https://wodolei.ru/catalog/drains/iz-nerzhavejki/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Это напоминало легкую, пробежавшую по солнцу тень, кончившуюся перебоем сердца. Тревога, как ветерок, пронесла по небу несуществующее облачко, и Морозов, оглядываясь, стремился понять, что это было. Кругом пустые, белесые, опадали откосы. Не было причин для тревоги. Не было источника опасности. Морозов осмотрел оба автомата, плоско, стволами наружу лежащие на бруствере, зеленые клубеньки гранат, круглые, с тусклым свечением каски.
«Померещилось!» – подумал он, проталкивая сквозь сердце невидимый тромбик тревоги, растворяя его в ровном дыхании.
На соседней зеленовато-пятнистой горе послышалось блеяние, звон колокольцев, долгий, повисший в воздухе окрик. Через гребень на травянистый склон стало перетекать стадо коз. Бестолково разбегались, утыкались в пучки зелени и снова скачками бежали под кручу. Пастух в долгополых одеяниях, в грязно-белой повязке возник на вершине, опираясь на посох. Подпасок, мальчик в тюбетейке, в бирюзовой рубашке, засеменил наперерез стаду, не пуская его в долину. Морозов смотрел на них. Не было в них опасности, а был в них мир и покой, признак близкого кишлака, куда хотелось заглянуть. Увидеть поближе глинобитные каленые стены, низкие, вмурованные в них двери, дворик с каким-нибудь глянцевым остриженным деревом, деревянный помост с ковром, медный с тонким горлом кувшин.
Но пока не довелось ему увидеть афганский домашний очаг: мимо кишлаков, на скорости, проносили его бронетранспортеры. Так же на скорости, сквозь бойницу, он увидел с горы Герат. Огромный, бугрящийся, желтый, словно барханы, с высокими, похожими на фабричные трубы минаретами. Город казался горячей каменистой пустыней.
– Козы у них интересные. Маленькие, как кошки, и лохматые! – заметил Хайбулин. – У моей тетки в Уфе козел был. Громадный, злющий. Грузовик мог рогами перевернуть! А это разве козы?
Стадо медленно разбредалось, застывало в горах. Пастух и подпасок, изредка вскрикивая, шагали по склону, управляя движением коз.
И опять легчайшее дуновение тревоги пролетело над Морозовым. Оставило в воздухе едва заметную, из света и тени, рябь.
По трассе прокатил грузовик – высокий фургон в золотистых и розовых метинах, в бесчисленных висюльках и наклейках. Востоком – сказочным, из «Тысячи и одной ночи» – веяло от этого по-азиатски яркого грузовика.
Внезапно пастух на горе тонко вскрикнул. Взмахнул руками и, упав навзничь, стал колотиться затылком, спиной так, что козы испуганно от него побежали, открывая пустые серо-зеленые пролысины. Мальчик-подпасок замер, оглянулся на жалобный вопль. Пастух кричал и катался. Чалма его отскочила. Были видны дрыгающиеся ноги в лохматых штанинах. Слышался булькающий, причитающий крик.
– Что с ним? – спросил Морозов, пораженный этим внезапным зрелищем.
– А кто его знает! – тревожно вглядывался Хайбулин, натягивая китель, подставляя ухо визгливым, перекатывающимся через лощину выкрикам. – Может, припадочный. Или змея укусила. Или скорпион. Их здесь, сволочей, полно! Самое ядовитое время!
Пастух затих. Мальчик мелким скоком, мелькая голубым, подбежал, склонился, и оттуда, где были оба, донесся тонкий детский плач.
– Умер, что ли? – Хайбулин всматривался через прозрачное пространство солнечного сухого воздуха, увеличивающего, как огромная линза, соседний склон с козами, с лежащим человеком и мальчиком. – Это они с виду крепкие, жилистые, а внутри гнилые! Болеют! Может, сердце не выдержало? Походи-ка по горам, по солнцу! А ведь старик...
Пастух шевельнулся, засучил ногами. Было видно, как один башмак его соскользнул, смутно забелела голая ступня.
– Жив! – воскликнул Морозов. – Я пойду посмотрю! Надо помочь! Может, бинт, может, жгут?! Что ж, он так и помрет у нас на глазах? Пойду! – и он, похлопав по индпакету, повинуясь порыву сострадания, был готов легким скоком выпрыгнуть из окопа.
– Стой! – властно остановил его Хайбулин. – Куда суешься! Я пойду! А ты давай наблюдай, если что – прикроешь!
Ефрейтор поднял флягу с водой, прихватил автомат и, покинув окоп с мелкой осыпью катящихся камушков, стал спускаться в лощину. Морозов держал оружие, смотрел, как Хайбулин переходит сухое русло, разделявшее подножия двух гор, распугивает пасущихся коз, приближается к лежащему пастуху и мальчику с бледной каплей лица, с желтой каймой тюбетейки. Ефрейтор балансировал на невидимой тропке, раскачивал рукой с автоматом. Казался вышитым на горе. Вдруг близко, из-за спины Морозова, раздался выстрел. Ефрейтор, словно его оторвало от горы, стал падать. И Морозов молниеносно, с ужасом прозревая, понял: случились обман и несчастье. Пастух – не пастух, а оборотень, переодетый враг, в которого надо стрелять, и надо стрелять в кого-то еще, близкого, стремительно налетавшего сзади. Он не успел развернуться, поднять с камней оружие. Что-то взметнулось рядом, пыльное, серое, и страшный крушащий удар в неприкрытый каской затылок поверг его в глубь окопа. Погасил гору и небо.
