https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/shtangi/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я о другом. Почему, когда гибнет один человек, нужно кричать на весь мир: "Я не согласен! Я обвиняю!.." — и помалкивать, если речь идет о судьбе народов?.. Один человек — это прутик, народ — густая роща...
— У тебя скверное настроение, ты злишься — и сам себе противоречишь, сказал Кенжек. — Роща, прутики... А, например, Сакко и Ванцетти? Они, по-твоему, тоже были "прутики"?..
— Это другое дело, тут классовая борьба.
— А Джамиля Бухиред? Что ты о ней скажешь?
— Красивая девушка...
— Не увиливай.
— Ты толкуешь о частностях, а ятоворю об истории,
— Что же отсюда следует?
— Что история — это история. В ней решают не личности, а народы.
— Между прочим, удобная позиция для такой "личности", которая хочет остаться "над схваткой"!.. Или ты, может быть, задумал устроить мне еще один экзамен по философии? Конечно, я сдавал минимум раньше, ты позже, но тут меня не подловишь! Жить в обществе и быть свободным от общества нельзя, как и мне, и тебе известно. А это значит, что личность, связанная со своим временем, жизнью страны, народа, не имеет права...
— Стоп! — Едите поднял руки. — Сдаюсь.
— Ну, то-то же. — Кенжек удовлетворенно хмыкнул. — Есть, милый мой, такая штука на свете: логика!.. В чем-то ты прав, но только до тех пор, пока не нарушил закон логики. В ней ты не очень силен. Мы, математики...
— Все, я молчу, — сказал Едиге. — Боюсь окончательно испортить тебе настроение, ведь оно, кажется, у тебя сегодня хорошее.
— Верно. — Поднявшись со стула, Кенжек прошелся по комнате, словно измеряя ее длину своими крупными, размашистыми шагами. — Сегодня поставлена последняя точка в докторской диссертации моего руководителя.
— Поздравляю! — сказал Едиге. — Такое дело стоит обмыть. Не зря появилась поговорка: "Защищает не аспирант, а его руководитель". Ты, конечно, и сам защитишься, но авторитетный руководитель — тоже неплохо.
— Неплохо, — повторил, улыбаясь, Кенжек. И подергал за кончик чуба, свисающего на лоб, как делал обычно, если был чем-то взбудоражен. — Неплохо... Теперь, наконец, я освободился. Теперь-то, дружище Едиге, и я приступлю к сбору материала для кандидатской.
— К чему приступишь?..
— К своей кандидатской, к чему же еще?
Едиге, сбросив рывком одеяло, сел, свесил ноги с кровати.
— Значит, все это время...
— Ну, а чем же я, по-твоему, занимался? Надо было помочь...
Едиге вскочил, бухнул в пол голыми пятками.
— Ты не шутишь?
— Какие тут шутки!.. Я правду говорю. Иначе бы ему не закончить в такие сроки.
— Ну и черт с ним!.. — взорвался Едиге. — И черт с ним, что не закончит!.. Что тебе-то за дело?..
Кенжек стоял, зажав чуб между средним и указательным пальцами, не двигаясь, исподлобья наблюдая за Едиге и недоумевая, с чего это его друг так разгорячился?..
— Конечно, ты прав, — кивнул он. И, потирая руки, как продрогший в стужу человек, снова принялся вы!
шагивать вдоль комнаты. — Никто меня не заставлял. Я мог бы и не согласиться... Но такой хороший, просто замечательный человек... И так упрашивал, хотя ведь старше меня намного... Ну, разве тут откажешь?..
— Ладно, пускай он трижды замечательный! Но ты-то?.. Ты кто — его слуга? Ты корпел-корпел, а теперь твою работу он выдаст за собственное открытие?..
— Видишь ли, для науки главное — открытие. А кто его сделал — вопрос или второстепенный, или вообще не имеющий значения.
