душевые кабины квадратные с распашной дверью 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А нужна справедливость. Да, Татьяна, справедливость нужна!
– Ты, Петро, скоро домой поедешь, вот и будет там у тебя справедливость. Жена тебе станет петь, наслушаешься!
– А ведь мы, Татьяна, вместе с тобой убываем! Может, даже одним самолетом. Давай в Ташкенте задержимся! У меня там дружок есть, поможет с гостиницей. Город Ташкент прекрасный! Рестораны, фонтаны и прочее. В ресторан тебя поведу, на танец тебя приглашу. Давно я не танцевал, Татьяна! Как бы я с тобой станцевал!
– Одно у тебя на уме, Петро. Петь, танцевать! Настоящий культработник! А ведь кто-то сейчас не танцует. Кто-то сейчас не поет. Давай-ка о них подумаем.
Она посмотрела на далекие горы. Знала, что говорила. Знала, как тонко и точно удалить его от себя. Он, энергичный, способный, собиравший трофейное оружие душманов, письма солдат, – сам он не ходил на задания. Не было ему места среди стреляющих и горящих машин. Он переживал, просился в бой. Но его не пускали, не брали.
– Да, действительно, как там наши сейчас! – Он тоже смотрел на горы, тревожно, тоскующе. – Там или еще на подходе?.. Ну я пошел, Татьяна!.. В самом деле, спела бы у нас в самодеятельности. Я очень тебя прошу! – и зашагал к строению, на котором краснел плакат – боевая машина пехоты карабкается на кручу, и надпись: «Мотострелки, учитесь действовать в горах»! А она шла к себе мимо горячего плаца и все думала, думала.
… Через несколько дней после их разговора на тропке она поехала на аэродром к самолету получать прибывшую партию книг. Книголюбы Поволжья собрали библиотеку, направили в дар солдатам. Катила в автобусе, глядя, как сержант, зажав автомат коленями, сонно озирает белесую степь, развалины глинобитной стены, верблюда, поднявшего на изогнутой шее костяную губастую голову. Неужели все, что было недавно – и маленький мак на страницах, и песня под гитару, и ее ожидания, и его появления, его глаза, посветлевшие, благодарные, ждущие, – все это ей померещилось? Прилетело из горячей степи в стеклянном воздухе, постояло миражем, понастроило дворцы, терема, посверкало водой и листвой и распалось, кануло, обнажив ту же серую землю, развалины глинобитной стены, одинокого пыльного зверя с угрюмой костяной головой?
На аэродроме стояли тускло сияющие самолеты. Она получила картонные ящики книг. На одном была надпись: «Родные вы наши, поскорей возвращайтесь!» Сержант и водитель погрузили книги в автобус. Поправляя короб, она подумала: быть может, тут есть Вересаев, «Записки врача», которые он хотел прочитать. Но потом усмехнулась. Все кончено, кончены все записки, все цветочки и песенки. Нет ничего и не будет. И опять похожее на негодование чувство к той, неведомой, но не пустившей ее, – это недоброе, ей самой неприятное чувство посетило ее.
Они катили назад в гарнизон. У старой стены с верблюдом по автобусу ударили выстрелы. Пробили в стекле над ее головой две колючие мохнатые дыры, осыпали мелким стеклом. Водитель вскрикнул, выпустил руль, а потом схватил его снова, направил на бетонку колыхнувшийся, потерявший управление автобус. Погнал что есть мочи. Сержант на заднем сиденье сквозь стекла рассыпал яркие дребезги, ударил из своего автомата, огрызался огнем. Мчались по голой трассе. Качались ящики книг, осыпанные битым стеклом.
В гарнизоне начальник штаба что-то резко приказывал, взбухали ревом моторы двух транспортеров. Она пришла к себе в комнатку. Налила в стакан воды, вспомнила крик шофера, отверстия от пронесшихся пуль, удалявшуюся глинобитную стену – и потеряла сознание.
