C доставкой сайт Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Знать и беречь в себе тайну... Знать... Не это ли высшее торжество духа?.. Все другое — признание, слава — придет само собой, в этом Едиге не сомневался. Знать... Но чем больше он узнавал, тем чаще убеждался, как мало, ничтожно мало знает. Иногда его мучило собственное бессилие: кто он? Всего-навсего ореховая скорлупка в океане... Иногда он чувствовал, что хотя знания его в сравнении с этим океаном — только жалкая лужица, не просохшая после короткого дождя, но кое в чем он превосходит своих сверстников, и кое в чем — карасакалов, старше его на много лет, и даже аксакалов — кое в чем... Уверенность в своих силах рождала в его сердце надежду на то, что в будущем, если он посвятит науке всю свою жизнь, без остатка, ему по плечу станут большие дела.
Что тут было от наивного детства, что — от дерзкой, исполненной самомнения юности, что — от зрелого сознания собственных возможностей?.. Пожалуй, напрасный труд пытаться отделить одно от другого.
Но нередко Едиге чувствовал, что заблудился. Его подавляло обилие материала, масса фактов, которые не желали согласовываться между собой, спорили, опровергали друг друга. Стройность мыслей исчезала, гармония сменялась какофонией. Он видел перед собой не благоухающий плодовый сад, а кое-как брошенные в землю семена. Что же дальше? Хорошо, если прольется теплый дождь, пригреет солнце, лето не окажется засушливым, осень —- ранней, обильной осадками, — тогда, быть может, и народится богатый урожай. А если град? Если земля потрескается от палящего зноя? И случится еще разное, что невозможно предвидеть?.. Тогда к чему был тяжкий труд?.. Еще одна диссертация, еще один кандидат?.. И все? И только?..
Так от светлых надежд он обращался к черному пессимизму, от веры к мрачным предчувствиям. Но тем не менее архив был его убежищем и спасением... В нем незаметно мелькали дни, утро сменялось вечером... Невмоготу становилось по ночам.
Дорогой в общежитие он усмехался, думая, что рабочее время в учреждениях типа архива надо бы продлить, увеличить до круглых суток. Но архив закрывали в шесть ? изредка удавалось задержаться до восьми. Потом волей-неволей приходилось плестись к себе в берлогу. Впереди была ночь, длинная, длинная ночь, вмещавшая, казалось, не часы, а месяцы и годы. Пустота. Одиночество. Безмолвие. Койка, похожая на могилу...
Иногда Едиге, побродив по улицам, заворачивал в ресторан, в неизменный "зеркальный зал". Здесь бывало не слишком людно, не слишком шумно. Полосы серебристого стекла в простенках между окнами отражали огни хрустальной люстры, мгновенные вспышки на гранях фужеров, беспечные, озабоченные улыбками лица... Едиге не притрагивался к вину или коньяку. Как-никак он был занят работой и наутро хотел иметь ясную голову. Он ковырял вилкой в тарелке с остывшим блюдом, потягивал потихоньку лимонад. Потом являлась какая-нибудь компания, для которой требовался свободный столик, или в люстре убавляли свет — в знак того, что ресторанный вечер закончен,..
Вернувшись в общежитие, он сразу же ложился в постель, пристроив перед глазами раскрытую книгу. Его не привлекала проза: он боялся ее скрупулезного анализа, беспощадной точности. Непрочитанные романы грозили на каждой странице миной, готовой взорваться в любой миг. Знакомые произведения уводили к знакомым мыслям... Едиге предпочитал поэзию, в основном классическую. Она освежала, сердцу становилось легко — в плавном парении рифм и ритма. Но и тут была необходима осторожность, точнее — строгий выбор. Любимые поэты не вызывали ответа у него в душе, зато как никогда прежде он упивался Лермонтовым, погружался в Байрона, открывая неизведанные глубины в "Манфреде", "Каине", "Чайльд Гарольде". Кенжек по-детски посапывал во сне, что-то бормотал, беспокойно ворочаясь с боку на бок. Едиге -— в который раз! -— перелистывал "Брандта", "Пер-Гюнта"... Чуть не каждая ночь завершалась "Фаустом" — зная его почти наизусть, он возвращался к нему снова и снова. На тумбочке Едиге лежали томики Петефи, Мицкевича: ему доставляло радость одно сознание, что в любую минуту он может окунуться в их стихи, где клокочет любовь и страдание, боль и вера...
Он читал до изнеможения. Голова тупела, перед глазами плыл туман. Едиге гасил прикрытую газетой лампочку, натягивал до подбородка одеяло. Тело его наполняла усталость, оно тяжелело, как асык, залитый свинцом; веки смыкались, но сон не приходил. И невтерпеж было лежать, и глупо подниматься — куда идти среди ночи, к кому?.. До утра, до рассветного часа тянулась эта маята, между сном и явью, между обволакивающими паутиной мыслями — и суматошным бредом... Наконец, как в омут, он падал в сон — черный, без сновидений, словно увесистый камень уводил его на дно и держал там — крепко, намертво.
