ванна мебель для ванной 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Да нет, спасибо, мы здесь! – ответил он. – Петя, ну здравствуй!
И опять не обнял, а издали коснулся его острого худого плеча. Не решился прижать к груди. Почувствовал, как по телу сына пробежала мелкая дрожь от его, отца, прикосновения.
– Да вы садитесь на койку! – приглашал, ободрял их ротный. А сам, что-то громко говоря и приказывая, увлекал за собой солдат, замыкал на себе их внимание, уводил в дальний угол, оставляя отца и сына наедине друг с другом.
– Ну вот, Петя, и встретились… Не ожидал? Удивляешься? – Веретенов сидел рядом с сыном, чуть касаясь его плечом, дорожа этим слабым прикосновением, надеясь, что через это касание они перельют друг в друга то, что в них существовало отдельно, накопилось порознь, мучило и томило. Все станет нераздельным и общим, как и должно быть у сына и отца. – Я, вот видишь, только что сегодня приехал…
– Зачем? – спросил сын. И в этом вопросе была отчужденность, почти подозрительность.
– Рисовать… Делать наброски, этюды… Можно было в другие провинции поехать. В Джелалабад, например. Или в Кандагар… Я выбрал сюда, к тебе…
– Понятно, – ответил сын. И в этом «понятно», как и в недавнем «нормально», было закодировано неведомое Веретенову знание. О том, что пережил в эти месяцы сын. Что он понял и выстрадал. Что иссушило его кожу и мышцы. Заострило лицо, расплющило и лишило симметрии губы. Поместило в зрачки две мерцающие капли металла. В этом «понятно» было нечто, касавшееся и его, Веретенова, связанное с его перед сыном виной, непрощенной.
– Как мама? – спросил сын. И в лице его мелькнуло живое, из тревоги и нежности, выражение. И оно, замеченное Веретеновым, ранило его. Тревога и нежность были не о нем.
– Все хорошо. Накануне был у нее. Пирог тебе прислала, с яблоками. Вот грех-то, забыл пирог в гостинице… Завтра принесу. Твой любимый… Все у нее хорошо!..
– Понятно.
– Ну как ты здесь, Петя? – Веретенов пытался пробиться сквозь незримый барьер, огромный, как горы, над которыми пролетал, как душное облако пыли, которое пахнуло в лицо. Барьер, который возвел и сам он, отец. – Ну, как тебе здесь приходится? Трудно? Достается?
– Да нет… Как всем… Ничего… – неопределенно ответил сын.
– Ты мне совсем не писал! Я послал тебе большое письмо, а ты не ответил.
– Я не знал, что отвечать. В последние годы ты так мало интересовался мной. Я не знал, что тебе отвечать. Что тебе интересно…
– Петя, родной… Может быть, я перед тобой виноват!.. Даже знаю наверное – виноват! Перед матерью, перед тобой!.. Хочу тебе объяснить… Для этого, может быть, и приехал… Ты должен знать, Петя, что сейчас у меня нет дороже человека, чем ты!.. Ты – самый любимый, родной!.. Хочу тебе все рассказать… Я очень мучился, Петя… – Веретенов говорил и сбивался. Нет, не надо было ни о чем говорить. Надо просто обнять этого худого, родного юнца, поцеловать, прижаться губами к макушке, вдыхая знакомый запах волос, как бывало, когда подкрадывался к нему, сидевшему с кубиками, внезапно кидался и целовал в торчащий смешной хохолок, а сын счастливо, тонко смеялся. – Мы должны объясниться, Петя!..
Лейтенант вышел на середину. Властно, с рокочущими интонациями скомандовал:
– Рота!.. На обед… становись!
Солдаты, топоча, повалили к выходу. И сын вскочил, одергивая под ремнем одежду, машинально, повинуясь команде, устремляясь к дверям.
– Подожди, Петя!.. Я с командиром говорил!.. Нам ротный позволит!.. Давай еще посидим!..
– Не могу! Мне после обеда машину готовить.