Он очнулся, и первое, что увидел выпученными, налитыми слезами и кровью глазами – непрерывно струящееся течение земли. Размытые, исчезавшие и возникавшие камни. Белесый шерстяной овал, к которому прижималось его лицо, остро пахнущий, дышащий и екающий, оказался лошадиным боком. Свисающее медное стремя, пустое, блестящее у самых глаз. И расколотое костяное копыто, мерно бьющее в близкую землю. Он ощутил горячую ломоту в затылке, все еще длящийся, расплывающийся болью удар и множество мелких, царапающих и жалящих уколов, вонзившихся в его шею и спину. Попробовал шевельнуться. Понял, что связан, перекинут через седло лицом вниз и завален сверху ворохом серых сухих колючек, прокусивших ему рубаху и брюки. И тут же вспомнил выстрел, Хайбулина, отрываемого, отделяемого от горы с занесенной вверх, сжимающей флягу рукой. И это зрелище упавшего ефрейтора, и последнее перед ударом чувство ужаса, и теперешнее мелькание каменистой тропы с пустым медным стременем, отшлифованным чьей-то подошвой, – все это слилось воедино. Наполнило его тоской, пониманием, что с ним случилось огромное, непоправимое несчастье. С ним, Морозовым, еще недавно студентом, любимцем друзей, обожаемым родными и близкими, милым, веселым, талантливым, полагавшим, что ему уготовано необыкновенное, из успехов и счастья будущее. Все, что с ним сталось и станется, – все ведет его к необратимой и страшной погибели.
Это обессиливающее знание, твердые тычки лошадиного хребта в живот, пузырь боли, разраставшейся в затылке, приблизили обморок. Он попробовал шевельнуться, и его больно стошнило на стремя, на расколотое, переступающее копыто.
– Да что же это? – простонал он. – Что же это такое!
Послышался окрик, другой. Лошадь снова споткнулась. Зачастила, затопталась на месте. И он, страдая, сдувая и сплевывая ядовитую желчь, увидел остановившийся малый клочок земли, шершавый и седой, с поставленным на него желтоватым лошадиным копытом. И как ни было ему худо, глаза отсняли этот кадр, и мелькнуло: если будет жить, если только жить будет, вспомнит не раз этот безымянный островок чужой земли с лошадиной ногой на нем.
Ворох колючек отпал, и Морозов в посветлевшем, распахнувшемся воздухе боковым зрением увидел двух близких всадников. Коричневатые потные лица. Жесткие бороды и усы. Белые и черные ткани, венчавшие головы. И медный блеск то ли блях на уздечках и седлах, то ли пуль в ленточных патронташах. Всадники молча смотрели на него черными выпуклыми глазами.
Снова раздался окрик, и чьи-то сильные, грубые руки сдернули его с лошади. Перевертываясь, он больно упал спиной на твердую землю, еще в падении, со связанными за спиной руками, спасая больной затылок. И это гибкое кошачье движение смягчило удар. Он лежал теперь лицом вверх, в горячее небо, и с неба смотрели на него четыре лошадиные губастые головы и четыре горячих, грозно-неподвижных лица. Три чалмы, три твердые смоляные бороды и четвертое, безусое молодое лицо, наголо стриженная голова, яркие белки чернильно блестящих глаз.
Он лежал и смотрел на них, а они – на него, лошади и наездники. И опять зрачки, дрогнув от страха, сфотографировали этот кадр, этот опрокинутый мир, в который он был втоптан и вбит.
Молодой басмач был ближе остальных. И Морозов увидел, что у него на плече, смяв пышные складки одежды, висит его, Морозова, автомат, а живот перепоясывает его, Морозова, солдатский ремень со звездой. Взгляд чернильных ярко-недвижных глаз был изучающий, презирающий, ненавидящий. И Морозов сильнее, чем боль, почувствовал себя униженным, побежденным среди сильных, его победивших врагов, созерцающих его поражение, его неопрятный, беспомощный вид, перепачканное желчью лицо.
Всадник в черной чалме, блеснув в бороде зубами, что-то сказал, короткое и рокочущее. Двое других соскочили с седел и в четыре руки цепко, больно вознесли Морозова вверх. Снова кинули на лошадиную спину. И ворох колючек, мелко вонзившихся в кожу, накрыл его. Мир снова сузился до серого овала земли с растрескавшимся копытом. Но Морозов знал, что близко, рядом, перетянутые кожаными патронташами, с худыми, накаленными лицами, высятся в седлах враги. Сильные, беспощадные, завладевшие им. Обманувшие его на вершине горы. Отнявшие у него автомат. Отнявшие у него волю и силу. Готовые отнять саму жизнь. И где же друзья по взводу? Где ротный? Где быстрые на тугих колесах транспортеры, крутящие пулеметами? Где подполковник, отправлявший его на позицию, назвавший на прощание «сынок»? Где все они? Почему не приходят на помощь? Почему не хватились, не кинулись спасать, выручать?
