https://wodolei.ru/catalog/uglovye_vanny/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

) такие нежные, смешные, нелепые слова, и потом уходил раз десять и снова возвращался, и уже в постели до рассвета не сомкнул глаз, все думал, вспоминал и не мог понять, сон или явь — эта девушка, эта тропинка в глубоком снегу посреди безлюдной, заснувшей улицы, эти поцелуи... "Любимая", — так называл он ее про себя, и это было для него все равно что "невеста". Но — "я имени ее не знаю...'.'
Едиге не знал, смеяться ему над собой или плакать. Вот он постучит. Откроет незнакомая девушка. "Вам кого?" — "Я к своей знакомой". — "Кто она?"— "Моя любимая". — "Как ее зовут, странный вы человек!.."— "Простите, но я не могу ответить..."— "Тогда — будьте здоровы! У меня нет охоты слушать ваши пошлые шутки!" Хлоп — и дверь на задвижку. В самом деле, что за положение! Как же все-таки быть?.. Он постоял еще немного в нерешительности, потом — была не была! — собрался с духом и хотел постучать, но тут за дверью послышались негромкие шаги. Послышались и замерли. Пропали. Потом кто-то, ступая несмело, подошел к двери. Щелкнул ключ, поворачиваясь в скважине. И дверь, тонко и протяжно скрипнув, медленно отворилась.
Вначале перед ним возникли лучистые карие глаза под излучинами пушистых бровей, уходящих к вискам. Потом он увидел знакомые смоляные волосы и свежее, будто росой умытое лицо. Но дверь лишь приотвориласъ — девушка так и не перешагнула порога Едиге заметил, как в ямочках на ее щеках заструилась улыбка, легкий румянец покрыл все лицо. Не надолго, впрочем. Он тут же схлынул. Улыбка осталась. И с каждым мигом проступала все явственней — прокрадывалась к глазам, играла на губах. Рубашка в коричневую клетку с подвернутыми почти до локтей рукавами и голубые, узкие в бедрах брюки подчеркивали стройность маленькой, ладной фигурки. Волосы, чуть подстриженные, были уложены по-новому и благоухали. Пряди на висках, прикрывая уши, падали на щеки двумя серпами. Едиге казалось, будто их острые кончики щекочут его сердце.
— Не смотрите так, — сказала она, застенчиво поту пясь.
— У тебя красивая прическа...
— Сегодня утром придумала. — Она мягким движением коснулась волос, как бы проверяя, все ли в порядке. — Специально...
"Специально для меня", — подумал он, ликуя. Но вслух ничего не сказал, продолжая с жадностью разглядывать плавный изгиб черных бровей, опущенные вниз густые ресницы, маленький прямой нос и губы — по-детски припухшие и пс-девичьи свежие... "Все это мое... — подумал он. — Мое!.."
:— Не смотрите так, — опять попросила она.
— Ты такая красивая...
Ее щеки снова вспыхнули.
— Я знала, что вы придете, — сказала она чуть погодя.
— Ты умница.
— Все девочки ушли гулять. А я осталась. Только уже начала бояться, вдруг вы не придете...
— Разве я мог не прийти?
— Я ваши шаги узнала.
— Ты очень красивая. Ты самая красивая девушка на свете. И самая умная, самая хорошая. Поэтому я и люблю тебя. Но я все равно бы любил — будь ты и не красивая. И неумная. Любил бы, потому что ты — моя судьба...
— Не смотрите так...
— Буду смотреть. И когда-нибудь, наверное, растерзаю тебя и съем. Вот так...
— Не надо... Не надо, милый...
— Наконец-то я отыскал тебя... Теперь никуда от меня не денешься. Никуда тебя не отпущу...
— Я всю ночь не спала. Все думала, думала... И плакала. Сама не знаю, отчего.
Дверь напротив распахнулась и тут же отрывисто захлопнулась. Немного погодя она снова открылась, пропуская трех девушек, по виду — старшекурсниц. Дружно стуча каблуками, они прошли по длинному коридору, затем оглянулись, одна за другой хихикнули и, свернув к лестнице, исчезли.
— Как зовут мою невесту? — спросил Едиге, смеясь и не выпуская из своих объятий девушку, которая старалась освободиться от его рук с того момента, как открылась соседняя дверь.
— Мое имя... Имя вашей невесты — Гулыиат...
Он поцеловал ее несколько раз, едва касаясь губами ее губ, и только потом развел руки и отступил на шаг.
— А имя жениха моей невесты — Едиге. Едиге Мурат-у лы Жанибеков. Такова современная молодежь, — сказал он, снова приближая к ее лицу свое. — Совершенно испорченная молодежь. Как это так — сначала встречаются, влюбляются, клянутся, что веки-вечные будут вместе — и уж затем только знакомятся, называют друг другу свои имена...