Очнулась, увидела, что он здесь. Его близкое лицо, его страх, сострадание, нежность. Стакан воды в его близкой руке.
– Татьяна Владимировна, милая, вы-то живы-здоровы? Ну вот и хорошо, вот и ладно! Вы водички, водички попейте!
Принимая из его рук воду, слабо поправляя волосы, складки на платье, она испытала мгновенное торжество, счастливое сквозь недавний обморок облегчение.
Миновав плац, проходя мимо штаба, она увидела двух улыбавшихся черноусых афганцев в форме военных летчиков, в фуражках с высокими тульями, с ярко-красными нарядными кокардами. Они обменивались рукопожатиями и кивками с офицером штаба, который, желая быть понятым, усиленно жестикулировал, что-то показывал в воздухе, должно быть, изображая самолет. Тут же стояла женщина, знакомая ей афганка Зульфия, жена одного из пилотов. Маленькая, красивая, с прямыми черно-синими бровями. Встречались не раз на совместных советско-афганских вечерах и недавно – на женских курсах, где афганки изучали русский язык. Зульфия угощала фисташками и изюмом, разрезала ржавый снаружи, огненно-алый внутри гранат.
– Таня, здравствуй! – Зульфия устремилась к ней. Взявшись за руки, они коснулись друг друга щеками. – Ты идешь, я вижу, я знаю, это Таня! – Зульфия неподдельно радовалась, улыбалась белозубо, старательно произносила слова. – Надир сюда приехаль, замполит искаль, просиль. Наш вечер будет, праздник Апрельской революции будет. Цветы, речи. Офицеры награждаль, салют даваль. Советские приехаль тоже, вместе говорить, выступать. Ты, Таня, будешь? Ты русские книги дашь? Я уже Горького читаю «Мать», хорошо понимаю!
– Зульфия, дорогая, а как твои родные в Герате? Ты в прошлый раз волновалась. Что о них слышно?
Зульфие потребовалось мгновение, чтобы понять вопрос. Она пропиталась смыслом вопроса, потускнела, постарела. Не улыбалась, а встревоженно шевелила черными густыми бровями.
– Очень плохой! Очень плохой! Душман много из Иран пришель! – Она махнула к горам. – Кари Ягдаст свой люди Герат привель, наш люди хочет бить, убивать! Мой мать, мой брат, мой сестра, мой… – она искала слово, оглядываясь с испугом на горы. – Мой племянник – всех хотель убивать! Кто за Саурский революция – всех убивать! Кто военный – убивать. Кто учитель – убивать. Жена учитель – убивать. Жена военный – убивать. Это плохо! Надо душман убивать, обратно Иран гнать, народ спасать! Надир на самолет садится, будет лететь Герат, Кари Ягдаст бомба бросать!
– Их удастся прогнать, Зульфия, – сказала она, сама вся в тревоге, думая об ушедших. – В прошлый раз, я слышала, они тоже собирались в город явиться. Кари Ягдаст грозил перебить народ. Твой Надир на самолете летал, стрелял из пулемета по коннице.
Она никогда не была в Герате. Почти нигде не была. Только в стенах гарнизона. Из Ташкента принес ее самолет в Кабульский аэропорт, окруженный снеговыми горами, с гудящими транспортами, взлетающими вертолетами, с обилием торопящихся усталых людей. И другой самолет поднял ее в небо, перенес через другие горы, опустил в эту жаркую степь. Она не была в Герате, только слышала о нем из рассказов. Он представлялся ей собранием синих мечетей, тесных глинобитных домов, разноцветных дуканов.
Черноусые афганские летчики и штабной офицер в чем-то достигли согласия. Раскланивались, пожимали друг другу руки, медленно шли к машине.
– Таня, я буду ждать! – Зульфия гладила ей руку. – Будем петь вместе «Катюшу». Я тебе дам самый большой, самый сладкий гранат! Из нашего кишлака.