И опять молниеносная, как прозрение, истина снизошла на него: с ним, с Морозовым, случилась страшная беда. Выбрала его, вырвала, выклевала из жизни. Кинула на костлявый лошадиный хребет и колотит, влечет куда-то, в смерть, в муку. Он опять застонал: «Да разве возможно такое?» – и его глаза наполнились слезами.
Они ехали по горячему, душному пеклу. Кто-то из наездников затянул бессловесную унылую песню. Стучали копыта. Блестело желтое стремя. Звякал негромко металл. И он, Морозов, еще недавно бродивший по московским весенним улицам, любивший вечерами прийти в кабинет отца с видом на Филевскую церковь, вступить с ним в беседу и философствование на темы родной истории, теперь связанный, без оружия, заваленный ворохом верблюжьей колючки, колыхался на лошади под унылую песню врагов – двигался в свое несчастье, к своей неизбежной гибели.
Страдая от тряски, от ломоты в затылке, близкий к обмороку, – вот как впервые довелось ему ехать на лошади. Детские разноцветные лошадки обернулись поджарыми, сухо цокающими конями, на одном из которых его везли, как живую поклажу.
Он заметил, что лошадь идет по тропе – шаги ее стали тверже. Тропа сменилась наезженной пыльной дорогой, на которой, как ему показалось, он различал отпечатки покрышек.
Послышались отдаленные возгласы, глухой звяк железа. Зацокали, убыстряясь и удаляясь, копыта – кто-то из всадников понесся навстречу звону, и оттуда донеслись протяжные, горловые, похожие на ауканье клики. Лошадь стала. Морозов услышал, как собираются вокруг люди. Гомонят, посмеиваются. Кто-то дернул его за ноги. Кто-то пытался заглянуть под колючки, но не нашел его лица, и Морозов видел широкие, похожие на шаровары штаны, красные немытые щиколотки и резиновые, загнутые на мысах калоши. Он сжался, тоскуя, понимая, что он в стане врагов.
Лошадь снова пошла, и невидимый люд шел следом. Морозов различил детские голоса и повизгивания.
Лошадь остановилась. Колючки сбросили. И те же мощные, резкие, грубые руки свалили Морозова наземь. Он ударился больно локтем, охнул и сел, держа за спиной стянутые веревкой онемелые кулаки.
Кругом неблизко, плотной стеной стояли люди. Бороды. Ворохи блеклых, вольно висящих одежд. Накрученные на головы ткани. Дети в тюбетейках, в ярких рубашках смотрели круглыми жадно-любопытными глазами. Их матери в паранджах, переходящих в мятые разноцветные платья, стояли за спинами детей. И Морозов сквозь плоско-темную дырчатую ткань, закрывавшую женские лица, чувствовал их взгляды.
Люди расступились, и высокий худой старик в черной, прошитой блестками чалме воздел белую жестко-волнистую бороду, наставил на Морозова смуглый палец. Заговорил гортанно, с руладами, обнажая желтые редкие зубы, переходя почти на пение, клокоча, дрожа металлическим завитком бороды. К чему-то звал, понуждал столпившихся, к чему-то жестокому, направленному против Морозова, к его казни и смерти. И Морозову было жутко от этого похожего на пророчество и заклинание голоса, наставленного заостренного пальца. Люди внимали страстным стенаниям старика. Те, что были с оружием, перетянутые патронташами, напряглись телами, стали раскачиваться, твердея скулами, блестя белками, накаляя глаза до фиолетового безумного блеска. Вздымали оружие – автоматы, карабины, долгоствольные с раструбами ружья. И Морозов ждал, что они кинутся на него, растопчут, растерзают на клочки его тело, и оно, тело, сжималось, трепетало, искало спасения.
Но круг вооруженных врагов оставался плотным. Притоптывая, постанывая, кого-то славя, кому-то вознося благодарность, они торопили его, Морозова, гибель.
Старик в черной чалме оборвал голошение. Властно что-то сказал. И толпа как бы мгновенно остыла, повинуясь этой власти. Расступились, открывая пространство пыльной горячей улицы, рыжей глинобитной стены. Бритоголовый басмач, перепоясанный солдатским ремнем, спешившись, подошел к Морозову, поднял с земли окриком, гневным движением глаз, дулом «Калашникова», его, Морозова, автомата, на рожке которого уже появилась яркая красно-зеленая наклейка – бабочка и цветок. И эта цветная аппликация больно поразила Морозова: автомат был уже не его. Служил другому. Другому делу. Был нацелен на него, Морозова. Нес на себе эмблему другого хозяина. Это вероломство оружия, столь легко и послушно сменившего хозяина, как бы разбудило его. Сквозь длящийся страх он ощутил в себе похожую на упорство угрюмость, мгновенное ожесточение, которое снова сменилось паникой, пока его вели по улице.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я