— Только сейчас я увидел, кто ты, — сказал Едиге. Он взмахнул рукой и расслабленно рухнул на стул. — Ты балда! Самый настоящий балда! Где твоя научная гордость? Где личность — ты ведь про нее тут все разглагольствовал!.. Писать кому-то докторскую, не защитив даже кандидатской!
— Ты не совсем точно меня понял, .-— виновато улыбнулся Кенжек. — Я ведь не целиком диссертацию... Я из трех глав две только подготовил...
— И зря. Уж если взялся надо было все сделать самому! — съязвил Едиге.
Ему все надоело. Надоело писать, выводя на бумаге бесконечные цепочки бисерных значков — и не чернилами, разведенными водой, а соком мыслей, разбавленным кровью... Надоела наука, ее мелочное копание в прошлом — так роются в пыли, месят глину и ворочают камни, потому что когда-то в древние времена где-то здесь останавливались на ночлег наши далекие предки, и теперь на этом месте можно, если повезет, обнаружить проржавевший наконечник стрелы... Все надоело. Ходить, двигаться, слушать, говорить. С утра до вечера валялся в постели, выходил из общежития только пообедать.
За последние два-три года у Едиге скопилось немало книг, которые он или совсем не прочел, или успел пробежать наспех. Здесь были романы классиков, жизнеописания великих людей в серии ЖЗЛ, историческая литература. Едиге взялся за чтение. Бальзак его не взволновал, Марк Твен не развеселил; исполины мысли, их энергия и великие деяния угнетали его; невольно сравнивая себя с ними, он ужасалсяу чувствуя собственное убожество. Геродот, Плутарх и Тацит утверждали, что в мире ничто не вечно, с лица земли исчезают бесследно и малые народы, и могущественнейшие империи... Он взялся — в который раз; — за "Фауста". Перечитал, сравнивая немецкий оригинал с переводом Пастернака. Он снова и снова возвращался к отдельным страницам. В нем что-то распрямилось, воспрянуло, он словно вышел из душной темной комнаты на вольный простор, где сияло солнце. Нет, если ты истинный писатель, если твоя жизнь наполнена великим смыслом, ты ни перед чем не склонишь головы, в любой беде останешься счастливейшим из смертных — ведь все мироздание вмещается в твоем сердце... Едиге думал об Овидии, который провел долгие годы на берегу Понта Эвксинского, думал о Пушкине, изгнанном в Михайловское... Потом вновь нападала тупая тоска. Он лежал часами, без движения, уставясь в потолок. Равнодушный, безучастный ко всему на свете.
Как-то под вечер пришла Гульшат. Что случилось, не болен ли он?.. Его нигде не видно... Нет, все в порядке, он здоров. Здоров телом и крепок духом. Как никогда. Оптимизма и бодрости у него — хоть отбавляй. Да, да. Кстати, известно ли Гульшат, что Едиге — человек необычный и его ждет большое будущее? Ну, как же, как же... А что Едиге замечательный писатель? Выдающийся ученый?.. Она и этого не знает?.. В чем же дело? Как же так, все это знают, а она, его любимая, не знает?.. Ну, не беда. В ближайшие годы его звезда засияет в небе. О, какие появятся произведения в казахской литературе!.. Какой художественной мощи! Они бы поразили Толстого, потрясли Хемингуэя. Да, да! В конце двадцатого века казахский роман покорит весь мир, как в девятнадцатом русский —всю Европу. Известно ли Гульшат, что сказал однажды Бальзак? Он сказал: "Своим гусиным пером я подчинил Франции те народы, которые Наполеон не смог завоевать силой оружия". Что-то вроде этого... Казахи — народ небольшой, но у них есть Едиге. И не надо смеяться, не надо смеяться! Перед нею, на скрипучей железной койке, лежит, вытянувшись во весь рост, этот самый человек. Он не хвастается, он говорит правду. Что успели совершить к двадцати трем годам... — Кстати, сегодня у него день рожденья, виноват, забыл