https://wodolei.ru/brands/Cersanit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Говорит, что у него срочное дело.
– Здесь? – спросил Кожецкий с небрежным жестом.
Не вынимая изо рта сигары, он последовал за лакеем.
Юдыму хотелось, чтобы этот визит скорее кончился и можно было бы уйти. Он взял под руку молодого Калиновича и спросил, куда пошел Кожецкий.
– Разговаривает с посыльным, который даже здесь нашел его.
В сердце Юдыма мелькнула надежда: письмо от Иоаси…
– Сударь, – сказал он тихо молодому человеку, – нельзя ли мне увидеть этого нарочного? Я ожидаю одного сообщения, которое меня очень тревожит… Может быть, письмо мне…
– Покорнейше прошу!.. – воскликнул молодой бурш, раздвигая стулья на пути.
Они очутились в пустом коридоре, выходящем на лестницу. Лестница была прямая и спускалась круто со второго этажа вниз прямо на землю, как стремянка, приставленная к стене.
Юдым, стоя в дверях, увидел внизу свет. Кожецкий держал в руке свечу, пламя ее колыхалось от ветра, врывавшегося в щели между досками. Двери внизу были закрыты, но брызги дождя просачивались сквозь все отверстия. Ливень стучал по крыше крыльца.
В сенях у самых дверей, прислонившись к стене, стоял посыльный.
На нем была фуражка с козырьком, просторное летнее пальто, грубые сапоги. Промок он до нитки. Струи воды лились с него и образовали лужу возле его ног.
Пристально всмотревшись в этого человека, Юдым заметил, что он дрожит всем телом. Голова его свесилась на грудь с той характерной беспомощностью, которая бывает у людей, промокших насквозь.
Инженер разговаривал с ним вполголоса, слова заглушал шум вихря.
«Это не ко мне…» – подумал Юдым, и сердце его сжалось от беспредельной скорби.
Кожецкий взял в руки пакет, принесенный мокрым бродягой, и стал подниматься вверх по лестнице. Увидев Юдыма, он вздрогнул и резким голосом крикнул:
– Что вы тут делаете?
– Я думал, что это, может быть, ко мне, с почты…
– Нет, нет… Какое там! Это тот болван контрабандист.
– Контрабандист?
– Да. Он узнал от кого-то, что я здесь… Видите, какие у меня нервы! Я не ожидал вас здесь увидеть, и сразу… Приятный звук издал, нечего сказать… Самому неловко было услышать свой голос, не говоря о ближних…
– Извините меня, это я…
– Да что вы! Контрабандист… – говорил он шепотом. – Две недели назад я оставил в Катовицах штуку материала на костюм. Я купил его в Кракове, потому что очень люблю этот сорт. Может быть, вы и для себя возьмете. Не хотелось платить пошлину, вот я и шепнул этому плуту, чтобы он принес его как-нибудь. Сегодня подвернулся удачный случай, вот он и откопал меня даже здесь.
– Этот человек расхворается. Я видел, как он дрожит.
– Думаете?
– Да чего ж тут думать?
– Надо ему дать рюмку водки. Как можно скорей… Человек заболеет!
Он быстро направился в столовую и, встретив в дверях лакея, сказал:
– Будь любезен, братец, вынеси человеку, что там стоит, рюмку водки. Впрочем, дай ему, знаешь, две рюмки. Или даже три.
– Пусть выпьет три рюмки… – прибавил Юдым.
– Знаете что, доктор, будьте так добры, отнесите ему сами. Кстати, посмотрели бы, вправду ли он так продрог.
– Охотно.
Юдым взял из рук лакея фигурную бутылку с водкой, рюмку, свечу и спустился по лестнице.
Контрабандист стоял во мраке.
Казалось, он дремал…
Юдым поставил свечу на землю и налил водку в хрустальную чарку.
Бродяга поднял голову и открыл глаза.
