https://wodolei.ru/brands/Duravit/d-code/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

То будто собираются на таинственные сборища, то будто напевают, покачиваясь в такт мелодии волн, катящихся над их головами.
Как дивны они, когда заглядывают в глаза утопленника! Разумный человек вырвет их из воды и, бросив издыхать на берегу, распутает и рассмотрит – и увидит, что это лишь жалкий водяной бурьян. Но кто видит их тела, зеленые волосы, руки, раскинутые, как щупальцы спрута, губы, которые целуют, издеваясь, глаза, закрытые омерзительными обомшелыми ресницами…
Юдым блуждал среди предчувствий, как утопленник по речному дну. Он время от времени напрягал мышцы, отталкивался и всплывал. Тогда перед глазами его возникало видение – то была Иоася, он слышал шелест ее платья, вдыхал аромат ее губ. Мгновения эти были так кратки, что нельзя было вымолвить и слова. Сознание, как смерть, гасило их, и вслед за ними шла неутолимая скорбь. Все та же и вечно новая, она изливалась из сердца, цеплялась за каждый вид убегающего пространства, за каждый кустик, который оставался где-то там, поближе к Цисам, – и эта боль, как трудолюбивый работник, отмечала каждый шаг, который все больше, все больше отдалял его…
Но тяжелее всего были слепые толчки раздраженных нервов. Какие-то картины, предметы, мысли, обрывки рассуждений, силлогизмы, ассоциации прямо-таки рвали его клещами. И вот тогда самая мучительная боль жгла его душу. Бессилие вцеплялось в нее жгучими когтями, выворачивало душу наизнанку. Напрасно он, содрогаясь, ругал себя, как последнего пьяного нищего, шатающегося без дела.
Поезд останавливался на станциях, бежал дальше, снова останавливался… Юдым ничего не замечал. На большой узловой станции, где перекрещивалось несколько железных дорог и надо было ожидать целый час, ему пришлось сойти и отправиться в зал ожидания. В толпе он почувствовал себя таким слабым, обиженным, беспомощным и несчастным, как еще никогда в жизни. Что-то из мебели напомнило ему его зимнюю квартиру в Цисах, ее благопристойную тишину и покой. Он был тронут до слез этим воспоминанием. Ему было до боли в сердце жаль тех мест, до немоты в руках и нотах. Он без конца упрекал себя, говорил, что он упрям, сварлив, что он скандалист – особенно за последнее. С проницательностью и отвращением он отмечал всю глупость своего поведения в последнее время и тщетно пытался изгнать все это из памяти, стереть воспоминания. Теперь ему была ясна полная и абсолютная правота Кшивосонда и директора. Он видел, как разумно и тактично было поведение Венглиховского… Если бы в толпе мелькнули их лица, как это было бы приятно!
Но кто-то в толпе произнес слово «Цисы».
Тут уж Юдым не мог больше выдержать. Он ходил между людьми, стиснув зубы и кулаки, подавляя рыдания, рвущиеся из груди.
И в одно из таких мгновений перед ним, как проклятие, возникло в толпе знакомое лицо. Машинально отвернувшись, он хотел бежать. Ни за какие сокровища не мог он ни с кем, а особенно с этим человеком, разговаривать.
Забившись в темный угол, он следил за ним исподтишка, чтобы тот его не узнал и чтобы в случае необходимости закрыть лицо руками. Он готов был на нелепейшую грубость, лишь бы избежать встречи.
Этим знакомым был инженер Кожецкий, высокий, худощавый брюнет лет тридцати с лишним. Юдым встретился с ним некогда в Париже, а затем они вместе ездили по Швейцарии, где Кожецкий жил ради поправления своего здоровья. Отчасти как врач, а больше в качестве земляка и товарища Юдым за свой счет скитался с инженером месяца три. Кожецкий в то время был переутомлен и нервно болен. Они вели длинные разговоры, – в сущности ожесточенно ссорились и, взаимно уязвляя друг друга, все же некоторое время оставались вместе. Наконец после одного слишком резкого спора они разъехались в разные стороны. Юдым вернулся в Париж, а Кожецкий на родину.
Видеть швейцарского приятеля сейчас было невыносимо. Тот медленно прохаживался по залу, выходил на перрон, снова возвращался…
Это был красивый мужчина. Высокий, стройный, воспитанный. Одет он был не только по последней моде, но и у прекрасного портного. Его светлое пальто и дорожная шапочка, желтые ботинки и ручной чемоданчик так выделялись в зале, что он выглядел как некое порождение западноевропейской цивилизации на фоне серых польских провинциалов.
Первый поезд забрал значительную часть пассажиров и повез в неведомую сторону света. Юдым не знал, куда эти люди уехали. Ему ведь было совершенно все равно, куда и зачем направится он сам. Он ехал в Варшаву, в это огромное пристанище всех скитальцев, но когда он туда прибудет, и не останется ли где-нибудь по дороге, и где именно – этого он не знал.
Погруженный в себя, он не заметил, что Кожецкий остановился перед ним. Он спохватился, лишь когда тот заговорил:
– Что же это, уважаемый эскулап, у вас такая кислая мина?
