https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x120/s_glubokim_poddonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Остановился перед ней.
Там, за броней, за холодной металлической толщей, вповалку спал экипаж, спали мотострелки. И среди них – его Петя. И, стоя у закрытой машины, он молил, чтобы сын уцелел, чтобы завтрашний день не убил сына, не убил его спящих друзей, не убил никого. Повторял бессловесный заговор. Когда-то, молодой и счастливый, он стоял на холодной траве у ночной избы, в которой спали жена, новорожденный сын, еще живые мама и бабушка, и он, верящий в чудо, волховал о них обо всех…
Река
портрет
Солдат Антон Степушкин отслужил год на афганской земле и после ранения приехал в отпуск в деревню. Стоял перед родным домом, чувствуя, что не хватает дыхания, не хватает силы в ногах и, если на крыльце сейчас появится мать или сестра Галя или выбежит собака Жучка, он не выдержит и упадет. Стоял и слышал, как сквозь ступни в натоптанную тропку уходит, опадает огромная тяжесть. И от той же тропки, от серого теса забора, от близкой березы, от поблескивающих в синих наличниках стекол льются в него тихие сладкие силы, родные и милые, которые создали его среди этих бревенчатых стен, полосатых ржаных полей, могучей тускло-светлой реки, по-вечернему сиявшей за огородами.
Дом был тот же, узнаваемый с первого молниеносного взгляда весь целиком. Не только снаружи, от нижнего сплющенного венца до верхнего слухового оконца с мелким набором стекляшек и съехавшим, на одном гвозде, деревянным солнышком, но и внутри, оклеенный поношенными голубыми обоями, с ковриком на стене, русской печью, всем знакомым любимым убранством. А дальше, за домом, – двор, где в сумерках вздыхает корова, на насесте теснятся куры, а в закутке, отгороженном досками, возится поросенок.
Стукнула дверь. На крыльце появилась мать, в долгополой юбке, без платка. Сошла со ступенек, направилась к огороду, где близко, на грядках, сизый, с синим отливом, рос лук. И Антон, ухватившись за столбик калитки, тихо позвал:
– Мама!
Она услыхала. Не оглянулась, а продолжала идти. Но звук его голоса был уже в ней. Что-то совершал в ней, достигал сердца. Она замедлила шаги, остановилась. Поворачивалась, искала глазами не его, а померещившийся голос – среди травы, в кустах сирени, за ветвями березы. И вдруг увидела сына. Протянула беспомощно руки, затопталась на месте, вскрикнула слабо:
– Антоша!..
Он метнулся к ней, резкий, быстрый, врываясь в свой мир, в свой дом, в раскрытые материнские объятия. Мимолетно возникло и кануло: его друг по взводу Сергей Андрусенко, убитый в кишлаке, взглянул на него из кроны вечерней березы.
* * *
Он сидел за столом под яркой лампой, отражавшейся в чистой клеенке. Мать и сестра ставили перед ним угощения. То суп, домашний, потомившийся в печке, с дымком, с молодой картошкой, с зеленым разварившимся луком. То яичницу, глазастую, с выпуклыми желтками, посыпанную душистым укропом. То молоко из глиняного, с облезшей глазурью кувшина. Все было вкусно, все из родных щедрых рук. И обе они – мать и сестра – не могли наглядеться, как гремит он ложкой, льет в стакан молоко, водит глазами по стенам.
В доме все было, как прежде. Новые – только часы на стене, мать писала об этой покупке. Да узорная, накрывавшая телевизор салфетка – рукоделье сестры. Да на печке обвалилась беленая глина, выглянул коричневый закопченный кирпич.
