https://wodolei.ru/brands/Axor/montreux/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Пить еще пьет, а есть – в рот ничего не берет. Правду о таких говорят: сохнет, словно дерево без корня.
Но Корнелия дожила и крик своего крохотки услышала. Сразу изменилась: усмехнулась, просветлела лицом, попросила есть-пить.
– Как я рада, – сказала тем, кто ухаживал за ней. – Не сына – девочку родила. А девочка продолжит мой род – не его.
Когда же пришло время вести ее к скале, оглянулась вокруг, словно спрашивала: «Так быстро?» – и, погрустнев сразу, молча прижала к себе дитя свое, да и пошла, куда вели.
– Низкий поклон тебе, Эмилий, – сказала Корнелия, когда приблизилась к скале. – Вот мы и станем с тобой в паре, только не под венчальным, а под каменным венцом. Не суди меня, мой единственный, мой желанный друг. Видит Бог, я этого не хотела.
Поклонилась и мастерам:
– Слышала я, властелин ваш велел не обращаться к нему и не просить за меня. За себя и не прошу, а за дитя мое можно?
Мастера смущенно промолчали. Лишь один из них, самый молодой, не спрятал глаз.
– Говори, жена, чего просишь.
– Сделайте так, чтобы в могиле моей, в том самом месте, где будет вдаваться в камень грудь, были оконца-прорези. Хоть крохотные. Хотела бы, чтобы приносили ко мне дитя мое, чтобы оно могло сосать материнскую грудь.
Мастера исполнили ее волю, пробили оконца. И няньки послушались, понесли дитя к замурованной матери раз, второй, да и потом вынуждены были носить. Потому что девочка не брала чужую грудь. Сам Аспар искал для нее кормилиц – напрасно, плакала и отворачивалась. Когда подходило время кормить ребенка, от скалы доносилось грустное, проникновенное пение Корнелии, такое проникновенное, что все оглядывались и замирали. Няньки же несли ребенка и кормили его молоком матери через окошки-прорези.
Через седмицу-полторы пения не стало слышно – то ли отпала в нем необходимость, то ли Корнелия совсем ослабела и потеряла голос. А молоко текло из грудей все те дни и месяцы, пока в нем нуждалось осиротевшее дитя, не перестало течь и тогда, когда грудь у замурованной матери стала каменной. Грозным был Аспар с теми, кто так или иначе допускал непокорность, но даже он не мог заставить род свой молчать об этом диве. Пусть не сразу, позже, но слухи о нем все же выпорхнули за пределы Долины Слез и стали достоянием всех. С тех пор женщины, которым судьба не даровала способности кормить собственных детей молоком, и поныне идут к Корнелии как к своей покровительнице, матери матерей, всеблагой исцелительнице и кормилице. Идут и просят у нее заступничества, черпают из ее грудей-источников жизненную силу.
…Видно, очень далеко унесли мысли Миловиду от монастыря, от келий монастырских, – не услышала она шагов, приближающихся к ее пристанищу. Очнулась лишь только тогда, когда открылась дверь и порог переступила мать игуменья в сопровождении сестры Евпраксии.
– Мир тебе, дитя человеческое. – Игуменья осенила послушницу крестом. – Почему не спишь так долго?
– Сон не берет, матушка.
Миловидка опустилась на колено, поцеловала игуменье руку. «Что им надо от меня? – подумала она. – Так поздно явились, и вдвоем. Всего могла ожидать, только не этого посещения».
– Сестра Евпраксия сказала, что сомнения и смятение души все еще не покидает тебя. Это правда?
– Правда.
– Ты же говорила, что уже готова принять веру Христову, а потом плакала, чувствуя себе провинившейся перед родом своим.
– Чувствую себя и сейчас виноватой, матушка.
Молчит игуменья. Смотрит изучающе и молчит.
– Это правда, дети должны быть верны своим родителям, – сказала чуть погодя и села. Ее примеру последовала и Евпраксия. – Однако ты, дитя, принимая веру Христову, не делаешь ничего противного родителям твоим. Знаешь ли, почему так? Потому что это доброе дело. Кто знает, может, именно твой пример и наставит их на пусть истинный.
Долго говорила игуменья о том, как щедра и спасительна вера Христова, какое блаженство ожидает тех, кто осознает суть этой веры и пример ее не по принуждению, а сердцем. Поэтому и ее, Миловидку, никто не принуждает. Пусть приходит, как и приходила перед этим, в храм, слушает церковные службы. Таинства богослужения возвышают дух человеческий, дают простор мысли, делают человека мудрее, ведут к прозрению.
Миловида рада была, что ей не напоминают об обещании принять, новую веру, не допытываются, когда примет, ее всего лишь убеждают. Поэтому сидела и внимательно слушала, что говорила игуменья, была так доброжелательна, что даже наимудрейшую из сестер обители сбила с толку.
– Слова мои, надеюсь, не останутся гласом вопиющего в пустыне. – Игуменья встала и положила мягкую ладонь на голову послушнице. – Ты будешь делать, как я говорю. Правда?