Юдым вздрогнул и недовольно покосился на навязчивого знакомого. Протянув руку, он коснулся его гладкой перчатки.
– Откуда и куда вы едете? – спросил он цедя слова, с почти оскорбительным выражением.
– Я к себе. А вы?
– А я… куда глаза глядят.
– Довольно оригинальное направление! И что же, оно ведет в какое-нибудь жилище или мы вроде блуждающей точки в пространстве?
Юдым словно давился словами. Неприязненно, нехотя он посмотрел на приятеля. Это было то же лицо, но еще более трудное для понимания. Как и раньше, пылали его глаза, похожие на два огонька – глубоко посаженные, черные, печальные, зачастую измученные до последнего предела, погасшие, а иногда сверкающие ненавистью и силой, будто белые клыки тигра. Один, левый, был как будто больше правого и очень часто совершенно неподвижен. Самым искренним, самым подлинным выражением в этих глазах была ирония. От этого несносного, пронизывающего, словно рентгеновские лучи, взгляда, тяжелого, упорного, иной раз захватывало дух у собеседника, как под наведенным дулом пистолета. Юдым всегда боялся этих взглядов больше, чем самых изощренных силлогизмов. Их беспощадная испытующая сила не доверяла ни одной сентенции и, казалось, запускала свои щупальцы в самую сердцевину всякой мысли, всякого чувства, всякого рефлекса, вплоть до столь сокровенных, какие человек сам не в силах заметить в себе. Взгляд Кожецкого высматривал в собеседнике всякую, пусть тщательнейшим образом скрытую неправду, позу, малейшую фальшь. А найдя, бросался на нее со свирепой радостью и забавлялся ее попытками укрыться, как кот пойманной в когти мышью. Тысячи выражений притворного удивления, поддельного восторга, хитрых поощрений к продолжению невинной похвальбы извергались из его черных зрачков, словно покрытых ртутью. И наконец из них выползал взгляд прямо-таки сатанинский, он разил, как тупой удар в грудь, парализовал голос и мысль собеседника.
– Я краем уха слышал, что вы поселились в деревне, – говорил тот, садясь у стола.
– В санатории…
– Ах, правда! В Цисах.
– Да, в Цисах.
– Ну и как, хорошее место?
– Не совсем.
– Но, надеюсь, выдержать можно?
– Я как раз оттуда уехал.
– Надолго?
– Навсегда.
– Voilа! Навсегда… Не люблю я этого слова «навсегда»… Неужели материальные условия?
– Я вам откровенно скажу, Кожецкий: я совсем расклеился. До такой степени, что мне и говорить трудно. Не сердитесь, прошу вас.
– Я уже заметил и прошу прощения. Хорошо, когда человек говорит прямо. В этом я разбираюсь и тотчас улетучусь. Одно словечко: куда вы едете? Может, вам нужны деньги или что-нибудь вроде помощи?
– Нет, нет! А еду я, кажется, в Варшаву.
В то время как он говорил это, ему послышался где-то неподалеку голос Иоаси. Сердце в нем сжалось и глаза остекленели, словно жизнь отлетела из них.
– Я скажу еще несколько слов… – сказал Кожецкий, – и уйду. Можно?
– Разумеется, говорите!
– Гак вот, поезжайте-ка, почтеннейший, со мной в Домбровский бассейн. На долго ли, на коротко – ваше дело. Отдохнете телом и душой, оглядитесь…
– Нет, нет! Я никуда не могу ехать.
– Скажу больше: на одном предприятии там есть вакантное место врача. Вы могли бы похлопотать и получить его. Впрочем – это после.
– Я в Варшаву… – пробормотал Юдым, сам не зная, почему он отвергает это предложение. Прежде всего ему претила необходимость разговаривать с Кожецким. А тот, словно угадав его мысли, продолжал:
– Я не стану ни разговаривать с вами, ни о чем-либо расспрашивать. Ну?
– Нет, нет.
– Где же вы хотите остановиться в Варшаве? В гостинице? Когда человек утомлен и у него с нервами неладно…
– Да у меня нервы в абсолютном порядке! Стану я еще болеть нервами, какими-то там глупыми нервами! Не выношу этого нянчанья с нервностью…
Веки Кожецкого слегка приоткрылись, и легкая усмешка скользнула по лицу. Но тут же исчезла, сменившись необычным на его лице выражением глубокого уважения и внимания. Юдым взглянул на приятеля и почувствовал облегчение. И правда: куда же ехать? Блуждать по улицам Варшавы, подавляя в себе вспышки ненависти и тоски?
– Да ведь я вам жизнь отравлю своей особой… – говорил он уже гораздо менее резко.
– Поедем в разных купе, даже в разных вагонах, если все дело в этом. А там вам отведут комнату, так что вы сможете вовсе меня не видеть.
– Что вы!
– Да ничего я. Знаю, что говорю. Впрочем, у меня есть тут и некоторый расчет.
– Что за расчет?
– Так, есть один.
– Но я ведь и билет уже купил до Варшавы.
