https://wodolei.ru/catalog/installation/dlya_unitaza/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И вот этим-то воздухом принужден дышать такой цветок, как домашнее воспитание невинных детей! Если бы мы даже питали врожденное пристрастие ко лжи, ее надо было бы уничтожать из-за вреда, который она причиняет. Однако все нравственные устремления подсекаются у самого корня постоянным сознанием, что рядом с нами живут люди, начисто лишенные моральных потребностей, люди, которых зрелище злоупотреблений нисколько не делает несчастными. Нравственные муки одиночек кажутся чем-то надуманным, ненужным, бесполезным, словно какое-то особое свойство, устаревшее или преждевременное. И могут ли эти чувства существовать в таком одиночестве? Они погибнут, как гибнут семена злаков среди терний в притче.
Сколько раз пыталась я разжечь в душе той или другой своей маленькой ученицы пламя любви к правде, раздуть угасающий огонек той чудесной силы, которая дает человеку столько счастья. И сколько раз я натыкалась на сопротивление души, обнесенной крепостной стеной насмешки… Моя миссия порождала насмешку. В этих случаях я всегда чувствую себя такой одинокой и покинутой. Вот и сегодня опять то же…
Манюся Липецкая – это так называемая «умная головка». Способности у нее действительно прекрасные, но устремятся они, вероятно, в одном направлении. Вот что она выдумала. Когда приходит дедушка Иероним, Манюся украдкой просит у него двугривенный на наклейки с картинками, которые называют «печатками». Когда забегает дядюшка Зыгмунт – проделывает с ним то же самое, с тетей Теклой – то же. Между тем маленькая плутовка и не думает покупать картинки: собранные деньги она кладет в копилку. Когда я хотела противодействовать этому таланту накопления денег на восьмом году жизни, мамаша воспротивилась и прямо-таки вытаращила на меня глаза. По ее мнению, это свойство предвещает, что девочка будет смышленой и бережливой. Наши чувства не могут дремать, они должны выражаться в поступках. Во мне растет глубокое отвращение к тому, что в буржуазных домах считается нравственным. Печать лицемерия, оттиснутая матадорами-убийцами, заменяет там все. Кто угодно затрепещет при одной мысли, что на нем может быть поставлена печать с позорным клеймом. Да я и сама не могу похвалиться, будто мне безразлично, что шепчут обо мне госпожа Липецкая, Блюм или другие «матери», занимающиеся, под предлогом воспитания, систематическим развращением своих детей. О нет! Я считаюсь со всем этим, да еще как! Мое отличие лишь в том, что я-то вас очень хорошо знаю, божьи твари! Уж я-то знаю, что если я мучусь и терзаюсь от того, что ваши дети сопротивляются моей морали, то это вовсе не значит, что вы, все вместе взятые, умны и добры.
10 декабря. Письмо от Вацека! Вот что он пишет: «Дорога меня утомила и наскучила, вдобавок болел зуб, не давая ни минуты покоя в течение девяти дней. Собственно говоря, утомляет не так сама дорога, как ночлеги на станках. Там просто не знаешь, что с собой делать. Выйти надолго – невозможно, так как пятидесятиградусный мороз не шутка. Читать трудно. Да еще притом надо быть непрестанно настороже из опасения, как бы олени не разбежались и не пришлось задержаться в такой дыре на несколько дней. Все это заставляло нас торопиться. Олени разбегались несколько раз, но нам с Ясем удавалось довольно быстро снова собирать их в стадо. За все путешествие я не потерял ни одного дня. Nulla dies sine linea. Видишь, как это хорошо – знать латынь! Эта linea в здешних краях означает несколько десятков верст. Олени повсюду хорошие, дорога, за небольшими исключениями, сносная, так что мы мчались с быстротой десяти (до двенадцати) верст в час.
Станки иной раз прямо ужасны! Столько уж о них приходилось читать, столько слышать, и все же действительность значительно превосходит составленное о них понятие. Это – огромные низкие строения, без пола, без нар, с дымящим очагом, со щелями в стенах – одним словом, они похожи на меня: со всеми недостатками, зато без всяких достоинств. На первый взгляд они кажутся поэтичными, – особенно когда огонь осветит стены, покрытые белым инеем и сосульками, и они начинают сверкать, будто тысячи мерцающих алмазов. Но эстетическое удовольствие сменяется разочарованием, когда вся эта фантастика начинает капать на нос и одежду путешественника. В станках я на ночь никогда не раздевался, а наоборот, одевался потеплей, что не доставляет удовольствия. Притом, пока горит огонь, такая «жарынь», как выражаются твои литвинки, что не знаешь куда деваться, – а ноги и спина в то же время зябнут. Иногда вместо того, чтобы ночевать в станке, нам удавалось устроиться в юрте, но и эти chambres garnies имеют свои «но». Человек десять – пятнадцать мужского и женского пола, а также детей, ютятся в маленькой юрте вместе с собаками, телятами, в тесном соседстве с оленями. Присоединяющийся к этому запах гнилой рыбы приводит к тому, что приходится опрометью выскакивать наружу, чтобы глотнуть воздуха.