... И жили когда-то праотец наш Адам и праматерь наша Хауа в согласии с законом праведным, по которому человек человеку — брат и сестра, друг и товарищ. Не отягощали они себя заботами о защите диссертаций, хлопотами о степенях и ученых званиях и обо многом ином. Ибо не существовало еще в те времена ни университетов, ни институтов, и до проблем, связанных с всесторонней женской эмансипацией, тоже было далеко. Не говоря уже о повышении личного благосостояния, о домашнем ("Не хуже, чем у людей!..") уюте и комфорте, — они об этом и подавно не думали. Отчасти потому, что и людей-то других пока не было, а отчасти потому, что в окружающей Адама и его подругу райской жизни Аллах все предусмотрел таким образом, чтобы дни свои проводили оба без трудов и печалей. Словом, жили — не тужили, без всякой серьезной мечты и цели. Гордились, что обитают не где-нибудь, а в раю, бездельничали и блаженствовали. Но на самом деле и представления не имели об истинном рае. Потому что не ведали Любви...
Но в один памятный для всего человечества день открылась им сокровенная тайна, и ступили они в новый, неизведанный мир. Забыв обо всем, окунулись они в поток страсти. Великий и чудный огонь опалил их тела. Едва насытясь и охладившись, они вновь ощущали голод, и тела их снова искали игры с огнем, приносившей ни с чем не сравнимое наслаждение. Так повторялось весьма долго. "Это и есть Любовь, — думали оба. — Вот теперь-то, наконец, вкусили мы истинное блаженство!"
И они ошибались. Ибо не знали еще выхода чистейшие чувства, на которые были щедры их сердца. Во дворце Любви, огромном и великолепном, они даже не успели толком оглядеться по сторонам. Все, что здесь они обрели, было влечением тел, но не союзом душ. Однако, в неопытности своей, они не сразу постигли, что обманулись...
Когда же наступило прозрение, было поздно. Аллах в праведном гневе своем прогнал их из рая — на землю. А там пошло: сначала родился Кабыл, потом Абыл, потом возникла куча проблем, которые требовали немедленного разрешения... И пока проблемы возникали и разрешались, оба состарились, тела их сморщились и ссохлись, а сердца так и не вспыхнули прекрасным и нетленным огнем.
Грустная вышла история... Но да послужит она поучением и предостережением для потомков. Что же до Адама и Хауы, то не будем судить их слишком строго, не будем забрасывать их каменьями — лучше поймем их и простим: ведь они жили во времена, куда менее благоприятные для возвышенной и чистой Любви...
Им было хорошо — вдвоем. В театре они обычно сидели в первых рядах, у всех на виду. И с восторгом аплодировали некогда прославленной, а теперь уже пожилой певице, по-прежнему исполняющей партии восемнадцатилетних девушек; аплодировали молодому певцу, который подражал Карузо и пытался петь так же сладостно, в манере "бельканто", извлекая голос откуда-то из потаенных глубин и полагая, что это у него получается ничуть не хуже. Они открывали массу притягательного даже в слабых пьесах, лишенных и художественных, и всех прочих достоинств, написанных явно наспех, на основе ложных, нежизненных конфликтов. Им все нравилось, все казалось прекрасным, когда они бывали вдвоем. Потому что в течение трех-четырех часов, от начала и до конца спектакля, они, в сущности, видели только друг друга. Для Едиге величайшей радостью было сидеть рядом с Гульшат, плечом ощущать ее плечо, перебирать ее прохладные тонкие пальцы или сжимать их в своих ладонях после того, как потухал в зале свет, и раздвигался занавес, и на сцену лился поток голубых, зеленых, багряно-красных лучей, а примолкшие ряды погружались в полумрак. Во время антрактов среди молодых людей, прогуливающихся по фойе, не было никого счастливее, чем Едиге и Гульшат. Он приносил ей шоколадку щш стаканчик с мороженым, или угощал лимонадом, если ей хотелось пить, и для него не было большего удовольствия, чем наблюдать, как она ест или пьет. После спектакля, когда все в зале, поднявшись, второпях устремлялись к выходу, он шел занимать очередь в гардероб — не кидался опрометью, как иные легкомысленные юнцы, но и не зевал, чтобы не оказаться последним. Держа в охапке одежду, он пробирался сквозь беспорядочную толпу и, пристроив как-нибудь свое пальто, помогал девушке одеться, да так осторожно, словно остерегался что-то сломать или сделать больно, и это казалось ему не менее ответственным делом, чем выполнение важного государственного задания.