– Ну и что с того? Сейчас пойду куплю вам билет до Сосновицы. Вы сидите здесь спокойно и огорчайтесь сколько угодно, а я тем временем сбегаю в кассу.
Юдым посмотрел вслед уходящему Кожецкому, и ему приятно было видеть мелькнувший в толпе светлый костюм. Вздох облегчения вырвался из его груди. С минуту он думал о том, что представляет из себя Дом-бровский бассейн, и, несмотря на все отвращение, которое он питал к новым местам и особенно к тому, что скрывалось под этим названием, он все же предпочел его Варшаве. Вскоре Кожецкий вернулся и торжественно показал билет, который, впрочем, тут же спрятал в свой карман. Подошел поезд. Юдым машинально отправился со своим новым спутником в вагон первого класса. Он был один в купе и тотчас, стараясь ни о чем не думать, бросился на диван. Когда вагон дрогнул и двинулся с места, он почувствовал явное удовольствие от того, что едет не один и не в Варшаву. Никто к нему не входил. Лишь час спустя тихонько появился Кожецкий со своим большим кожаным чемоданом в руках. Он сел в другом углу купе и взялся за книгу. Когда он снял свою дорожную шапочку, Юдым заметил, что его лысина стала больше. Коротко остриженные волосы еще чернели на темени, но белая кожа просвечивала уже и там. Кожецкий внимательно читал. На его красиво очерченных губах время от времени змеилось холодное презрение, квазиулыбка, которая всегда появлялась, когда этот «циник» оживленно спорил с кем-нибудь, строящим из себя великого человека. Юдым рассматривал Кожецкого из-под ресниц, и вдруг ему пришла в голову странная мысль: что было бы с Иоасей, если бы она стала женой такого человека? Он жаждал в ту же минуту увидеть ее глаза, хотел вспомнить их, но тут его собственные глаза утонули в слезах, затопивших его лицо. Так он лежал, неподвижный, изо всех сил стараясь подавить в себе мучительную дрожь. И вдруг почувствовал горячее желание, настоящую жажду заговорить с Кожецким о Иоасе, признаться ему во всем. Он уже совсем было собрался открыть рот и начать, как вдруг какое-то другое слабое воспоминание подсекло это намерение, словно тяжелая дробинка, попавшая в парящую в воздухе птицу. Он забыл, где он и что с ним происходит, и барахтался из последних сил в забытьи, охваченный смертельной тоской.
Часов в пять Кожецкий закрыл книгу и снял с полки тяжелый чемодан. Готовясь покинуть вагон, он тихо сказал:
– Вставайте, Юдым, мы у цели.
Они вышли на перрон большой оживленной станции, быстро прошли ее и сели в ожидающую их коляску. Сытые кони помчали их по городу. Казалось, он возник в одну неделю. Дома были не только новые и безвкусные, но и построенные кое-как, наспех. Параллельно улицам тянулись глубокие болота и яры. Засохшие брызги грязи виднелись даже на окнах второго этажа. Рядом с новыми каменными домами ютились старые лачуги и домишки из эпохи Пяста.
Пригород выглядел так, будто его непрестанно перетряхивали, и не затем, чтобы привести в порядок, а затем, чтобы хищнически изъять все, что возможно. На месте оставались лишь жалкие остатки. Зрение то и дело терзали ямы, рвы, сточные канавы.
Кое-где уцелели еще группы сосен, редких, как рожь, растущая на песке. Такая рощица просматривалась насквозь. Кое-где пустыри поросли кривыми сосенками, карликовыми выродками деревьев, можжевельником. Вся местность была бросовой землей, пустошью.
Во все стороны разбегались дороги, дорожки, тропинки. Время от времени колеса стучали о рельсы железной дороги. Всюду были фабричные трубы, трубы и дым. тянущийся вдаль по лазурному небу.
Дорога извивалась между разнообразнейшими фабричными строениями, которые то сливались в причудливые громады, то распадались – там было человеческое жилье. По соседству с этими скопищами являлись взору огромные глубокие ямы, в которых стояла, не имея стока, грязная, омерзительная, желто-бурая вода. У Юдыма зрелище этих ям вызывало несказанную тоску. То был мучительный образ позора. Некуда ей стечь, уйти, убежать, некуда деться, даже просто впитаться без следа, исчезнуть навсегда. Она уже ничему не служит – ни для питья, ни чтобы омыть чье-нибудь тело. Ей не дано даже отражать в себе тучи и звезды небесные. Словно выбитый глаз, смотрит она в небо, ужасающе поблескивая, с немым, преследующим человека криком. Проклятая всеми вода, она служит лишь источником заразы. И так она останется здесь навсегда, навеки.
Поблизости от этих ям вздымались терриконы, огромные свалки мелкого угля и породы, выросшие в настоящие горы. Кое-где от дождей и бурь они расползлись на части и между ними образовались поперечные долины. Эти странные насыпи цвета жженого кирпича, состоящие из истлевшей угольной пыли с примесью шифера, перерезали пространство, как кровавые, воспаленные отеки на этой больной, поруганной земле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я