предупредить. Впрочем, что тут особенного, каждому'однажды в жизни исполняется двадцать три года... — Итак, что успел совершить к двадцати трем годам тот же Толстой?.. А Стендаль?.. А Бальзак?.. Никто из них... Да, Лермонтов... Но у поэтов так оно и случается, они рано расцветают и рано опадают. Он сам говорил: "Я раньше начал, кончу ране..." И еще: "В моей груди, как в океане, надежд ) разбитых груз лежит". Так он закончил стихотворение, которое начинается словами: "Нет, я не Байрон, я другой..." Лермонтов, понятно, мне ближе иного казаха, однако я и не Лермонтов, я другой... Пока — никто. Пока — просто Едиге. Хотя двадцать три, ясное дело, это уже солидный возраст. Можно было кое-что успеть. Но у меня свои взгляды на искусство. Сколько тренировок нужно спортсменам, чтобы пробежать каких-то сто метров! Ну, а для марафона, того самого, в сорок два километра сто девяносто с чем-то метров? Искусство — тоже марафон, только в тысячи, миллионы километров. Он будет продолжен после смерти твоей душой, то есть твоими произведениями. Кто сможет его выдержать? Чей дух вынесет подобное испытание? Были, были такие. Среди русских, немцев, англичан, французов. А среди казахов?.. Но не зря же я родился! Во мне течет кровь кочевников эпохи Ельтериса, Естеми, Куль-Тегина. Ты слышала о Кула-Шоре?.. Не слышала... Так вот он — это и есть я...
Вначале Гульшат озадачивала и забавляла болтовня Едиге, смешило его ироническое бахвальство, но потом ей стало скучно. Она запуталась и не могла различить, где он шутит, издевается над собой, где за острословием скрыто что-то серьезное. Она отвернулась к окну, сохраняя позу, которую приняла с первой минуты: стояла перед кроватью, облокотившись о спинку стула.
Едиге несло.
— Загляни в историю, и тебе будут ясны и сила, и слабости твоих соплеменников. И если хочешь понять, почему мы так долго оставались в хвосте кочевья... Впрочем, тут длинный разговор, я назову тебе лишь одну причину. Фурье много писал о роли женщины в обществе, о том, что помимо различных других факторов именно от женщины зависит духовный, нравственный облик народа... Вспомни декабристок. Да, на Сенатской площади их не было, но то, что они совершили,— тоже подвиг! Подумай только — по своей воле бросить все — роскошные дворцы, поместья, титулы, оставить родителей, даже собственных детей, — от всего отказаться и навсегда — навсегда! — отправиться в Сибирь, вслед за своими мужьями!.. Разве это не подвиг, да еще в то жестокое время?.. Подвиг — во имя любви! Любви-долга, любви-понимания... Какие высокие чувства, великие сердца!.. И немного спустя — сколько женщин-революционерок, народоволок — эшафоты, тюремные казематы — ничто их не страшило...
— Да, — сказала Гульшат, — да, конечно... — Она смотрела в окно. — Какой снег пошел... Валит хлопьями, крупными, пушистыми... Белый-белый. Точь-в-точь, как тогда...
Голос у нее был задумчивый, грустный.
Едиге усмехнулся.
— Ты не слушаешь?.. А я хочу сказать, что гляжу я у нас в университете на студенток, твоих сверстниц... Таких современных девушек, у которых и модные прически, и маникюр, и все такое, хоть сейчас в Париж, на всемирный конкурс красоты... Гляжу и думаю... —-Он пронзил Гульшат выразительным взглядом. И думаю: до чего же узок у них кругозор, убоги мысли, стремления! Говорят о любви, она у них чуть ли не главная в жизни забота, но разве сумеют они любить?.. Или для них любовь — это что-то совсем иное?.. Но тогда не «лучше ли подыскать другое слово?.. Культура, образование, духовное богатство нашего народа — все верно, все так, да они-то?.. Что у них есть за душой? Крашеные ноготки?.. Чувствуют они, в какую эпоху живут, чего она требует от каждого из нас?..