А утром снова в дорогу. Выносливость оленей поразительна! Их надо видеть (хотя не советую) запряженными в нагруженные нарты, когда они карабкаются на отвесные горные обрывы или несутся по болотным кочкам, едва-едва присыпанным снегом. Мы мчимся по болотам! Нарты скачут, кренятся на кочках, как лодка на воде при свежем ветре. Ночь темна, видно только какую-то смутную, белую равнину. Ездовые криком поощряют животных ускорить бег. Позади я слышу что-то вроде сопения локомотива и ежеминутно то с правой, то с левой стороны показывается добрая, рогатая морда оленя, обросшая инеем, извергающая клубы пара, с высунутым как у собаки языком. Когда морозы стали крепче, олени перестали сопеть и закрыли рты. Во время езды приходится перегибаться то в ту, то в другую сторону, чтобы сохранить равновесие или же восстанавливать его, ударяя ногой в землю. Мы въезжаем в лес, пересекаем холм, потом в безумном беге снова скатываемся в долину. Олени несутся как ветер, и нарты несутся так, что захватывает дух. Внизу передние нарты замедляют бег, затем все они с треском сшибаются и отскакивают друг от друга во все стороны. А в долине снова кочки, снова прыгают нарты, словно по бурным волнам. Телу тепло от непрерывных, вынужденных гимнастических упражнений, но все равно ноги зябнут, а при этой сумасшедшей езде во тьме, по кочкам, не может быть и речи о том, чтобы еще каким-нибудь способом согреться. Наконец вдали появляется столб искр. Это юрта! Мы радуемся ей, как мореплаватели свету маяка. Спустя некоторое время мы размещаемся в тепле, едим и пьем, как герои Гомера, и тотчас – спать, спать! И так каждый день, вот уже три месяца и два дня. Мой фотографический аппарат, посуду, инструменты я довез в целости, чем страшно удивлен. Из Якутска мне должны прислать пластинки, бумагу и вообще все необходимое.
Что слышно у тебя, моя дорогая девочка, моя милая сестренка…»
15 декабря. С некоторых пор я жажду и ищу зрелища радости. Ищу веселых книжек. Мне бы доставило огромное удовольствие, если бы я увидела чью-нибудь жизнь, полную счастья. Вокруг меня либо жалкое, больное существование, либо борьба с непосильными препятствиями. На каждом шагу люди довольные (собой), но нет веселых. Довольство можно видеть там, где невелики потребности, но счастья, из которого бьют источники веселья, – его словно бы и нигде нет. А человек создан для счастья! Со страданием надо бороться и уничтожать его, как тиф и оспу.
24 декабря. Вернулась с рождественского богослужения. Ходили все, то есть панна Елена, Иза и мои малыши. Мороз. Сыпучий снег искрится и скрипит под ногами. Из моего окна я вижу лишь серебряные крыши. Вереницы волшебных дворцов вдруг воздвиглись на улицах бедняков.
Светит луна.
Телефонные провода поседели. Они белы, как толстый гарус, который сматывает в клубок какая-то страшно, страшно старая бабушка. Что-то дивное есть в этой светлой, в этой чистой ночи. Несказанная красота почила на стенах, залитых лунным светом.
Наверно, в этой тишине, всяческая борьба прекратилась от усталости и железный кулак насилия ослабел от жалости.
Если бы в этот момент убийца захотел погрузить кинжал в грудь своей жертвы – рука его занемела бы. Ибо сейчас ангелы нисходят с небес на землю и возлагают на свою пречистую грудь вздохи обиженных.
Кто будет молиться теперь…
В яслях, хуже чем дитя убогого бедняка, лежит тот, о котором говорил Исайя, что он «ударит землю розгой слов своих». Быть может, уже пришло царствие его, быть может, уже наступает «благодатный год господень». Да окрепнут души страждущие ради блага ближних, ниспошли им, господи, покой…
26 декабря. Праздники! Сплю, бездельничаю и хожу в гости. Притащила себе груду книжек и с завтрашнего дня погружаюсь в строгие занятия. Геп уехала на неделю.
В нашу комнату, по случаю тесноты, вынесли елку господ С. Ночью в комнате приятно пахнет хвоей. Ах, если бы проехаться на санках по лесу, засыпанному снегом, сверкающему сосульками, в зимний вечер, когда трещит щепа на крышах! Как там теперь?
Пустынные поля. Ни шороха, ни шелеста. Месяц плывет над далекими просторами. Кое-где среди снегов стоит дикая груша, одинокая, обломанная, отбрасывает свою голубоватую тень.
7 января. Вацлав умер.
Я получила сообщение от этой дамы тому неде…
……………………………………………………………………
23 марта. Роясь в бумагах в ящике моего столика, я нашла эту мою потайную тетрадь. Когда я открыла ее, мой взгляд упал на слова, написанные два месяца назад. И хоть бы что-нибудь было у меня нового!.. Все тот же холод и безразличие. Неужели оно таково, мое горе? Где же оно? Я его не чувствую. Слова внутренне пусты и имеют лишь форму, оболочку знакомой людям скорби.