– Да, матушка игуменья. Я очень благодарна вам за приют и спасение. Вот только…
– Что – только?
– Сомневаюсь я, матушка, что, даже приняв христианскую веру, смогу остаться в обители, что вера мне будет спасением.
– Даже так? – не ожидала такого ответа игуменья и снова села. – Почему сомневаешься? Что тебя беспокоит?
– Многое, матушка.
И девушка рассказала своим наставницам обо всем, что передумала сегодня перед их приходом.
– Скажите, – спрашивала она, заглядывая в глаза то одной, то другой, – разве будет по-Божьему, если я отрекусь от мира и ничего не оставлю для земли своей, для рода своего? Слышали, Корнелия замурована в камень была, а все же дитя свое кормила. А я живая, сильная, при здоровье. Могу ли я сидеть за каменными стенами, сознавая, что остаюсь здесь на веки вечные, что ничего не оставлю после себя на этом свете? Это же мука, матушка, и грех, наверное, большой – так обкрадывать себя. Пойду я, достойная, к кровным своим. Где буду жить, как – не ведаю, но пойду. Плоть зовет, земля зовет. Не могу я перебороть в себе то, что дала мне мать-природа.
– Нечестивица! – потеряла терпение игуменья, сбросив маску благочестия, стукнула что было силы патерицей. – Поганка! Ноги должна была лизать нам за то, что подобрали, поверженную отчаянием, дали приют телу и покой душе, а у нее греховность плоти на уме. Прочь отсюда! – показала на дверь. – Сейчас же, сию минуту! Чтоб и духом твоим не пахло. Была и осталась поганкой, прочь!
XIII
Хорс расщедрился этим летом. До Купалы еще далеко, а уже жарит нестерпимо. Если бы выпадали дожди, не так заметна была бы жара. Но где они, те дожди? На весь море-океан ни одной тучки. И седмицу, и вторую, и третью без перемен. Что ни день – то и жара. Сегодня, как видно, то же самое будет. Солнце только-только поднялось над горизонтом, а уже припекает. Сгорает под его горячими стрелами засеянная ратаем нива, мелеют реки и сникают на лугах травы. Правда, еще можно найти прохладу в лесу, но после всего, что случилось с нею, Зоринкой Вепровой, ходить ей в лес одной запретили, только в сопровождении челяди. А где ныне эта челядь? Тревога о ниве и скотине гонит всех каждый день в лес, на луга. Так повелела хозяйка Веселого Дола: нет надежды на ниву, спасай, челядник, скот, если не хочешь умереть с голоду. А няньке-наставнице приказано: не потакай Зоринке и не ходи с ней куда не следует. А каково самой Зоринке – всем безразлично. Будто и не видит никто, что ей от сидения в тереме словно той сожженной ниве: и душно, и жарко. А еще тоскливо. Так тоскливо, что слезы не раз и не два подступали к горлу, душили намертво. Ну почему родные упорно стоят на своем и не хотят отдать ее за Богданку? Все нахваливают Колоброда и возят туда. А какой из этого толк, если она и знать не хочет тех, кто приходит к ней и зовет в круг? Будто не видят, что Зоринка пересиливает себя с трудом, когда едет к чужим, что она добивается своего, на своем стоит. Напрасно угрожают ей: будет так, как говорит отец. Но она дочь своего отца и может тоже сказать: будет так, как я скажу. А там кто знает, что будет. Хитрят родители. Уверена, не татей боятся – Богданку. Поэтому и не разрешают выходить за ворота, тем более ходить в лес. Ждут Купалу, думают, на Купалу Зоринка не отвертится: кто-нибудь из родовитых тиверских отроков выкрадет ее и заставит вступить в брак. Только пусть сначала выкрадут. А родители попробуют сперва заставить Зоринку поехать в Колоброд именно на Купалу. Не станут же связывать ее и вести связанной. А иначе не будет. Бог свидетель, не будет!
Открыв окно, смотрела Зоринка на горную дорогу, что вела от высокой ограды вокруг отцовского терема в широкий свет, и думала свою горькую думу. С тех пор как за нею, спасенной от ненавистных татей, прислали няньку-наставницу, дав тем самым понять: примирения не будет и быть не может, – Богданко не отступил и ездил в Веселый Дол. Перед ним закрывали ворота, ему говорили: не велено. А он продолжал ездить, ждать Зоринку на опушке леса. Должна бы девушка дать знать княжичу, что не выходит не оттого, что не хочет, – не по своей воле сидит в тереме. А как это сделать – не ведает. Все сговорились против нее – и мать, и челядь из друзей во врагов превратились. Решила быть такой же твердой и непреклонной, как и они.
– Пока не исполните мою волю, не буду есть и пить!
– Какую, горлица?
– Позвольте выйти к Богданке и сказать, чтобы не ездил напрасно.
– Будто ему не говорили этого?
– То – родители, а то я скажу.
Няня-наставница не придала этому значения, усмехнулась и пошла себе. Возвратившись, увидела, что Зоринка не прикоснулась к еде. Заволновалась и принялась упрашивать:
– Не выдумывай, девушка, кто поверит, что именно это ты скажешь Богданке?