– Петя!..
– Не могу. Потом! – И сын, увлекаемый ротой, с облегчением, как показалось Веретенову, исчез в дверях. Веретенов беспомощно, испытывая муку, испытывая жжение в груди, смотрел на койку, смятую, сморщенную прикосновением сына.
– У них, вы знаете, действительно день напряженный. – Лейтенант деликатно, видя потрясенное лицо Веретенова, утешал его. – Я вам скажу, сын ваш – толковый парень! Служба идет хорошо. Исполнительный. Все понимает. С товарищами по роте ладит. Да они здесь все ладят. Нельзя здесь не ладить! – И помолчав, сказал: – Я вас хорошо понимаю. Ко мне ведь тоже отец приехал. Боится, заботится. Почему-то, вы знаете, иногда мне жалко отца. В чем-то я отца моего сильнее!..
– Да, да! – кивнул Веретенов. – В чем-то вы, дети, сильнее…
* * *
За территорией части, где кончались строения, начинался сорный пустырь и проходила бетонка, среди пыльных колючек Веретенов увидел остов разбитой машины. Длинная, с прицепом, она была стянута с дороги, продрала голыми ободами коросту пустыни. Ребристый след гусениц, оставленный тягачом, делал у машины дугу, исчезал на бетонке.
– Приволокли на прошлой неделе, – сказал лейтенант. – На дороге в засаду попала. Шла в колонне.
Машина с прицепом лежала, расколотая страшным ударом, будто у нее в двух местах был переломлен хребет, раздроблен лобастый, зияющий провалами череп. Колеса прицепа вывернуты ободами вверх, как скрюченные обожженные лапы. Цистерны были сизые от окалины, сморщенные, в рваных пробоинах. От грузовика шел дух солярки, зловонье окисленного металла, горелой резины. И сквозь эти жестокие запахи летел чистый ветер; вглядываясь в серые камни, Веретенов заметил у обожженных колес, в тени, крохотный синий цветочек. Нежное, колеблемое ветром соцветие. Поразился соседству железного, сотворенного и убитого человеком изделия и малого творения природы, продолжавшей свое вечное творчество.
– Вот они где, наши КамАЗы, работают! Вот где службу служат! – лейтенант гладил мятые бортовины. – Я бы один такой грузовик поднял да отвез в Союз. Поставил бы на гранитный постамент хоть в Москве, хоть где! Пусть хоть народ узнает, как мы баранки крутим. А то думают, что мы здесь арыки копаем и садики садим!
– А что с водителем? – Веретенов заглядывал в кабину, усыпанную стеклянной крошкой, пеплом, с торчащими прогнутыми рычагами.
– Один убит, другой выжил! Точно не знаю… Они ее под огнем тянули. Она горит, а они ее на ободах тянут. Вывели из-под обстрела колонну!.. Это уж после мы ее тягачом сюда дотащили. – Лейтенант тихонько хлопал по гулкому пустому металлу, и металл отзывался тягуче и жалобно.
Среди лохматого пепла Веретенов углядел два обрывка бумаги. Достал, сдул гарь. С обугленной фотографии смотрело девичье лицо, серьезное, без улыбки, и за ним какое-то дерево, часть кирпичной стены. Снимок неизвестного города, неизвестного дома и дерева, снимок девушки был пропущен сквозь пламя. Не сгорел, лишь обуглился. Она, неизвестная, еще не жена, не невеста, не избежала беды.
Другой листок был письмом, прожженным и смятым, с остатками слов. Веретенов читал, разбирая круглый старательный почерк:
«Здравствуй, Сенечка, родненький наш сыно… Прими приветы и добрые слова от своих роди… Как же я без тебя скучаю, все сны снятся, все места себе не… Я Вере наказала свитер тебе связать… А кошка наша Мурка окотилась, сразу шесть… И на твою кровать всех котят перетаска….»