В кино они брали билеты в самый последний ряд, по возможности — в уголок. Едиге бывало безразлично о чем фильм: о несчастливой любви в давние времена или о счастливой — в более близкие нам годы; он не замечал, что происходит на экране. Он видел только длинные, изогнутые ресницы, видел матово блестевшие в экранных отсветах глаза, ясные и тихие, как поверхность пруда, облитого луной, видел по-детски округлый подбородок. А чаще всего вообще ничего не видел. С того момента, как начинал стрекотать киноаппарат и на экран сверху, из квадратной прорези в стене, падал светлый луч, превращаясь в живые картины , и до последнего кадра, — время сжималось в единое мгновение. Он забывал, где он, давно ли, что вокруг. Лишь пробираясь к выводящим на улицу дверям, в потоке людей, изливающемся из зала, он замечал сидевших поблизости, осуждающе покачивающих головами пожилых супругов, чья юность отцвела еще в ту пору, когда взрослые были разумны, а молодые стыдливы, когда целоваться на людях считалось неприличным, а сдержанность, умение подавить в себе чувство выглядели естественно и привычно; замечал восторженно-любопытный взгляд мальчишек, пробившихся на недозволенный вечерний сеанс только благодаря своему росту, давно убежденных в собственной взрослости и обнаруживающих внезапно, что и в жизни, оказывается, бывают такие же продолжительные и страстные поцелуи, как ив кино; замечал завистливый, искоса брошенный взгляд хмурого холостяка, постоянно пребывающего в одиночестве, перешагнувшего критические тридцать пять лет, за которые ни разу ему по-настоящему так и не повезло в любви, — все это замечал вдруг Едите и усмехался про себя.
Выйдя наружу, они начинали справляться друг у друга: о чем же все-таки шла речь в только что просмотренном фильме и чем все кончилось, помирилась ли эта симпатичная девушка, вроде бы героиня, с тем бравым парнем, вроде бы героем, или нет... Обычно говорили обо всем этом шутя. Но Едите удивляло, что Гульшат всегда улавливала и понимала больше, чем он. Однако и для нее фильм, как выяснялось, представал не единым целым, а монтажом не слишком связанных картин. Оба хохотали. Они смеялись над собой — стоило ходить в кино, чтобы за два часа ничего не увидеть! Смеялись над взрослыми, ужасавшимися, что молодежь средь бела дня бродит в обнимку, что молодые люди с наступлением темноты целуются в каждом подъезде и под каждым деревом, даже в кино не могут совладать а это все — не иначе, как проявление чуждого нам образа жизни. Смеялись над мальчишками, глядящими на все вокруг, разинув рот и распахнув удивленно глаза, замечая в отношениях завидно самостоятельных парней и льнущих к ним подруг лишь одну внешнюю сторону. Смеялись над безнадежными холостяками, обвиняющими в собственном невезении весь белый свет, то есть всех на свете мужчин, отбивающих у них девушек, и всех на свете девушек, не проявляющих к ним интереса... Смеялись — но смеялись беззлобно. Ведь смех влюбленных чужд злорадства. Весь мир вокруг им кажется светлым и прекрасным. Они любят всех людей,, все человечество, все живое и неживое — от присевшего на карниз дома голубя до безымянной звездочки, мерцающей в морозной вышине.
Когда они выходят из театра или кино, с неба летят белые лохматые хлопья, кружатся, падают, падают, словно сама природа взялась за один вечер, одну ночь обновить и очистить весь город, всю землю. Или же воздух прозрачен и звонок от колющего горло холода и в небе льдинкой тает бледная морозная луна. Или это ростепель — снег превратился в жидкую кашицу, она хлюпает под ногами, а вокруг туман, клубящийся в свете готовых, кажется, погаснуть фонарей... Но им все равно. Снег ли, мороз или туман — им все равно. Они рады этому чистому — хмурому или ясному, бездонному или забитому низкими тучами — но все равно чистому, зовущему ввысь небу, и улице, покрытой белым пушистым ворсом, еще не смятой колесами машин, или одетой в прочный панцирь прозрачной, как литое стекло, наледи, или свободной от снега и льда, выметенной жесткими метлами дворников до выбоин в голубоватом асфальте; рады фонарям — где слишком редким, где частым, и свету их, разлитому широко или едва мерцающему, и резвой стае легковых машин, набирающих скорость после задержки у красного зрачка светофора, и грузным автобусам, и троллейбусам, буксующим на льду, ползущим с трудом от остановки к остановке, — они рады всему в этом мире, просторном и добром, щедро дарящем счастье... И они ли только рады? Нет, с ними вместе — все, все!..
Не дожидаясь, пока разойдется по разным направлениям толпа, разбиваясь на рукава и ручейки у перекрестков, они выскальзывают из нее и укрываются в какой-нибудь улочке, где лишь старые дубы и развесистые карагачи с потяжелевшими от снега, нависающими над землей ветвями наблюдают, как целуются эти двое — в сотый, в тысячный раз, словно встретившись после разлуки, которая длилась годы и годы...
В сущности, до общежития недалеко, но они добираются до него не раньше полуночи; однако и не позже: двенадцатый час для студентов — "комендантский". Обычно — не позже. Бывает, что и задержатся на пять—десять минут, а то и на пятнадцать, а то и на полчаса. Входная дверь уже наглухо затворена, изнутри в железной петельке надежно сидит крючок. Опоздавшие нерешительно топчутся, переминаются с одной замерзшей ноги на другую. Но что делать? Едите виновато дергает заиндевелую ручку — дверь безмолвствует.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я