пойдемте в холодок, посидим!
Они сидели в комнате с глинобитным полом, на двух кроватях, застеленных грубошерстными одеялами. На столе стояли полевой телефон и рация. Висели на гвоздях автоматы, фонарь, полевая сумка. Майор угощал Веретенова холодным нарзаном. Пили прямо из горлышка. Майор попивал нарзан, рассказывал об охране дороги.
– Дорога – она ведь подвижная, здесь все в динамике! Колонны одна за одной, «бэтээры» их прикрывают, сверху – вертолеты сопровождения. Без радио нечего делать. Я отсюда знаю, что на каком километре делается. Прослушиваю ее, как врач. Она вся звучит, вся аукается! Надо понять дорогу! А без горького опыта ее, к сожалению, не поймешь. Я сам два раза попадал в засаду, бой принимал. Теперь там, где были засады, мы свои дозоры выставили, на опасных высотах. Мы эту дорогу проверяем своими жизнями, а она нас проверяет!
Веретенов пил холодную жгучую воду, и хотелось лечь на это одеяло и забыться. Пережить в полутьме недавние свои состояния. Дать им уйти в глубину, под спуд, смешаться с движением крови, с дыханием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я