Давно-давно, когда я еще жила дома, покойный папа как-то показал мне в Глогах пшеницу, изъеденную снетью. Мы шли с ним рано утром вдоль нивы под горой, вдоль Каменного ручья. Папа срывал колос, вылущивал из него зерно. Оно было совсем похоже на полное, и цвет был такой же. Но стоило коснуться его пальцем, как из золотистой оболочки вылетала черная пыль. Такова и моя душа. В ней нет чистого зерна сестринских чувств, одна грибковая труха…
25 марта. Хотела бы я описать это…
Я начинаю ощущать потребность в выявлении, как бы в извлечении своего внутреннего «я». Я так убита! Ни чувств, ни душевных движений.
Я словно Силоамская купель, покинутая ангелом. Сама знаю, что в моей душе какая-то прежняя сила перестала существовать, а то, что осталось, трусливое и холодное, мне уже ни на что не нужно. Уже ничего не удастся мне сделать на земле. Еще есть добрые создания, которые ценят во мне и то, что осталось, но сама-то я, разве я могу ценить хоть сколько-нибудь то, что представляет собой не больше, чем жалкие обрывки прежнего одеяния? Было время, когда я думала, что раздавлена совсем. Теперь я вижу, что это не так.
Разбито лишь мое личное счастье.
Я хочу пробудить в себе силу жизни, я бичую себя воспоминанием о панне Л., я когтями цепляюсь за тяжелый труд. Но это все, это все…
Мне все время кажется, будто кто-то подсказывает, что мне делать, учит меня, как нужно поступать, напрягая все силы своей души, а я ему как-то по-крестьянски всегда не доверяю. Часто ко мне забегает то та, то другая из моих знакомых и рассказывает о своих огорчениях. Меня все это «весьма интересует», но интерес этот как-то слишком близок к презрению. И я думаю, глядя на чужие слезы: как счастливы те, кто проливает только такие слезы!
Я молчу.
Я знаю одно мудрое слово, о котором Вацек ровно ничего не знал.
Слово: hart sei!
Он убил бы меня взглядом, если бы я при нем сказала, что больше всего надо любить жизнь.
26 марта. Теперь я часто вообще не знаю, что хорошо, а что дурно. Как будто бы я ничего «дурного» не делаю, но у меня нет никакой уверенности, что такое поведение имеет какую-нибудь цену. Минутами мне кажется, что «хорошим» поступком было бы как раз нечто прямо противоположное. Понимать я понимаю все так же, как и раньше, но никакие аксиомы уже не имеют надо мною власти.
27 марта. На что же нужно страдание?
Можно ли поверить, что такая мука – это самая обыкновенная, вульгарная необходимость? Для кого? Когда дни наполнены страданием, оно становится для разума непостижимой загадкой, мучительной тайной, и невыразимо важное значение этой загадки, скрытое, но властное, словно кружит над головой, как мистическая птица.
Зловещий, черный ворон несчастья!
29 марта. Я пережила долгую минуту, вдумываясь в какой-то пейзаж. Болотные кочки, едва прикрытые снегом. Как мне плохо…
2 апреля. Не знаю, что со мной. Какое-то чувство, самое сильное из всех чувств и пронизывающее печалью… Тоска… Грусть беспредметная, без цели и мысли. Ах нет – в ней есть какая-то жалкая, неуловимая, беспомощная крупинка мысли. И она заключает в себе лишь убеждение, что то, отчего я грустна, – это самое важное, самое ценное, единственно стоящее из всего на свете. Странно, посредством этого крохотного атома человек угадывает подлинное содержание жизни, видит бесконечные пространства, далекие обширные миры, о которых ничего не знает повседневный здравый рассудок.
Тоска, тоска…
Самое неизъяснимое состояние, которое ничем не облегчишь, тяжесть на сердце, постоянная и монотонная.
А между тем сама по себе эта печаль желанна, ибо в ней есть несмелое стремление вновь присмотреться к своему несчастью. Окоченелость, которую я пережила, была хуже. Теперь, когда я вспоминаю этот холод, он мне кажется каким-то железным, раздирающим меня орудием.
Помню, давно – лет, может быть, восемь тому назад, – мы как-то шли с Генриком по нашей березовой рощице. У него был в кармане револьвер. Желая похвастаться передо мной, он вынул оружие, прицелился и выстрелил. Пуля пробила навылет молодую березку. Из отверстия хлынула струя сока и текла так долго, так долго, что я, не в силах вынести этого, убежала. На опушке я оглянулась; все еще видна была текущая по белой коре струя. Солнце отражалось и искрилось в ней, как отражается оно и в жалкой луже на дороге, по которой бредут телята.
3 апреля. Я уж и сама не знаю, чего хочу. Тоскую, вернее – сохну с тоски. Мне хотелось бы уйти, убежать… Я словно очень больной человек, который сам не знает, что у него болит сильней всего.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я