– А я, Антоша, знала, что ты приедешь! Вчера сон такой видела. Будто стираю твои рубахи и тороплюсь, тороплюсь, чтобы высохли!.. Сегодня пошла к тетке Марье, спрашиваю: «Что значит сон-то?» А она говорит: «Жди сына!» А ты и вот он, Антоша!.. – Мать быстро, жадно обняла его, прижала, пробегая пальцами по его голове, плечам, груди, словно проверяла, все ли у сына, как было. Приручала, прикрепляла заново к дому, к покою и миру, к себе самой. – Худой!.. Крепкий!.. Сыночек мой!..
Сестра усмехалась, щекотала ему шею и щеки легкими пальцами. Будто перебирала невидимые кнопки аккордеона, извлекая ей одной ведомые звуки. Тронула медаль на груди:
– «За отвагу», Антоша!.. Что же ты там делал такое? Стрелял? Небось страшно было? А учитель Евгений Никитич про тебя спрашивал. «Когда, – говорит, – Антон приедет, в школу его позову. Пусть расскажет…» А нос-то у тебя облупился! Рана больно болела?
Он слушал, кивал. Блаженно улыбался. Смотрел, как в окошке за розовым плакучим цветком по-ночному неочерченно струится, сияет река и на ней, отражаясь огнями, как на золоченых столбах, стоит теплоход. И внезапная сладчайшая усталость и немочь охватили его, и такое доверие к этой жизни, вскормившей и вспоившей его, что он, улыбаясь, замотал головой, пробормотал:
– Не могу ничего… Спать хочу…
Они отвели его за ситцевую занавеску, уложили на мягкую материнскую кровать, знакомую, высокую, с краем красной подушки, в тихих скрипах и запахах. Засыпая, он слышал шаги и шепоты, и на ноги ему прыгнул, придавил мягкой тяжестью, замурлыкал кот.
Среди ночи шарил вокруг, нащупывая автомат. Ему казалось, что он в охранении, боевая машина пехоты врыта в землю, а он заснул. Медленно, не сразу понял, что он дома, рядом за занавеской спят мать и сестра, кот мурлычет в ногах, в окошке, невидимая, близкая, течет река. И нет здесь места тревогам и страхам. Опять заснул, успокоился среди тихих шорохов родной избы.
Днем пришла к ним соседка Евдокия Ильинична, старая женщина, бывшая агрономша. И сказала, что муж ее, Иван Григорьевич, почитаемый в селе человек, фронтовик, проработавший много лет председателем сельсовета, а теперь состарившийся, доживающий в хворях свой век, – Иван Григорьевич приглашает Антона в гости, пообедать с ним вместе.
Антон застеснялся. Но мать сказала, что стесняться нечего. Приглашение от Ивана Григорьевича – честь, любой бы пошел. В селе уже знают, что вернулся из Афганистана солдат, и каждый хочет его повидать и послушать.
Собираясь в гости, Антон раздумывал, что бы надеть. То ли купленные в гарнизонном военторге синие джинсы, упакованные в целлофан, лежащие в «кейсе» с замочками. Или домашний, висящий в шкафу костюм, из которого, наверное, вырос – тесный в плечах и бедрах. Решил идти к фронтовику в солдатской форме, в какой вернулся, – с погонами, с медалью, с блестящей кокардой.
Иван Григорьевич ждал его за накрытым столом. Седой, плешивый, в валенках на распухших ногах, в темном пиджаке, на котором пестрели орденские колодки. Встал с трудом, улыбнулся беззубым ртом, сжал Антону ладонь трясущейся стариковской рукой.
– Заходи, боец!.. Садись напротив!.. Дай-ка на тебя погляжу!..
Сидели напротив друг друга, молодой и старый. Иван Григорьевич щурил слезящиеся глаза, качал головой, разглядывал его смущенное розовое лицо, золотистый чуб, медаль на груди.
– Ну, давай по сто граммов с прибытием!..
Чокаясь с хозяином, выпивая огненную, опалившую влагу, Антон удивлялся: сидел на равных с уважаемым, когда-то самым грозным на селе человеком, и этот человек надел в честь него награды.
