https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Gustavsberg/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


– Где шестилетний ребенок с величайшим удовольствием отправляется в дом общей игры. Ему там рассказывают чудесные сказки. Он заводит там первые знакомства и испытывает первую тайную радость познавания. Но мысль движется дальше, оставляя позади эту школу.
– Да, движется вперед… Однако не подлежит сомнению, что вытвердить азбуку, научиться складам и каллиграфическим каракулям – это мука.
– В хедере… еще какая! Адская мука!
– В школе тоже. Между тем ребенок должен ей подвергаться. Каждый ребенок, который появляется на свет и доживает до надлежащего возраста. Страдание! Любой труд – это страдание. Что тут говорить! Или, например, вопрос гигиены. Посредством чего можно в наших городках, бороться с эпидемиями? Разумеется, посредством принуждения. А что делать с разбойниками, с грабителями?
– Давайте оставим в покое разбойников. Всякий раз, когда кто-нибудь слишком уж нападает на разных разбойников, мне кажется, что он за что-то мстит им.
– Так что же бы вы с ними сделали?
– Я… отказываюсь отвечать на этот вопрос.
Кожецкий проговорил это с горящими глазами. Казалось, между его открытыми веками прыгают прозрачные огоньки.
– Почему? – тихо спросила панна Елена.
– Потому… потому… Я не могу на это ответить.
– Почему? – настаивала она.
– Не могу. У меня немного болит голова.
Молодая девушка покраснела. Губы ее дрогнули, искривились на миг от унижения. Наступило тягостное молчание. Слышалось лишь завывание ветра да стук дождя в стекла огромных окон. Кожецкий, казалось, ничего не замечал. Ядовитые улыбочки скользили по его лицу. Потом он, не поднимая глаз, заговорил:
– Вы ошибаетесь, утверждая, что всякий труд есть страдание. Это совсем не так. Я уж не говорю о том, что в наследство от предков мы получаем привычку к труду, в чем можно убедиться на примере огромного количества людей богатых, бескорыстно работающих целыми днями. Но возьмем… возьмем другое: самопожертвования, труды, подвиги, геройство. Мицкевич говорит – послушайте эти дивно мудрые слова: «Под жертвоприношением духа я разумею подвиг человека, который, овладев истиной, отождествясь с ней, разносит ее повсюду, провозглашает, служит ей органом, ее твердыней и ее войском, не обращая внимания на взгляды, голоса и лица врагов». Так вот, разве можно такое «жертвоприношение духа» назвать страданием? Сам он говорит, что это «самая болезненная из всех жертв», но, мне кажется, он имеет в виду лишь ее необычайность, возвышенность. Человек, который отождествился с истиной, должен чувствовать радость, наслаждение, даже когда он побежден. Так я полагаю. Даже тогда, когда он раздавлен…
– Это, пожалуй, парадокс… – сказал Юдым. – Мне кажется, что это и вправду болезненнейшая из жертв.
– Не думаю. Такой человек в деянии находит счастье. Он проповедует истину, которой овладел, он как бы излучает счастье, переполнившее его. Это, должно быть, приносит такое же удовлетворение, как уловки и жульничество скупцу или мошенничество биржевому спекулянту.
Пока они разговаривали, гром непрестанно гремел, и от грохота приближающейся грозы сотрясался весь дом. Никто не обращал на это внимания, лишь панна Елена после каждого порыва вихря поглядывала на окна. Буря колотилась в них так, что казалось, будто чьи-то кулаки пытались сокрушить рамы. Стало почти темно. Пошел проливной дождь, мрачный и безжалостный. Время от времени жуткий свет освещал комнату. И тогда вся бронза, все блестящие безделушки и полированные поверхности бросались в глаза и вдруг гасли, как будто их поглощал быстрый вздох, удерживаемый в груди жестоким страхом.
– Мы отошли от темы… – сказал юноша. Голос его показался странным в сгустившихся сумерках.
– Нисколько, – отвечал Кожецкий, которого гроза, видимо, возбуждала, так как он заговорил, должно быть, повинуясь какой-то внутренней потребности. – Существуют ли для человека, овладевшего истиной, ваши критерии? Сможете ли вы этими критериями преградить дорогу такому человеку?
– Разумеется! Всякого гражданина, который что-нибудь предпринимает, следует придержать за руку и спросить, действует ли он с пользой для общества, исследовать, не идет ли он наперекор обществу, не портит ли того, что трудолюбиво создал род человеческий.
– Основываясь на таких принципах, Иисуса Христа распяли на кресте. Мужи сказали: у нас есть наш закон, и по закону он должен умереть.
– Его страданиями был спасен мир.
– Спасительная сила заключалась не в страдании, а в учении.