— Пройтись бы сейчас, прогуляться по улице, — сказала Гульшат. — Пока снег идет...
— Знаешь, — сказал Едиге, — иногда мне кажется, что я все вижу, все понимаю... А потом вдруг становится ясно, что я слеп и глуп, и в голове у меня не мозги, а какая-то жидкая каша. — Он глубоко вздохнул, набрал полную грудь и выпустил воздух — медленно, с присвистом. Он думал еще что-то сказать, но посмотрел на Гульшат — и оборвал свою и без того длинную тираду.
Слышала ли она, о чем говорил он до сих пор?..
Едиге потянулся, упершись ногами в прутья железной кроватной спинки. Расшатанная койка под ним заскрежетала, застонала.
— Давай сходим на каток. — сказала Гульшат. — Этой зимой я еще ни разу на коньках не каталась. Взять бы сейчас, одеться — и пойти, а?..
— В моем-то возрасте бегать по каткам?.. — ухмыльнулся Едиге желчно. — Это мальчишкой, бывало, прикрутишь ремешками коньки к валенкам — и поминай как звали, до самой ночи тебя не дозовутся... Теперь не то. Старость, болезни... Одряхлевшему телу трудно покинуть теплую постель.
Гульшат поджала губы.
— Там не одни мальчики... Взрослые люди, и те катаются... Даже пожилые... И старики.
— Наверное, сплошь тунеядцы-бездельники или пенсионеры. — Он зевнул нарочито громко.
Гульшат оттолкнула стул, на который до того опиралась, — выпрямилась. В коротком, быстром взгляде, брошенном на Едиге, вспыхнула обида, оскорбленная гордость. Прежде он ничего такого не замечал в ней... Он замолк. Пожалуй, он зашел слишком далеко... Он хотел тут же извиниться за свои шутки, но Гульшат, все такая же прямая, с высоко вскинутой головой, уже направилась к двери. Он увидел только ее спину. Не обернувшись на его голос, она вышла.
Однако минут через десять в дверь постучали.
—- Войдите, — крикнул Едиге.
Скрипнув, дверь приоткрылась, в узенькую щелку впорхнул сложенный вчетверо листок. Из коридора донеслись торопливые удаляющиеся шаги.
— Что за чушь, — подумал Едиге. — Так пираты вручали "черную метку"...
"Мой (?) мальчик!
Ты ведь знаешь, какая я глупая и... как я тебя люблю. Почему же ты все время смеешься надо мной? Или уже разочаровался?
Если считаешь, что я не достойна внимания, скажи мне об этом прямо. Я не буду просить милостыни.
Твоя (пока ты меня любишь) девочка".
Едиге дважды перечитал записку. — "Это называется — "первое серьезное предупреждение", — поморщился он. — Придется отступить, поднять руки". Он почувствовал тревогу. Какое-то смутное подозрение укололо его в сердце и продолжало покалывать, как ни старался он сохранить прежнее ироническое спокойствие. Оно плохо защищало.
Он вскочил, умылся, пригладил волосы и поднялся на четвертый этаж, туда, где находилась комната Гульшат.
Ушла на каток, сказали ему. Только что. Одна, никого с ней не видели...
25
Снег превратился в мелкую крупу. Она секла, обжигала лицо, сухая, колючая. Сквозь низкие тучи то проблеснут на мгновение звездочки, редкие, тусклые, то пропадут, скроются в рваных клочьях...
Едиге, глубоко вдыхая острый холодный воздух, не сразу понял, что идет по направлению к университетскому стадиону, который на зиму превращался в каток. "В самом деле, отчего бы не заглянуть? — подумал он. — Что тут такого? Может, и мне пришло в голову прокатиться на коньках..." За дощатой оградой слышались звуки музыки, легкие, стремительные, эхо которых, отраженное льдом, пронизывало воздух над стадионом искристым весельем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29


А-П

П-Я