– Ну, как там дела, в Афганистане? Когда мир? Зря полезли! Мы у себя в семнадцатом революцию сделали, а басмачи после этого еще лет двадцать бузили… Как там дела, говори!..
Антон стал рассказывать. Как стоит их полк в сухой бестравной степи, окруженной горами. Как спускаются с этих гор муджахеды, пробираются из Ирана в Герат. Мотострелковые роты перехватывают караваны с оружием. Выкуривают из кишлаков «духов». Солдатские цепи прочесывают сады и дувалы, а он в боевой машине пехоты держит под прицелом дорогу, степь, горы на случай, если «духи» начнут прорываться.
– Понимаю, – кивал головой старик, понуждая его говорить. Закрывал глаза, хотел представить другую страну и землю, ему недоступную, откуда явился солдат. – А теперь расскажи, за что получил медаль?.. Вот она у меня, «За отвагу». – Он нашел и тронул среди колодок серо-желтую потертую ленточку. – А свою за что получил?
Антон, повинуясь, но уже и добровольно, охотно, почти как равному, как единственному, кто сможет понять его среди этого мирного дня, зеленых огородов, зреющих хлебов и садов, рассказал Ивану Григорьевичу, как в бою, в кишлаке, взводный попал за дувалом в засаду. Залег в винограднике, среди корявых розовых лоз, а снайперы били и били метко, истребляя солдат. Взводный попросил о подмоге, и он, Антон, направил боевую машину через топкий арык, через рытвины виноградника. Бил по бойницам в упор, прикрывая отход «командос». Пули цокали, долбили броню. Вся бортовина и башня с белой цифрой 16 были в насечках и вмятинах.
– А я свою взял под Смоленском! – вторил ему хозяин. – Танки не пустили к Смоленску. А ты за какой-то кишлак! Давай-ка выпьем с тобой, раны все болят одинаково! – Слабой неверной рукой снова наполнил стопки. Поднял свою, наклонился к Антону, стараясь увидеть в нем что-то. Быть может, себя, молодого. Увидел, разглядел, улыбнулся. Выпил чарку. Задохнулся от слабости. – Мы воевали, да!.. Головы клали!.. Сколько с войны не вернулось!.. Твой дед Егор Савельевич… Егорка с войны не вернулся… Сорок мужиков из села… Вы-то за что кладете?
Он ослабел, захмелел. Опустил веки, покачал головой. Что-то отрицал, запрещал. С чем-то в себе соглашался. Вдруг тихо, слабо запел: «На полянке встали танки…»
Осекся. Открыл глаза. И из них покатились слезы, прозрачные, быстрые, мелкие, потекли по щекам. Жена его, Евдокия Ильинична, отирала их чистым платком.
– Ну что ты, Ваня? Зачем?.. Давай ложись, отдохни!..
Увела мужа в глубь дома. Антон смотрел на стоптанные стариковские валенки, на тяжелую сутулую спину. Река за окном, огромная, ясная, молча несла косы солнца.
* * *
Вечером он надел свои плотные синие джинсы с простроченными красной ниткой карманами, белую рубашку, закатал рукава. Засунул в карман, сам не зная зачем, мусульманские четки, черные гладкие камушки с кистью из крашеной шерсти, и отправился в клуб, где окна ярко горели, – на звук металлических бильярдных шаров и радиолы.
На бильярде перед началом кино играли двое. Сосед Колюнька Лобанов, окончивший весной десятилетку, худой, чернявый и ловкий. И Федор Семыкин, силач и красавец, год назад вернувшийся с флота. Удивляя допризывников рассказами о военной эскадре, американских авианосцах, о взрывах в ливанских селениях, он выигрывал, забивая остальные шары. Вокруг стояли подростки, подавали Федору кий, вытаскивали из веревочных луз блестящие шары. Еще год назад он, Антон, вот так же стоял на подхвате, подавал силачу длинный кий, косился на синий якорь, выколотый на мускулистой руке.
