https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Жизнь ее была так высоко культурна, что с нашей стороны было бы ослиной глупостью, если бы мы пренебрегли таким совершенным образцом. Ведь вот наши мужчины подражают же англичанам, людям другой страны, другого типа, людям заморским; а мы, имея дома перед глазами такой пример… Итак: 1) Подавлять в себе приступы упадка, слабости, всякие там нежности, а главное, главное, главное – томную грусть. 2) Все время возбуждать в себе стойкость и формировать волю. 3) Составлять план занятий продуманно и критически. 4) Точно выполнять то, что по зрелом размышлении решила, – хоть мир вались! Это в особенности. А вообще: блюсти чистоту души и не допускать до себя ничего подлого. Просто-напросто не допускать. Если же оно будет принимать соблазнительную форму современности, новаторства – бить подлость прямо в грудь, всей силой духа.
У гроба панны Л. мне пришла в голову мысль, что человек праведный живет здесь, на земле, гораздо дольше, нежели дурной. Маленькое, съежившееся, улыбающееся личико панны Л. нынче воздействовало на меня гораздо сильнее, нежели многие мудрые трактаты. Ее учительство не закончилось в минуту смерти. Наоборот, только теперь стало полностью понятно то, что она делала, – как прекрасная книга, последнюю страницу которой мы прочли вместе с последним ее выводом. Так не только жил, но и исцелял после своей смерти умерший от чумы доктор Мюллер, который в свои последние минуты предписывал, как надлежит дезинфицировать его тело, дабы оно не заразило кого-нибудь из его близких четыре дня спустя после его кончины. Таковы люди, которые овладели на земле основной силой – они не боялись сошествия в могилу. Потому-то их смерть является лишь каким-то важным таинством, внушающим уважение и печаль. Смерть людей, которые ее боялись, распространяет отвратительное, устрашающее наваждение, заставляет думать, вернее – задыхаться, утопать в мыслях о разложении тела, полном неописуемой мерзости. И тогда смерть предстает как мерзкое, бессмысленное, а главное – всемогущее чудовище.
И еще одно. Была бы жизнь панны Л. столь же полезной, если бы она вышла замуж и имела детей? То есть, собственно говоря, было ли бы полезнее для мира, если бы она, вместо стольких учениц, хорошо воспитала только собственных детей? И так ли бы хорошо она их воспитала? Мне кажется, что это также материнство, верней, материнство высшей ступени – так формировать человеческие души, как это делала панна Л. Наши матери пренебрежительно относятся к роли матерей-воспитательниц. Между тем способность рождения дитяти – этот великий и чудесный дар природы – еще не дает диплома воспитательницы. То же самое может сделать и гражданка из племени кафров или папуасов. Быть может, я впадаю в ересь, записывая здесь это мнение, но я считаю его правильным. Мысль моя такова: в мире полно женщин неумных и недобрых, но зато здоровых и красивых. Это сабинянки, которые наверняка будут похищены. Однако из факта похищения вовсе не следует, что каждой сабинянке тем самым предстоит стать сокровищницей знания. Обязанность (но уж тогда и право) воспитания все лучших поколений (если нужно, чтобы поколения становились все лучше) должны быть отняты у неумных и недобрых сабинянок и переданы некрасивым паннам Л.
28 ноября. Сегодня, согласно принципам, которых я решила придерживаться, произвела подсчет своих доходов и расходов. Этот материалистический подход к истории моей жизни за последние три месяца и еще более материалистические усилия предвидеть будущее обнаружили, что я расходую почти вдвое больше, чем зарабатываю. Правда, я купила для В. белье и послала Генрику денег на два месяца, а главное уплатила из старого долга тетки Людвики сорок рублей еврею Шапше Боженцкому, – но зато у одной только Марыни набрала в долг больше ста рублей. Я ужаснулась такой своей расточительности, а вернее нищете, и решила ограничить расходы до минимума. И начала с того, что вместе с Маринкой мы купили билет в театр. Играли «Мнимого больного» Мольера. Мы с Маринкой обе пришли к одному заключению… Часто случается читать и особенно слышать мнение, что в мире «все уже было». И на том основании, что все уже было, всяческие господа и дамы позволяют себе такие вещи, которые действительно возможны были только в прошлом. Когда смотришь эту пьесу Мольера, то видишь, насколько продвинулось человечество вперед не только в области медицины, но прежде всего в области этики. Такую же дикость, как в этой пьесе, всякий, кто захочет, может еще увидеть в Радомской, Келецкой, даже и в Сандомирской губерниях; а между тем все это несомненно уже принадлежит эпохе, описанной Мольером.