* * *
Зульфия торопилась к мужу, садилась в машину, махала ей из кабины. А она вспоминала: он, Корнеев, рассказывал ей – кишлак между двух крутых гор. Большой гранатовый сад. Крепость с круглыми башнями. И оттуда, с башни, бил пулемет. В кишлаке, славном своими плодами, засели душманы, и он, командир, был ранен взрывом гранаты. Ранен легко. Солдаты волновались, спрашивали о своем командире. Офицеры ходили в медпункт, приносили вести о нем: лежит с перевязанной грудью. Солдаты написали ему письмо – пусть поскорей поправляется.
Она переживала и мучилась, ловила вести о нем. Хотела ему написать. Хотела его навестить. Не решалась. Боялась молвы, боялась его смутить, ему повредить. Боялась той, несуществующей женщины, что, должно быть, дежурила у его изголовья. Раз, проходя мимо медпункта, вдруг решилась зайти.
Врач дал ей халат, провел в палату. И она увидала его. Не голую, перетянутую бинтами грудь, не сильную, на белой подушке, руку, а лицо, удивившееся, восхитившееся при ее появлении, молодое, появившееся на этом лице веселье.
– Татьяна Владимировна, наконец-то вы!
А ей хотелось наклониться к нему, гладить его светлые, вихрами стоящие волосы, целовать его губы, глаза, белый бинт на груди, сильную крепкую руку. Она пробыла недолго. Мало говорили, все о пустяках, мелочах. Он сказал, что скоро поправится, не поедет на отдых в Союз, останется в гарнизоне. Здесь его дело, здесь его близкие люди, здесь и встретит он Новый год. Она оглянулась: за окном сухая солнечная азиатская степь. Новый год на пороге? Сказала, что станет ждать его к Новому году, очень ждать станет.
И не просто ждала, а готовилась. Нашла на краю арыка перелетевший через ограждение клубок верблюжьей колючки. Поставила его дома в вазочку. Нарядила самодельными, сделанными из фольги игрушками. Чем не елка! Всеми правдами и неправдами раздобыла бутылку шампанского. Заместитель командира ездил в Союз и доставил благополучно бутылку, провезя ее на своем транспортере мимо засад, сожженных, опрокинутых в кюветы КамАЗов. И бутылка, из зеленого стекла, толстенная, тяжелая, с серебряной головой, хранилась теперь в ее шкафчике. Испекла пирог, волнуясь, колдуя, начиняя его изюмом, посыпая корицей и мятой, добытыми в кишлаке у дуканщика. На березовый, подобранный у котельной чурак, на белую его бересту прилепила свечи, поставила на стол перед елкой. И стол был готов, и свечи горели, и мерцали в окошке звезды. И он пришел к ней, торжественный, с орденом на груди, и она искала, где его посадить. Посадила у окошка, у звезд.
Первый тост был за Новый год, чтобы им вернуться на Родину, сначала ей, а потом и ему, – вернуться живыми, здоровыми. Второй тост был за друзей, за службу, за этот маленький кусочек степи, где они познакомились, вместе делали трудное дело. И он, пригубив золотое, кипящее у его губ шампанское, пошутил: «Конечно же, вместе служим! Ведь вы же, Татьяна Владимировна, моя боевая подруга!» Третий бокал выпили молча, не чокаясь, за тех, кто убит. И оба, не сговариваясь, посмотрели в окно, на мерцавшие звезды, будто там, среди звезд, были те, кого помянули. Четвертый, на донце бокал он поднял и держал в своих крупных пальцах близко от горящих свечей, отекавших бесшумной капелью.
– Татьяна Владимировна, дорогая моя, думаю о вас все время. Когда вас нет, говорю с вами. А когда вижу, любуюсь. Очень вы мне дороги! Очень нужны! Спасибо вам, милая!