– Стало быть, для вас нет аксиом? Разве мы не знаем наверняка, что детоубийство или убиение стариков у китайцев – это дурно, а чувство солидарности между людьми – это вещь хорошая? Что говорить правду – хорошо, а лгать – дурно? И тот, кто захотел бы пропагандировать идею детоубийства или разрушать чувство солидарности, должен быть устранен…
– Что говорить правду – хорошо, а лгать – дурно – в этом, например, я, сидящий здесь с вами в одной комнате, совсем не уверен. Зачастую произнесение и даже исповедание лжи является величайшей добродетелью, заслугой и героизмом. Совершенно такой же, как возвещение правды. Я предоставляю человеку полную свободу, говорить ли ему правду, или лгать. Что человек может знать о душе другого человека, таится там правда или ложь? В сердце человека такие океаны, пустыни, горы и пловучие льды… Христос сказал: «Не судите, да не судимы будете». Это все. А что касается всех этих детоубийств, рабства, то диалектически вы меня всегда разобьете, потому что выпутаться из таких вопросов я не смогу. У меня нет выхода. И правда, мы все твердо знаем, что ударить по щеке паралитика – это дурной поступок. И того, кто это сделает, конечно, надо связать. Это силлогизм, и с ним не поспоришь. Но совместимо ли наше представление о человечестве, которое мы имеем в виду, и такого рода поступок? Распространение идеи рабства невозможно среди таких людей совершенно так же, как невозможно, чтобы мы с вами в обществе хорошо воспитанных женщин завели какой-нибудь кабацкий разговор или, скажем, сбросили с себя платье. Диалектически можно доказать, что такое наше поведение возможно, но самый поступок де факто невозможен. Между тем нет никакого писаного закона, запрещающего такого рода свободу. Это частица именно того чувства солидарности, которое пронизывает все и диктует нам процесс разумного, для всех приятного разговора. Есть лишь одно несомненное зло – обидеть своего ближнего. Человек – существо священное, обижать его никому не разрешается. За исключением этого каждый может делать что ему угодно.
– Идиллия, знаете ли, ну, просто идиллия, Аркадия. Обидеть ближнего… Нечего сказать! А что такое обида? Где ее граница?
– Граница обиды – в совести, в человеческом сердце.
– Но, послушайте, неужели это не шутка?
– Нет. Это самая творческая мысль из всех существующих. Ею мир держится. Ну-ка подумайте, что сталось бы с миром, если бы отнять у него слова: «В вас узнают моих учеников по тому, что вы будете любить друг друга». Любовь между людьми следует сеять, как золотое зерно, а сорняк ненависти надо вырывать и топтать ногами. Чти человека – вот учение.
– Быстрота человеческого прогресса зависит от разрушения факторов, преграждающих ему путь.
Директор наклонился к Юдыму и вполголоса шепнул:
– Признаюсь, что мне непонятно, о чем эти господа спорят между собой с таким ожесточением.
Кожецкий, продолжая разговаривать со своим оппонентом, вдруг обернулся в их сторону и сказал:
– И вправду… de lana caprina.
– Как холодно… – шепнула красивая девушка, боязливо поглядывая в окно.
– Вам немного страшно? – спросил Кожецкий. – Правда, вы боитесь?
– Ну что вы… Просто так, вдруг похолодало. И эта тьма…
– Ага. тьма… – Мгновение спустя он прибавил: – Как несчастлив тот, кто теперь должен идти неведомой страшной дорогой. Кто торопится к неизвестной цели, кто идет, идет без конца… Тот «паломник, что несет тяготы пути в сверканьях грома…»
Крупинки града, смешанного с дождем, застучали по стеклам. Разговор утих.
Юдым поднялся с своего места и стал смотреть в окно. Среди ливня и мрака взвивалось порой пламя домен.
Доктор был сам не свой. Он думал о невесте и поддавался иллюзии, что когда кончится эта гроза, когда рассеется тьма, он услышит какую-то весть о ней, слово, отзвук… Тихий вздох мнимого утешения вырвался из его груди. Он уже написал письмо и сообщил ей свой адрес. Кто знает, быть может, по странной случайности донесется оттуда, из этих возлюбленных мест, слово… Быть может, и она в этот миг смотрит на грозу, быть может, те же чувства, словно быстрые молнии, освещают траурный мрак…
– Вы, господин доктор, я слышал, вернулись как раз из Парижа? – неожиданно обратился к нему директор.
– С тех пор прошло уже два года.
Кожецкий обернулся в их сторону и ждал лишь удобного момента, чтобы присоединиться к разговору.
В эту минуту лакей приподнял портьеру и поклонился панне Елене. Она встала и пригласила пить чай. Все перешли в соседнюю комнату и сели за большой стол, уставленный множеством блюд, тарелок, сверкающего хрусталя.
Молодой Калинович сидел рядом с Юдымом. Он сообщил ему, что только что кончил политехникум в Шарлоттенбурге, что ему придется еще возвратиться туда для получения степени доктора, а покамест он присматривается к этой сточной канаве, по которой золото течет во Францию.