Между прочим, маленькое и уж совсем личное наблюдение. Я как будто и угнетена смертью панны Л. и другими обстоятельствами, а все же могу помирать со смеху при каждой остроте. Я всегда была высокого мнения о своем легкомыслии. Теперь это качество, кажется, еще усилилось. Во мне нет ничего постоянного, неизменного. Я могу беспечно веселиться не только в театре, а просто с какой-нибудь малышкой на уроке, хотя, кажется, у меня нет недостатка в огорчениях. Как же можно доверять себе, когда в тебе есть какая-то скрытая чертовщинка, которую никак не поймаешь за уши? Это, должно быть, сила нашей бренной оболочки, животная сила, для которой смех так же необходим, как порывы ветра для растений. Следовало бы умерщвлять эту обитель духа…
30 ноября. Его зовут доктор Юдым.
1 декабря. Я совсем не суеверна, не верю в предзнаменования, и все же, когда что-нибудь такое случается, мне очень неприятно. Особенно теперь, после нынешней ночи. Мне кажется, что я стою перед какими-то могучими и грубыми людьми, которые меня обидят. Я поздно уснула, печальная и усталая. Во сне я увидела темный зал, что-то вроде зала суда в Цюрихе, где я никогда не была. Меня ввели туда люди в темных, скромных мундирах. Особенно один… Откуда такое лицо?… Оно до сих пор стоит у меня перед глазами. Эти люди сказали мне, что Генрик совершил преступление, убийство. Меня охватил страх, какого я в жизни еще не испытывала. И вместе с тем я почувствовала в себе решимость столь же пронзительную, что и это известие: не позволю! Я стояла у окна, пробитого в толстой стене и пропускавшего в мрачный зал ясный, золотистый солнечный свет. Вдали виднелось синее, волнистое озеро и белые горы. Как вдруг послышался голос: «Ввести!»
Генрик вошел в зал. На его бледном, исхудалом лице была улыбка, но какая страшная! Я чувствовала, как эта улыбка глубоко меня ранит. Я хотела подойти к нему, но в это время вошел человек с пошлым лицом, держа стальные ножницы в руках. Генрик сел на стул, и тут его улыбка стала еще более, еще более… подлой. Фельдшер стриг волосы, прекрасные светлые волосы моего дорогого братишки. Локоны скатывались по черной одежде и падали на грязный пол. Тут кто-то взял меня за руку… Но кто же это был… О, боже!
Я пыталась заговорить, крикнуть, но ни одного звука не могла произнести. Даже плач не мог вырваться из груди.
Меня разбудила Геп.
Я проснулась и села, полная какого-то страшного чувства. Не могу этого выразить словами… Эта боль во сне, в сто раз более мучительная, чем какая бы то ни было боль наяву, и это тайное, погруженное в себя предчувствие… Быть может, – ах, скорей всего – предвестие неведомых мне страданий, таких глубоких, что самая мысль о них уже причиняет боль… Я не могла шевельнуть ни рукой, ни ногой. Кошмар постепенно отлетал от меня, и тихая радость, что это было лишь сновидением, радость, как святой солнечный луч, просачивалась в мое сердце. И кто мог бы так свято любить, как я в эту ночь любила моего брата? Кажется, люди сильней всего любят свои семьи. Я не люблю моих родственных чувств и не ценю их, а между тем ничто не имеет надо мной такой жестокой, такой непостижимой власти, как они. Почему это?
Следует ли так обожать людей, которые, быть может, и не стоят того? Ведь на земле столько явлений, лиц и дел…
Что это я тут написала?
2 декабря. У Гени корь – а у меня свободный час. Я забежала домой и сижу одна.
Ах, как все постыло… Бурый туман залил колодезь двора. Еще только четыре часа, еще день, а не видно даже тех башенок на крыше, которые обычно рисуются на видимом мне горизонте. Лишь ближайшие дымовые трубы, квадратные кирпичные и круглые железные, отражаются в мокрых, скользких плоскостях крыш, как столбы и колья в стоячей воде. Всегда серые и желтоватые стены стали теперь какими-то синеватыми, озябшими. Окон почти не видно, или они мерцают, как впалые глаза на лице смертельно больной. Асфальтовый тротуар на дне двора слюнявится жидкой грязью. Тут же, неподалеку от моего окна, слышен монотонный шелест. Я наклоняюсь, напрягаю зрение и сквозь запотевшие стекла, как сквозь паутину, различаю что-то в тумане. Груда желтой глины, а на ней что-то шевелится, что-то копошится. Шапка с козырьком, натянутая на бесцветную голову плотно, как чепец, грязная куртка, фартук, закрывающий фигуру от пояса, сапоги, руки, заступ. Это подручный печника месит глину. Ежеминутно подливает он воды в жидкую массу и перемешивает липкую грязь. Движения у него лягушачьи, быстрые, лихорадочные. Ноги его вязнут в размазанном желтом иле, быстро отрываются и вновь погружаются, отрываются и погружаются… Промокшие сапоги облеплены глыбами глины… Хозяйка велела натопить печку в моей комнатушке. Здесь тепло и приятно, но сквозь щели в рамах проникает дыхание осени. Туман, все более густой, оседает, он все валит, валит отовсюду, льнет к стенам, ползет, растягивается, сжимается и плавает в пространстве, как распыленная грязь.