Глаза у него были большие, светло-голубые…
Контрабандист жадно выпил одну рюмку, другую, третью. Потом, не кивнув даже головой, открыл дверь и исчез в черной бездне ночи, в неистовой буре.
Два часа спустя Юдым с Кожецким возвращались в коляске домой. Дождь перестал. Была темная ночь, сырая и холодная. В непроницаемом мраке, казалось, витали туманные, белесые тела гнилостных миазмов. Дороги были залиты водой, которая с шипеньем разбрызгивалась во все стороны из-под колес. Когда они выехали из переулков, Кожецкий приподнялся с места и, держась руками за поручни переднего сиденья, стал что-то объяснять кучеру. Садясь, он сказал Юдыму:
– Может, хотите проехаться? Погода прекрасная! Сырость…
И мгновение спустя добавил:
– Можем съездить к портному, которому я сейчас же отдам этот материал на костюм. Зачем мне держать его дома? Не правда ли? Только место занимает…
– Как хотите. Что до меня, охотно прокачусь.
– Ну, значит, гони, брат, да поживей! Вот этакий рублевик, с переднее колесо, на водку получишь!
Лошади, подхлестнутые кнутом, рванулись с места и понеслись. Юдым и Кожецкий довольно долго ехали молча.
Показались электрические фонари, окруженные густым туманом. Пробивая его, свет образовывал круги, печальные, как тени под глазами больных людей. Между дорогой и этим светом простирались какие-то мертвые воды. Синеватый отблеск скользил по темным волнам вдоль ровного откоса, струился рядом с коляской, не отставал от нее, словно стрелка указателя, выступающая из ночной тьмы.
– Где мы находимся?
– Над шахтой.
– А откуда здесь вода?
– Угольный пласт здесь очень толст, но залегает он на глубине нескольких сот метров. Теперь, когда уголь выбран, земля осела и образовалась воронка. И в ней скопляется вода.
Он умолк, и они снова долго ехали по каким-то полям, ни слова не говоря друг другу. Кожецкий сидел, забившись в угол, держа на коленях сверток. Потом он стал что-то нашептывать.
– Что вы говорите? – спросил доктор.
– Ничего, я часто так бормочу про себя. Помните вы такие стихи:
За то, что почти не знал родного дома.
Что был я, как паломник, на трудном пути,
В сверканьях грома…
Юдым ничего не ответил.
– «Что был я…» Какое страшное слово!..
Настала минута безмолвного единения этих двух людей…
Кожецкий заговорил первый:
– Вам, должно быть, показалось глупым, как я нынче старался отличиться. Болтал как институтка.
– Говоря откровенно…
– Вот именно. Но это было необходимо. У меня тут был свой расчет. Неужели вы не поняли, чего я добиваюсь?
– Были моменты, когда у меня было такое впечатление, будто вы говорите наперекор себе.
– Куда там! Это-то нет.
– Значит, вы думаете, что преступление – это то же самое, что и добродетельный поступок?
– Нет. Я думаю, что «преступление» должно быть так же высвобождено, как добродетель.
– Ах!
– Душа человеческая не исследована, как океан. Вглядитесь в себя… И вы узрите там темную бездну, в которую никто не заглядывал. О которой никто ничего не знает. Ни принуждение, ни какая-либо иная сила не может уничтожить то, что мы называем преступлением. Я твердо верю, что в необъятном духе в сто тысяч раз больше добра – да что я говорю! – в нем почти сплошь все добро. Пусть его высвободят! Тогда зло погибнет…
– Можно ли в это поверить?
– Я видел где-то иллюстрацию… На столбе висит преступник. Толпа судей спускается с холма. На их лицах радость, торжество… Хотят, чтобы я поверил, будто этот человек виновен.
– А почему вы сомневаетесь в этом? Быть может, это был отцеубийца? Что позволяет вам предполагать, что это не так?
– Об этом мне говорит Даймонион.