Этот клочок письма, исписанный крупным почерком, должно быть, матерью, был тоже пропущен сквозь пламя, опалившее сухое дерево крестьянской избы, половики на полу, цветок-гераньку, весь бесхитростный, из любви и покоя, уклад. Сквозь него просвистели пули, пролетели жгучие капли.
«Зачем? Это нужно кому-то? Мне? Лейтенанту? Пете? Есть ли такой, кому нужно?»
Веретенов, горюя, сдул с бумаги копоть, бережно спрятал обрывки у себя на груди. И там, в нагрудном кармане, коснувшись сердца, они продолжали звучать неслышными голосами.
– Если позволите, я задержусь на минуту. Только один набросок! – Веретенов достал блокнот и, щурясь от жесткого яркого солнца, стал рисовать машину, ее изломы и вмятины, слыша в себе тонкую боль, едва различимые голоса. Он рисовал пустую кабину, зная, что после, в Москве, нарисует в кабине солдат, уже видел их лица, напоминавшие лицо сына. Будущая большая картина начиналась здесь, на выжженном пустыре, в афганской пустыне. Уже имела свой колорит, свой рисунок. Имела свое название. «Двое на горной дороге» – так называлась картина.
Двое на горной дороге
портрет
Колонна зеленых КамАЗов, сотрясая бетонку, шла в белесых холмах. Толстые стекла кабин бросали на осыпи вспышки света. В прицепах, притороченные тросами, круглились цистерны с горючим. Водители, по двое в кабине, чутко следя за горами, соблюдая дистанцию, вели грузовики, вписывая колонну в плавные изгибы дороги, в жаркие бесцветные кручи. Бронетранспортеры замыкали колонну, чертили по холмам пулеметами. На открытой платформе колыхала тонким стволом зенитка. Расчет из-под касок вглядывался в текущие склоны, в лысые сухие вершины. В бледном небе прошел вертолет, повторяя изгиб дороги, накрывая треском винтов, плоским клепаным брюхом колонну «наливников».
В кабине головного КамАЗа сидели двое. За рулем сержант, горячий и потный, скинул каску, повесил бронежилет. Небрежно, между сиденьем и дверцей сунул автомат. Расстегнул китель на потной груди. Крутил баранку, поворачивая широкое, в каплях пота лицо к соседу, щуплому солдатику-первогодку, утонувшему до бровей в глубокой каске, зачехленному в зеленую попону бронежилета. Оба колыхались на упругом сиденье среди рокота двигателя, жаркого, залетавшего в кабину ветра.
– Ты правильно делаешь, что голову в железо обул. А эту сорочку повесь! – усмехнулся сержант, оглядывая соседа, его напряженное, боящееся, ожидающее выстрела тело. Солдатик не выпускал автомат, жался подальше от тонкой дверцы, от проплывавших близких холмов. – Боевое стекло завесь! Ты на меня не смотри, что я так. До перевала Рабати доберемся – и я оденусь. Тут покамест спокойно. Тут «духам» негде укрыться, негде окопчик отрыть. А дальше – опасно. Учись, пока я рядом. У меня последняя ездка. Туда сгоняем, обратно – и тю-тю. Прощай, Афган, прощай, кардан! Домой! А тебе здесь мотать километры! У Рабати самое хреновое место! Понял? Понял, что я тебе говорю?
– Понял, – ответил солдатик, поглядывая из-под каски на приборную доску, где дрожали и пульсировали стрелки, потом благодарно – на близкое широколобое лицо сержанта, потом, испуганно – на красноватый, проплывавший под кабиной откос.
– Боишься? – спросил сержант.
– Боюсь, – сознался солдатик.
И сержант, не отпуская баранку, одной рукой, мускулистой и сильной, бережно приобняв его, притянул к себе.
– Ничего, привыкнешь. Я сперва тоже боялся. Кто по-умному боится, тот до дембеля доживает. А кто, как дурак, хорохорится, тому пуля в бок! У меня последняя ездка, а я все равно боюсь… Стрелять начнут, руль не бросай! Бойся, а машину веди! Кинешь машину – трассу заткнешь, колонна встанет, всех пожгут! Так что бойся, гори, «мама» кричи, а машину веди! Кто боится, а машину ведет, тот до дембеля доживет. Понял?