Но когда бы он ни засыпал, в шесть наступало пробуждение. Он пытался снова нырнуть в темную глубину, забыться... Он мог лежать с закрытыми глазами — полчаса, час, без всякого толка. И мог подняться, взять мыло, полотенце и, взбадривая неотдохнувшее тело, совершить утреннее омовение под краном, в еще пустой умывалке.
До той минуты, когда перед ним распахнется дверь спасительного архива, оставалось еще три часа. Их тоже нелегко бывало заполнить.
зз
Однажды, выходя из архива, Едиге встретился на улице с Кульдари — и непритворно обрадовался этому; так после долгой разлуки встречают близкого родича или друга. Хотя не сам по себе старик его обрадовал, а скорее то, что было с ним связано в прошлом — счастливом, невозвратном... Он кинулся к Кульдари, еще немного — и он обнял бы и расцеловал старика на глазах у прохожих. А тот, просияв, улыбался ему так, что были видны корешки его редких желтоватых зубов, его жилистые пальцы крепко сжимали руку Едиге. Кожа на пальцах Кульдари, тонкая, высохшая, казалась прозрачной, сквозь нее просвечивали костяшки и припухшие суставы.
Поток людей, раздваиваясь посреди тротуара, обтекал их с обеих сторон. Глядя на Едиге и Кульдари, прохожие пересмеивались, а они все потрясали стиснутыми руками.
— Вы куда-то запропали, Товарищ Молодой Ученый, — говорил Кульдари, широко осклабясь. — В библиотеке совсем вас не видно...
Едиге посетовал на дела, недостаток времени.
— А я вас ждал. — Кульдари, перестав улыбаться, принял вид серьезный и даже несколько таинственный. — Мне нужно кое о чем с вами посоветоваться... Но это важный, долгий разговор, а времени у вас и без того не хватает... Вы куда-то спешите... Прошу извинить, я не...
Он вдруг сбился, смешался и оборвал свою невнятную речь. Едите, видя, что старик намеревается с ним проститься, остановил Кульдари.
— Как раз сегодня я не тороплюсь. Что, если мы зайдем в ресторан? Я бы угостил вас обедом...
— Обедом?..
Неожиданно старик нахмурился, вскинул голову. Лицо его стало холодным, неприступным.
— Вы желаете угостить меня обедом?.. Вы что же думаете, молодой человек, я — нищий, у которого не найдется денег на процитание? К вашему сведению, я получакЗ от государства пенсию, и не маленькую, не пять и не десять рублей. Мне хватает. И я бы мог прокормить еще двух-трех таких же, как я! Вот так, молодой человек!..
Он заключил свой протест сердитым взмахом руки, готовый повернуться и продолжать прерванный путь.
— Простите, аксакал, я, наверное, неудачно выразился. Ведь вы сказали, что хотите поговорить, и разговор у вас долгий, серьезный. Вот я и подумал: не на улице же нам его заводить?..
Кульдари смягчился.
— Это другое дело... Но в ресторан я не пойду.
— Я очень прошу.
— Нет, — покачал головой Кульдари. — При всем почтении к вашему таланту (он выдержал паузу, как бы оттеняя значительность слов)... При всем почтении, я не могу исполнить вашей просьбы.
— Да отчего же?..
— Первым всегда приглашает старший по возрасту, ~~ со щепетильной церемонностью пояснил Кульдари. — Но я, не предполагая вас встретить, вышел из дома, не захватив кошелька. За что и прошу извинить.
— О, господи!.. — Едиге улыбнулся. — Что нам считаться? Сегодня приглашает младший, завтра... Завтра будет видно!..
— Нет-нет, — неожиданно вспомнив о чем-то, вновь возразил Кульдари. — На мне и костюм сегодня старый... Ведь я не знал, что вы... — Он для убедительности расстегнул свое долгополое пальто, демонстрируя потертые лацканы костюма, который Едиге обычно видел на нем в библиотеке. — В такой одежде...
— И прекрасно, — заверил старика Едиге. — Настоящий бостон. Материал, из которого сшит костюм у меня, куда хуже. — Впрочем, расстегивать пальто, подобно Кульдари, он не стал. Старик упрямо твердил свое.
— Не смущайтесь по пустякам, — сказал Едиге. — Мы пойдем в ресторан, где меня знают. Я ужинаю там чуть не каждый вечер. Если вы не желаете мне голодной смерти, не раздумывайте долго, соглашайтесь.
Ему все-таки удалось уломать Кульдари.
— Ну, что же, молодой человек... Я готов... Единственно из уважения к вашим дарованиям...
В ресторане Кульдари объявил, что для него ни в коем случае не надо заказывать ничего, кроме бутылки минеральной воды. Он с трудом решился заменить ее двумя стаканами чая. После длительных уговоров он присоединил к чаю салат. Но в заключение (помог ли тут подстрекающий к греховным желаниям вид молодой официантки, той самой, златоволосой, улыбнувшейся Едиге, как давнему приятелю, со словами: "Добрый вечер, Эдгар!" — или сыграла роль настойчивость Едиге...) — но в заключение он подчинился своему юному другу во всем, сохранив непреклонность разве что лишь в отношении винно-водочных изделий. Едиге не спорил и заказал сто граммов армянского коньяку — для себя.