– Кто?
– Об этом говорит нечто божественное, что живет внутри нас.
– Что же это такое?
– Мне подсказывает сердце. Какой-то внутренний голос из подземелья души… Я пошел бы и припал к стопам того, распятого. И пусть бы тысячи свидетелей присягнули, что он отцеубийца, матереубийца, я все равно снял бы его с креста. Повинуясь этому шепоту. Пусть идет с миром…
Кучер остановил лошадей перед каким-то домом.
Было так темно, что Юдым едва различал темную груду строений. Кожецкий вылез и исчез. С минуту слышно было, как он шлепал по лужам. Затем открылась какая-то дверь, залаяла собака…
Asperges me…
Неподалеку от поселка жили знакомые Кожецкого, у которых он изредка, обычно на пасху, бывал с визитом. Это была незажиточная, обедневшая шляхетская семья, владевшая фольварком в несколько сот моргов дрянной, каменистой земли. Ехать в эту деревушку нужно было лесами, такими дебрями, каких свет не видывал.
Однажды, вернувшись с прогулки к обеду, Юдым застал дома гимназиста, который, краснея и бледнея, разговаривал с Кожецким, тщетно старавшимся его ободрить. При входе Юдыма гимназист несколько раз подряд поклонился ему и еще более потупился.
– Господин Дашковский… – отрекомендовал его инженер, – приехал просить, не согласились бы вы, доктор, навестить его больную мать. Не так ли, Олесь?
– Да, но дорога… очень плохая…
– Э, вы плохо уговариваете доктора! Надо было его уверять, что дорога ровная, как стол…
– Да, это верно… но я…
– Пусть бы помучился.
Гимназист не зная что сказать, только мял в руках фуражку и переминался с ноги на ногу.
– А чем больна ваша мама? – спросил Юдым тем нежным голосом, который можно сравнить с заботливой рукой, изо всех сил помогающей подняться.
– Легкими.
– Кашляет?
– Да, господин доктор.
– И давно уже?
– Да, уже давно.
– То есть… года два, три?
– Еще больше… Сколько я себя помню.
– Сколько вы себя помните, ваша мама всегда была больна?
– Кашляла, но в постель не ложилась.
– А теперь лежит?
– Да, теперь все время в постели. Уже не может ходить.
– Ну, хорошо, поедемте. Можно сейчас же.
– Если вы…
– О нет, сперва мы должны пообедать, это уж как хотите!.. – вмешался Кожецкий.
– Но если доктор согласен… – торопливо говорил гимназист.
И в тот же миг, заметив, что сглупил, окончательно смутился.
– Видите ли… доктору надо подкрепиться. Да и вы, наверно, голодны…
– Я… о нет! Вы так любезны…
Вскоре подали обед.
Гимназистик от всего отказывался, едва прикасался к еде и не поднимал глаз от тарелки. Кожецкий в этот день был как-то холоден и замкнут. Разговаривал он нехотя. Когда лошади были поданы и Юдым спускался с лестницы, инженер обнял юношу за шею и так шел с ним вниз.
Возле дверей он сказал:
– Кланяйтесь от меня маме, отцу. Я бы охотно навестил их, но что поделаешь… Никакими судьбами… Столько работы. Скажите маме, что, бог даст, вскоре увидимся.
Юдым случайно бросил взгляд на его лицо. Оно было серое. Из глаз его скатились две одинокие слезы.
– Бог даст, скоро увидимся… – повторил он уже своим обычным тоном.
Плохонькая, разбитая бричка тронулась с места. Ее тащили две клячи, замученные и вдобавок совершенно разные. Одна из них была мужицкая кобыла с огромной, поникшей головой, другая же, по-видимому, была родом из какой-то «конюшни». Теперь разве что ее зубчатый, как пила, хребет мог импонировать представительнице низшей расы. На облучке сидел крестьянин в кепке и сермяжном армяке и пытался вывести из оцепенения одров, везущих важных особ, теми же средствами, которые он пускал в ход, возя навоз или картошку.