Увидали его, прекратили играть. Федор шагнул навстречу, протянул руку:
– Здорово, Антон! С прибытием! Слышал, что ты приехал. Хотел к тебе зайти, да подумал: наверное, отдыхаешь. Еще зайду, потолкуем. Хочешь, давай сыграем! – Он повернулся к напарнику: – А ну, отдай кий Антону!
Тот безропотно отдал, присоединился к подросткам. Служил Антону. Мазал мелом кожаную шлепку на кие. Кидался вынимать из луз стальные шары. Все смотрели, как неторопливо течет игра. И хотя Антон проиграл, он не чувствовал себя проигравшим. Федор обнял его, прижал к своим крепким ребрам.
– Давай вместе сядем, кино посмотрим!
Сидели на лучших местах. Мальчишки поглядывали на Антона, шушукались.
После кино были танцы. Раздвинули стулья, включили громкую музыку. Пожилые и женатые разошлись по домам. Осталась одна молодежь. По одну сторону девушки, по другую парни. Танцевали то быстро, то медленно. Антон не танцевал, стоял, окруженный парнями, держал на ладони гирлянду четок с мягкой, из шерстяных ниток, кистью. Смотрел через головы танцующих туда, где роились, пересмеивались, прыскали в ладони, поглядывали на него девушки. И среди них Наталья Борыкина, годом младше его, в темной юбке, белой блузке, с очень светлыми волосами.
Она стояла у стены под наклеенным бумажным плакатом, где хлебороб обнимал руками толстый сноп. И Антон подумал, что ведь именно ее, Наталью, вспоминал он в Афганистане, когда была минутка покоя. Перед сном, перед тем, как забыться. Или в ночном карауле, среди шорохов пустынной степи. Или когда принимался писать домой, посылая поклоны родным и соседям. Ей не посылал он поклонов, не получал от нее писем. Она не провожала его в армию. Только раз мелькнула, раз появилась за столом – и двух слов не сказали. Но именно о ней вспоминал среди горячих пыльных земель, по которым шли гусеничные боевые машины. Ее представлял себе, когда укрывался в блиндаже, спасаясь от палящего солнца.
Двоящаяся картина – сельский клуб в кумачах и плакатах, танцующая молодежь, светлое лицо Натальи, являвшееся ему в блиндажах и десантных отделениях, и сами десантные отделения, накаты блиндажей, стальные углы и уступы упрятанных в капониры машин, явившиеся ему сейчас в сельском клубе, – эта двойная картина породила в нем испуг и смятение. Он не понимал, что было явью, а что померещилось. Что сейчас пропадет и исчезнет, а что сохранится. Вдруг пропадет этот клуб, сноп в руках хлебороба, синеглазое лицо Натальи, а останется приборная доска, рычаги и гашетки в триплексе, сухое пространство степи с желтой чертой кишлака.
Это смятение качнуло его. И она у стены услыхала его смятение. Смело, у всех на глазах, подошла и сказала:
– Идем танцевать!..
Они танцевали, сначала медленно. Он смущался, неловко водил ее по деревянным истоптанным половицам. Страшился смотреть ей в лицо. Видел вокруг другие серьезные, наблюдавшие за ними лица. Но когда ударила громогласная, яростная, жаркая музыка и она, отпустив его руку, гибкая, быстрая, завертелась, забила в пол каблуками, молниеносно проводя по нему своим синим взглядом, он как бы очнулся. Его напряженное осторожное тело, привыкшее таиться, сгибаться среди тесной брони, протискиваться в люки, его тело вдруг почувствовало другой – свободный – объем, другую гибкость и волю. Само вписалось в яркое, звонкое, цветастое пространство клуба, стало его центром. И он танцевал и кружился…
* * *
Они шли по ночному селу. Наталья держала в руках мусульманские четки, твердые темные шарики, выточенные то ли из камня, то ли из горной смолы. Он их нашел на горной дороге, когда шагали в поисках мин, вонзая в землю палки со стальными штырями.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я