– Понял, – кивнул солдатик.
– Забыл я, откуда ты родом?
– Из Рязани.
– Значит, рязанский. А я с Урала. Наверное, слыхал – Тагил? Ну вот, я – тагильский!
Снова с сухим треском в белесом небе прошел вертолет. Пронес над бетоном скользящую тень. Колонна «наливников» упруго прошибала предгорья, двигалась сквозь бесцветное пекло.
Теперь они поднимались медленно на ровный уклон к перевалу. Горы начинали теснить дорогу, проносили над кабиной голые кручи. Сержант-водитель сменил свою небрежную вольную позу. Тверже взялся за руль. Сузив глаза, поглядывал зорко на склоны. Сменщик-солдат уловил перемену в соседе. Побледнел, плотнее ухватил автомат. Вытягивал из бронежилета тонкую шею, следя из-под каски за меловыми размытыми гребнями.
– Через десять кэмэ – Рабати! Начнется тягун настоящий. Сейчас нормально вести, а зимой – гололед! Снег с бетона сдувает, лед – как черное зеркало. Однажды «духи» на перевале бочку с тосолом разлили, дорогу намаслили. Машины скользят, не цепляют. Их волочит на край, на обочину, а там пропасть! Мы встали. «Бэтээры» вышли вперед, постреливают по сторонам. А мы лопатами щебень на лед накидали, песочком тосол присыпали и тихонечко, аккуратно, внатяг, машины вверх вывели!.. Сейчас хорошо, нормально. А зимой тут, запомни, намаешься!..
Они проезжали кишлак, серый и пыльный, похожий на груду развалин. Щербатые, изглоданные ветром строения. Глиняные купола в потеках и метинах. Обвалившиеся стесанные дувалы. И только синеватый дымок над крышей да алая, висящая на дувале тряпица говорили, что это не кладбище – здесь живут, варят пищу. Старик в белой плоской чалме сидел неподвижно в тени.
Желтый, перекосившийся набок автобус выскочил навстречу. Шофер, увидев колонну, притормозил, свернул на обочину. Сквозь стекло было видно его молодое усатое лицо, маленькая круглая шапочка, блестящие погремушки в кабине. К окнам автобуса прижались коричневые лица пассажиров, расплющенные о стекло бороды и усы, складчатые накидки и перевязи.
– А я его знаю, – кивнул афганцу сержант. – Сколько езжу, всегда его здесь встречаю. Если ему по пути, мы его в хвост колонны ставим и он идет за нами тихонько. «Бэтээрами» его прикрываем… Как же его зовут-то? Кажись, Файзула…
Откосы придвинулись к трассе. Бетонка врезалась в склон. Красная, рассеченная дорогой гора нависла над машиной. Солдат вжал голову в плечи, словно ожидал падения глыбы.
– Правильно, имеешь чутье! – не осудил, а одобрил его сержант. – Перевал Рабати! Добрались…
Не отпуская баранки, он нахлобучил каску. Придерживая руль, перенес автомат слева направо, уложил его поудобней, поближе.
– Если что, – учил он солдата, – через стекла навскидку сади! Некогда будет прицеливаться! Понял?
– Понял, – чуть слышно ответил солдат, напряженный, натянутый, уже готовый стрелять.
– Да ты погоди, не волнуйся! Раз на раз не приходится! – успокаивал его сержант. – Два раза в одном месте они не засядут. Это зимой они нас тут встречали. Два «наливника» подожгли. Старший лейтенант Трубников колонны водил. Хороший был человек… Гляди, в этом месте напали…
КамАЗ, жирно коптя, мерно шел на уклон. За обочиной, колесами вверх, перекрутив и покорежив прицеп, висел сожженный «наливник». Рыжий, ржавый, в шелухе и окалине. Солдат страшащимися, мерцающими из-под каски глазами следил за остовом убитой машины.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я