– Сударь! – воскликнул он. – Волосы встают дыбом на голове, когда смотришь на то, что здесь делается. Я не хочу никого оскорблять, но, например, медицинская помощь подается прямо-таки как на почтовых. В определенный день врач, в ведении которого находится восемь заводов, мчится с места на место. Но, быть может, вам неприятно это слышать?
– Нет, боже упаси… Я хотел бы сам найти здесь работу, поэтому мне важно изучить обстановку основательно и всесторонне.
– Да? А, знаете, это даже интересно… Значит, вы хотели бы поселиться здесь… Что же, вы уже предприняли какие-нибудь шаги в этом направлении?
– Нет, никаких.
– Есть у вас какие-нибудь знакомства?
– Никаких.
– Ах так.
– Только вы, доктор, не принимайте близко к сердцу всего, что мой сын говорит об угольном бассейне, – вмешался директор. – Это какая-то специфическая неприязнь. Это, знаете ли…
– Так точно, неприязнь или, собственно говоря, специфическая антипатия, – цедил юноша.
– Этот народ прямо-таки до полусмерти доводит почтенных эскулапов. Есть врач на даровщинку – валяй к нему, кто только жив! Болен, не болен, с самовнушением, с мнительностью… Здесь в моей лечебнице, у нашего милейшего доктора, на приеме бывает по шестьдесят человек. Ну скажите по справедливости, может ли быть на самом деле столько больных в маленьком поселке?…
– Факт тот. – сказал юноша, – что во всей стране пользуется медицинской помощью за счет владельцев сорок один процент, а вовсе ее не имеют пятьдесят девять процентов.
– Это еще откуда такие цифры?
– Из восьмисот пятидесяти шести обследованных предприятий в восьмистах восемнадцати нет никакой медицинской помощи, в десяти эта помощь формально существует, в двадцати четырех она сносная и лишь в четырех – надлежащая.
Юдым прикрыл глаза и засмеялся в глубине души. Как призрак мелькнуло перед ним воспоминание о варшавских боях.
– Преувеличены не только выводы, но даже и цифры, – говорил старик с флегматичностью закаленного полемиста. – Я всецело разделяю необходимость медицинской помощи, являюсь ее сторонником… фанатическим, так сказать, приверженцем гигиены и т. д. Но вот вам свеженький факт. При домнах существуют бадьи, чтобы поднимать руду. Под страхом строжайшего наказания людям запрещается в бадье подниматься или опускаться вниз. И, поверите ли, какова статистика подобных подъемов и спусков? А ведь это статистика, которую тебе тоже следовало бы отметить в котором-нибудь из своих мозговых полушарий…
– Нет настоятельной необходимости.
– Ага, нет!
– Именно так.
– Или еще другой пример. Между двумя домнами есть такой колодец, в котором проходит бадья. Никому и в голову бы не пришло, что туда можно влезть. И что вы скажете? Уселся-таки один такой в этой дыре, глазеет вниз да посвистывает. А бадьи идут бесшумно. Треснуло его по черепу – и готов на месте. А за это отвечает завод! Там, видите ли, предохранительной крыши не было, крыши не было!
– Льщу себя надеждой, что теперь предохранительная крыша на месте, – сказал молодой Калинович, беря с блюда огромную порцию ростбифа.
– Вот такой человек, работая у мартеновских печей, у прокатного стана, у проволоки зарабатывает по нескольку рублей в день. И как же он живет, на что употребляет эти деньги?
– Любопытно…
– Гуляет, живет не по средствам и залезает в долги. Поглядите-ка на него в воскресенье: галстучек модный, носовой платочек… Входит в магазин и приказывает: «Дайте-ка воротнички, да самые лучшие, самые модные». Душистое мыло специально выписывают. Сейчас как раз в моде душистое мыло.
– И в самом деле, разве это не достойно возмущения? – бормотал юноша, уплетая с волчьим аппетитом.
– Это не столь возмутительно, сколь печально.
– Почему же печально?
– Всюду роскошество, роскошество! Во всех слоях общества жизнь не по средствам, расточительство…
– Мыльце – это расточительство?
– Никто ничего не откладывает. Даже при таких заработках – они скопище банкротов…
– Уменьшить бестиям заработок, так они тотчас остепенятся! Не будет ни мыла, ни этих возмутительных галстуков.
– Наоборот, надо заработки поднимать, вовсю поднимать! Пусть выпишут цилиндры из Парижа, палыо из Вены…
Лакей обошел стол с блюдом и переменил тарелки.
Был уже вечер, когда, выпив чай, все, за исключением панны Елены, покинули столовую и, перейдя в кабинет, закурили. Кожецкий с непередаваемым выражением на лице держал во рту огромную, как морковь, сигару; молодой Калинович продолжал диспут с отцом, – как вдруг снова вошел лакей, осторожно приблизился к Кожецкому и что-то шепнул ему на ухо.
– Ах, ко мне… Верно, с письмом?…
– Не знаю, ваша милость, господин инженер.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48


А-П

П-Я