И действительно, дорога, ведущая в этот фольварк, принадлежала к разряду истинно польских. Она все время шла лесом. Унылая тень таилась между мертвыми деревьями, растущими на гнилостной почве. Дорога, покрытая вытоптанной травой, усеянная камнями, вилась среди молодых пихт. Повороты ее то и дело исчезали в зелени, словно по лесному обычаю, по примеру животных, она скрывалась от человеческих глаз.
Взгляд Юдыма задумчиво блуждал по мягким мхам и бело-зеленым листкам брусники. Каждый стебелек мха был будто из светящихся звездочек, из солнечных лучей, которые, соприкоснувшись с землей, превратились в нежные растеньица. Кое-где, среди этой драгоценной, царственной, мягкой зелени виднелись серо-голубые каменные глыбы. Седые, подернутые сухим мхом елочки маячили на горизонте. Когда лошади углубились в лес, под тень елей и пихт, поперек дороги протянулись черные, извивающиеся, как змеи, корни. Бричка трещала, ее колеса по ступицу погружались в глубокие болотца, веками киснущие в этих местах. Даже мох едва пробивался сквозь желтовато-рыжий слой сухой хвои. Повсюду лежали шишки и обломанные, сухие, белесые ветви.
Кое-где чернели кучи трухлявого хвороста и далеко разметавшиеся щепки от срубленного дерева.
Иногда возок тащился по глубокому желтому песку, который с тихим шипеньем сыпался с ободьев.
Единственным звуком, нарушавшим тишину, был этот шелест. Только раз где-то вдали раздался скрипучий крик жолны.
Солнце проникало в эту лесную глушь словно украдкой. Тени от деревьев и ветвей были настолько густы, что в эту пору дня там еще лежала роса.
В одном месте перед глазами открылась полянка, со всех сторон на вечные времена, на жизнь и на смерть, охваченная кольцом лесов, словно любовным объятием. На зеленом Дерне чернели кусты можжевельника. У стены пихт белел, как череп, одинокий, лишенный коры пенек низко срубленного дерева.
В тиши порхала белая бабочка, присаживаясь на стебельки кудрявой муравы, едва прикрывающей бесплодную землю.
Между седыми камнями стоял желтый приземистый цветочек и широко открытым глазком смотрел прямо на солнце.
Была столь глубокая тишина, что слышался тихий, дрожащий звон, издаваемый полевым сверчком. Человек мог сосчитать удары своего сердца и услышать, как пульсирует в жилах кровь.
Приходили мысли странные, вдохновенные, словно они принадлежали не человеку, а ей – этой заколдованной, волшебной лужайке. Мерещилось, будто на свете существует только эта полянка, что человек затем и живет, чтобы растворить в ней свой дух и мечтать, мечтать о таких вещах, которые скрыты в глубине, во тьме, взаперти, они вечны и неизменны, просты, наивны и бесстыдны, как эта полянка; что он живет, чтобы из сердца излилось все, что есть в нем святого и уродливого.
Гимназистик молчал. Он почтительно повернулся всем корпусом к Юдыму и отвечал на его вопросы только «да» и «нет».
Часов около четырех лес расступился, и за ним открылись поля. Вдали виднелась группа деревьев и фольварк.
– Вот и Забжезе… – сказал гимназист.
Вскоре они въехали во двор фольварка. Это был жалкий уголок. Усадьба – запущенная еще больше, чем фольварочные строения, перед которыми прел навоз и поблескивала фиолетовая навозная жижа, – белела в тени четырех лип, выстроившихся в шеренгу у входа. Тут же стояла и постель, на которой лежала больная.
Появление брички вызвало в доме настоящий переполох. Забегали какие-то люди. Навстречу Юдыму вышел изрядно уже поседевший загорелый господин и представился.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я