Разве это туман? Сердце стонет, его душит страх. Мне кажется, нечто обманчиво приняло на себя образ тумана, и это нечто рассматривает землю, человеческие обиталища, заглядывает в окна и смотрит, пытаясь увидеть помертвевшие от страха сердца.
Это смерть.
В воротах мелькает какая-то фигура – какая-то глыба с человеческими очертаниями. Зажжен первый фонарь, и его желтый свет расползается в рыжем сумраке, достигает глиняной кучи и дробится на фигурке маленького печника.
Зажигаю и я – поскорей, поскорей! – свою свечу и пытаюсь читать. Тщетно. Тяпанье заступа и жестяное лязганье ведра отзывается во мне, как эхо в каменной пещере. Я слышу каждый шаг этого ребенка в мокрых лохмотьях, ощущаю каждое его движение. Мне кажется, что я уже давным-давно видела точно такой день, даже испытала точно такие же чувства. Так мне кажется, глядя на луч света, поглощаемый и снедаемый темнотой, и я сама не знаю, когда и как это случилось, но мои мысли укладываются в гармонические слова, в достойные поклонения звуки, которые все это в себе заключают:
Не пробуждайте их, пока не сгинет мгла,
Проклятый мрак, святым слепящий очи,
Не пробуждайте их в тиши осенней ночи,
Когда у духов скованы крыла.
Ведь нынче на полях, залитых кровью,
Сгнил урожай под погребальный стон.
О, не будите их молитвою и песней!..
Откуда я знаю эти слова? Чьи это слова?
И вот, в этих мокрых волнах то возникает, то исчезает маленькая, оборванная, сгорбленная фигура моего старого, моего милого учителя, Мариана Богуша. Ее треплет ветер, осаждает коварный холод, последний посланец земли – обители убийц. Я мысленно иду за ним, по бездорожьям, по уединенным, пустынным местам, где несчастных людей нетерпеливо поджидает смерть; я ищу его, я гонюсь за ним по берегам рек, в глубинах и течениях илистого потока, среди высохшего тростника, в камышах и на речных обрывах. Где же та могильная яма, в которой угасло это чувствительное сердце, сердце невиданной и неслыханной широты, испепеленное вечными чувствами?
О, скорбная тень…
И вот из опускающегося на мир мрака, сквозь слезы, залившие мои глаза, я вижу лицо. Полузрячие глаза всматриваются в меня, дерзкие, безумные глаза мудреца. Струи слез полились из них, они катятся по увядшему лицу, оставляя на щеках длинные, кровавые борозды.
Вечный покой…
4 декабря. После очень долгого перерыва навестила вчера панну Елену. Это уже не five o'clok'и, а вечерние собрания. К милой панне Елене я чувствую огромную благодарность еще с тех времен, когда меня здесь никто, решительно никто не знал. Именно она помогла мне получить не один урок и делала это (что достойно упоминания) совершенно бескорыстно. А между тем на ее приемах я не чувствую себя в своей стихии. Быть может, потому, что вечно ношусь по урокам и забываю множество необходимых в гостиной мелочей, а может, и потому, что там собирается общество слишком великих для меня литераторов и артистов.
Основной контингент состоит из юных «бессмертных» текущего сезона. Должна сознаться, не люблю ни модных книг, ни людей того же разряда.
Поднимаясь вчера в квартиру панны Елены, я форменно трусила. Когда надо войти в маленькую гостиную, где уже собралось несколько гостей (nota bene – мужчин), я вдруг чувствую, как теряюсь. Ведь уже давно забыты тысячи мелочей, нужных для того, чтобы красиво выглядеть. И вот – страх… Это доказывает, что общество мужчин весьма привлекательно. Я, признаться, очень люблю его, – но, конечно, мужчин деликатных, разумных, притом не педантов, которые пренебрежительно относятся к моим словам и мыслям. Все мужчины интересуются барышнями, и было бы ложью отрицать, что приятно, да как еще приятно вызывать интерес. Входя с целью (бессознательной) вызвать к себе как раз такой интерес с чьей-нибудь стороны, я всегда нахожу столько изъянов и недостатков в своей внешности, что мне хочется постыдно бежать.
В гостиной панны Елены все по-прежнему: прелестные большие пальмы, кушетки и стулья в китайско-японско-мэзон-нипоновом стиле. Свет по-прежнему затемнен. На кушетках уже расположились разные великие люди. Все – наши знаменитости. Мое появление не было замечено и не прервало разговора, который велся весьма оживленно. Опять этот несчастный женский вопрос! Рассуждал о нем (преимущественно посредством победоносных афоризмов) поэт Бр. Для него этот вопрос «не существует». Кто же запрещает женщине делать все, что ей только угодно? Хочет учиться – учись, хочет развивать такую же деятельность, как мужчина, – и это ей не запрещается… Со своей стороны поэт Бр.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я