— Высокочтимый младший брат мой Эдгар! — торжественно заговорил Кульдари, когда расторопная официантка накрыла стол и принесла закуски. Старик постепенно оттаивал, прежняя скованность покидала его. Глаза его заблистали, голос окреп. — Сидящий перед вами Кулянакын —- человек, многое повидавший и переживший, претерпевший на своем веку разного рода злоключения и беды. Были времена, когда в результате бесстыдной клеветы, возведенной на меня, мне пришлось на годы и годы отойти от творчества...
— Минутку... — Едиге налил в фужер Кульдари минеральной воды из только что откупоренной бутылки, плеснул в свою стопку темно-золотистого коньяка из тонкостенного, похожего на колбу графинчика. — За вас, аксакал, и за таких, как вы! Пусть не оскудевает ваша энергия и сила духа! — Он чокнулся с Кульдари-ученым — Кулян-акыном, приподнявшим свой фужер, в котором вскипала мелкими пузырьками вода. — Простите, что перебил вас. Я весь внимание...
—- Но я не утратил веры в людей, в добро, — продолжал Кульдари. — Если угодно, это была для меня еще одна школа, школа жизни... Человек закаляет сердце, переправляясь через бурный поток. Мужество рождается в преодолении... Но сейчас я имею в виду другое. Для меня всегда главным было творчество. А значит — служение людям, которые созидают светлое будущее... Правильно я говорю?..
Едиге кивнул. "Правильно, только уж слишком высокопарно", — подумал он.
— Так вот, — продолжал Кульдари, — о чем же я обязан писать? О темных сторонах жизни, которые, понятно, существуют, с которыми мне довелось повстречаться?.. Не согласен! — Он сурово посмотрел на Едиге, глаза у него яростно вспыхнули —* пронзительный, острый луч ударил Едиге в лицо. — Нет, не согласен! Человеку не для того выпадают страдания, чтобы он впоследствии смаковал их, расписывал и мусолил! Я знаю кое-кого, кто так думает... Ничтожные, презренные душонки, не ведающие, что такое истинное творчество, в чем великая и святая цель искусства!..
— В чем же она, эта святая цель? — спросил Едиге.
— Не в том, молодой человек, не в том, чтобы заносить на бумагу все, что слышал и видел, без всякого разбора и выбора! Нет, не в том! — Для Куль дари явно был нужен оппонент — даже намек на возражение раззадоривал старика, подстегивал его красноречие. — Для того-то и существуют страдания, чтобы оценить полной мерой свет и радость жизни! Писаки, которые этого не понимают, должны пользоваться туалетной бумагой! Да, именно так — туалетной!..
— Глубокие и мудрые мысли, аксакал, но вы совсем забыли о еде...
— Я знаю, как и о чем писать!..
— Вот хлеб... Вот соль, перец, если желаете...
— Я давно вас приметил и выделил, молодой человек. Вы усидчивы, терпеливы и любознательны. Вы умеете думать и понимать, хотя, наверное, избалованы воспитанием и счастливой жизнью, как все ваше поколение... Но скажите откровенно, не тая своих мыслей... Греки оставили после себя "Одиссею", "Илиаду" — величайшие творения, летопись своего времени... Фирдоуси написал "Шахнаме", энциклопедию персидской истории. Возьмите Данте. Возьмите Сервантеса. Возьмите Толстого... Их произведения — портрет эпохи! За это мы и склоняем перед ними головы. Где, скажите, у нас что-либо подобное? Где они — поэмы, романы, эпопеи?.. Конечно, вы ответите — а "Тихий Дон"?.. Не спорю. Есть и у нас крупные, значительные вещи. Но пришла пора отразить... Отразить... Отразить наш век в произведении гигантском, труде титаническом... где и "Тихий Дон" оказался бы лишь эпизодом, коротенькой главкой... Вы понимаете, о чем я говорю?..
— Признаться, не совсем, — Едиге слегка пожал плечами. — Мне кажется, вы смешиваете и путаете различные понятия...
— Э, нет, молодой человек, я ничего не путаю, — Куль дари погрозил ему пальцем. — Я не путаю, это у вас в голове путаница, потому вы и не можете уразуметь моих слов...
— Тогда расскажите обо всем яснее, у меня и вправду какой-то сумбур в мозгах. — Едиге виновато улыбнулся, стремясь скрыть этой улыбкой накипающее раздражение.
— Что ж, извольте. — Кульдари, казалось, и сам почувствовал, что перехватил через край, и понизил голос. Он продолжал не горячась, тихо, отчего каждое его слово звучало особенно веско и значительно. — Чтобы осуществить мой замысел, требуются величайший талант и величайшее упорство. Тут необходимо вложить всю жизнь, иначе цели не достигнуть... — Он испытующе вгляделся в Едиге, выжидая, не станет ли он спорить. Не дождался, откашлялся, прочищая горло, и заговорил — уже напористо, резко:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я