Хмель ее был легок, смех молод. А пирог был вкусен – гость все ел да нахваливал. Пели они на два голоса песни, которые знали. И «Подмосковные вечера», и «Уральскую рябину», и «Светит незнакомая звезда». И военные давние песни: «Есть на севере хороший городок», «Взяли с боем город Брест», «Горит в сердцах у нас любовь к земле родимой». Какие слова забыли, те пропускали, перескакивали на другие. И было им хорошо в этой крохотной комнатке посреди афганской степи с зеленым мерцанием звезд. Обнялись они молча и жарко. Отстранившись на миг, сама, в два дуновения, погасила ненужные свечи.
* * *
Она вернулась к себе и обедала. Думала, где застиг его этот обеденный час. Быть может, в походном фургоне, где на маленький столик расторопные солдатские руки ставят раскаленную тарелку борща, он густо перчит, дует на горячую ложку, и в открытую дверцу видны колонна застывших машин, близкий откос горы, дымящая полевая кухня. Или на ходу, в транспортере, отстраняясь от пылящей бойницы, грызет сухие галеты, запивает из фляжки водой, и колонна, колыхаясь, проходит придорожный кишлак, мелькают бородатые лица, желтые лепные строения. Или грохочет огнем пулемет, сыплет гильзами, и он сквозь выстрелы, вой механизмов подает боевые команды. Пули гулко пролязгали, прозвенели по броне транспортера.
Ей стало страшно. Показалось, что во всем виновата она. Утром от него отмахнулась, от себя отослала. Может, стоило лишь слово сказать, обнять, притянуть к себе, и он бы остался, от нее не уехал.
Как же теперь-то быть? Чем помочь? Как вернуть назад из этого страшного дня? Желая хоть чем-то помочь, быть ближе к нему, к его сердцу, к его груди, достала иголку и нитку, положила себе на колени его выстиранную куртку и стала чинить. Стягивать стежками продранный локоть. А сама ласкала куртку, шептала над ней, вкладывала в каждый стежок, в каждый узелок, в каждое мелькание иглы свою любовь и мольбу. Как в какой-то из сказок, заговаривала его от пули, булата, боялась, чтобы не проступила сквозь военную ткань кровавая роса. И одновременно всей страстью, всей своей женской верой возвращала его к себе, пришивала накрепко ниткой, чтобы присох, присушился. Окончила работу, прижала куртку к лицу, дышала в нее, целовала. Шептала: «Поскорей возвращайся!»
… После той новогодней ночи они устремились друг к другу. Она ждала его поминутно. Все стало им, для него. Им стали книги. Им стало жаркое небо. Степь с туманной горной грядой, с маленьким дымным солнцем. Она чувствовала его, знала, где он, ждала его появления.
Кругом веяло бедой, горели кишлаки, а у нее было счастье, был праздник. И чувство греха, невозможности счастья среди чужих напастей и бед. А все-таки счастье.
Там, на Родине, среди понятных и близких людей, среди родных приволий, было долгое ожидание чуда, предчувствие, а чуда все не было, не случалось. Оно случилось здесь, на чужой земле, среди беды. Она скрывала от других свое счастье, хотела, чтобы оно оставалось тайной. Да разве удержишь в тайне, что светилось у нее на лице, что видели люди. Жизнь в гарнизоне, как в деревне, – у всех на виду.
Она приходила к нему, в его железный командирский «модуль», крадучись, в темноте, когда день его завершался, и он, измученный, возвращался к себе, то грозный, недовольный, то неуверенный, опечаленный. Оставлял за порогом под ночными азиатскими звездами свои заботы. И начиналась иная жизнь, иные речи, иные улыбки и взгляды. О чем только они не говорили! Как вернутся и поедут по родным городам, поплывут по родным студеным рекам. Мечтали о театре, о снеге, о кипящих толпой площадях, о просторных душистых лугах.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я