– А ты?
– Я?
– Если не совсем предала меня, то поверишь.
– Ох, Зоринка так может плохо обо мне думать!
– Пойди со мной, будешь матушкиным слухачом при мне, а на самом деле – моей союзницей, тогда не буду так думать.
– А что скажет твоя матушка, если узнает, что я ее предала?
– Этого не знаю. Сама подумай. А сейчас поди и скажи: «Не будет Зоринка ни есть, ни пить, если не выполнят ее желания».
Ничего не оставалось старой женщине, пошла и сказала матери Зоринки: «Девка страдает, зачем же увеличивать ее страдания? Отпусти ее со мной, пусть встретится с княжичем. Что от этого изменится?»
– А если изменится? – возразила Людомила. – Разве не знаешь, как твердо стоит на своем хозяин?
– Говорю же, Зоринка не ест и не пьет, что дальше-то будет?
Няня-наставница, видимо, близко к сердцу приняла слова «если не совсем предала». Подробно пересказала Зоринке и о том, что думает о ее упрямстве мать Людомила, и о том, как она страдает от этого. Но обещаниями быть заодно с Зоринкой не разбрасывалась, на деле же решила помочь. В конце концов вдвоем они уговорили все-таки Людомилу.
– Ну, если так настаивает Зоринка, – сказала Людомила после трехдневного голодания дочери, – пусть увидится с княжичем. Лишь в одном не уступлю: свидание будет не там, где она хочет. Когда появится Богданко, зови его в терем. Здесь, при мне, пускай говорит ему, что хочет.
Зоринка воспротивилась сначала, но, поразмыслив, согласилась. Если уж так хочет услышать мать, что она скажет Богданке, пусть слышит. Так, может, и лучше будет.
И вот она ждет-выглядывает княжича, а сама думает, какие слова ему скажет. А еще думает о том, что не позволит отцу обращаться с нею, как он обращается с матерью, словно буря с одиноким деревом, пусть не считает, если он властелин на две волости, то ему все дозволено. Придет время – узнает: Зоринка может постоять за себя.
XIV
Чем сильнее выгорала под палящим солнцем хлебная нива и жухла по лугам и опушкам трава, тем печальнее становились лица у поселян, все ощутимей чувствовалась тревога в земле Тиверской. Что будет и как? Не уродит нива – не будет хлеба, не отцветут травы лесные, дикуша в поле – пчелы не заполнят борти медом. Это беда страшная. Но еще страшнее, если не заготовят на зиму сена и нечем будет кормить скот. А к этому идет. О покосе нечего и думать – трава чуть жива. Мало ее в лесу, мало в лугах. Скотина избегается за целый день, пока нащиплет какую-то малость. И это – посередине лета. А что будет к осени? Прогневали богов, отвернулись боги от них. Вон сколько людей наплодилось, и каждый норовит думать только о себе.
Выйдет ратай в поле – думает, ходит возле скотины – снова думает, а когда солнце спрячется за горизонтом, спустится на землю летняя ночь, окутав ее теплом, – не знает, куда деться от тех дум. Грядет беда великая, нужно что-то делать. А что? Что?
– Если к осени не выпадут дожди, а земля не даст травы для коров и овец, да и для коней тоже, – говорит жена мужу, чувствуя его тревогу, – придется резать скотину. Может, хоть так спасем себя и детей от голодной смерти.
– А это видела? – Муж закипает от этих слов, словно вода на огне, и тычет под нос жене почерневшие от каждодневной работы руки. – Это, говорю, видела? Она резала бы скотину! Сказано: волос долог, а ум как у зайца хвост. Что останется у нас, если порежем скотину, как жить будем? Да я… Да катитесь вы все… а скотину под нож не дам! Слышала? Не дам!
Разойдется так, что, того и гляди, побьет, если попробует возразить. Да где ей возражать! Смотрит, испуганная, и молчит, словно околдована.
Где двое, там и беседа, где трое, а тем более – пятеро, там уже вече. И все о том же: как будет, что будет? Где и у кого искать спасения?
– Нужно идти к князю, – советует один.
– Да, – поддерживают его остальные. – Позвать его на вече и сказать, чтобы не ходил в эту осень на полюдье и не брал с нас дань. Что дадим ему, если у самих пусто? Кроме пушнины да молока, ничего не будет.
– Такое скажете: кроме молока. А где оно возьмется, это молоко, если скотине уже сейчас нечего есть, зимой же и подавно не будет?
– Что правда, то правда. Надо сойтись на вече и спросить у князя: с кем останется он, если вымрут люди? Слышали, не кланяться и не просить – позвать на вече и спросить его: «С кем останешься, княже, если вымрет люд?»
Мысль эта показалась всем похожей на стрелу Перуна среди темной ночи: высекла огонь и осветила долы, да так, что, кажется, даже тем, у кого было бельмо на глазу, стало ясно: ничего другого не остается, нужно созывать вече и говорить князю: «Голод – такой же враг, как и тот, что идет на нас ратью. Против того зовешь ты, против этого – мы зовем.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61


А-П

П-Я