https://wodolei.ru/catalog/unitazy-compact/sanita/komfort/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И первая ночь после многих бездомных, холодных ночей,— ночь в теплой чистой постели в одном из номеров Северной гостиницы, где остановился тогда Слепаков.
Я часто думаю, что жизнь, как она складывается, почти всегда не похожа на наши представления о ней, на наши предположения. Помню, я ходил по залитым осенним солнцем улицам Севастополя. Ходил и мечтал о том, как через несколько дней вернусь в Берислав, найду Костю, и, когда он выздоровеет, будем жить вместе, то ли на моей родине, то ли на его, помогая друг другу. И моя мама снова будет здорова, и Ксения Морозова тоже, и все, кто болен и голоден, будут здоровы и сыты.
Я ходил напоенный радостью и ожиданием чего-то хорошего и необходимого, а на улицах и на рынке открывались магазины, и фунт мелких крымских яблочек стоил на врангелев-ские деньги — на базаре они еще были в ходу — десять тысяч, а на советские — двести пятьдесят рублей. Мне очень хотелось купить яблок, но ни советских, ни врангелевских денег у меня не было. А люди входили в магазины и выходили из них со свертками. Веселый, подвыпивший морячок нес в каждой руке по бутылке со сверкающим серебряным горлышком.
Меня наполняли чувства, светлые и радостные, как день, как небо над головой, как море с его перламутровой, нежной, переливающейся голубизной, с его безграничным, распирающим грудь простором, и вера в завтрашний день, и сожаление о тех, кто до этого дня не дожил.
Я любил сидеть на берегу моря, у Графской пристани, на скользких, покрытых зеленым малахитовым налетом камнях, и слушать, как шумит море. В этом тысячелетнем гуле мне чудилось что-то, чего я никогда не слышал раньше, оно успокаивало и усыпляло и в-то же время настойчиво звало куда-то, не понять было куда. Ясно было одно: последний враг изгнан из нашей земли, Ленин поздравил нашу армию с победой. Начинается новая жизнь.
35. КОНЕЦ ВОЙНЫ
И следующий день был солнечный и радостный, нежно и задумчиво шуршали опавшие листья, пахло морем, вином и рыбой, глухо и незлобиво шумел прибой, расстилал под Приморским бульваром белые, подсиненные отсветом неба кружева пены. Они набегали на песок и сейчас же таяли, исчезали и снова набегали — без конца. Мальчишки в коротких штанишках рыбачили, стоя на блестящих, отполированных водой камнях, дымили у причалов суда нашей флотилии, вошедшие ночью в бухту.
Я долго сидел на берегу: торопиться некуда. Война кончилась, шла демобилизация, в одном из пакгаузов на Корабельной стороне в груде других винтовок лежала и моя — дай бог, думал я, чтобы она больше никогда никому не понадобилась.
Море шумело, покрытое белыми гребешками, дул свежий осенний ветер. Покачивались, очерчивая в небе круги, мачты каботажных и военных судов, стоявших в бухте. Четверо матросов в бушлатах и бескозырках на гребной шлюпке с баграми в руках вылавливали неподалеку от берега трупы. Я уже слышал много рассказов о том, как шла белогвардейская эвакуация, как люди стреляли и швыряли гранаты друг в друга, как Iопили женщин и детей, лишь бы попасть на палубу уходящего, уже стоявшего под парами парохода.
Выловив очередного утопленника, матросы подгребали к берегу и в нескольких шагах от меня выволакивали труп на Г>ерег — там, на чистом янтарном песке, ногами к воде, уже лежало несколько тел. Ближе ко мне — чернявый человек в офицерском мундире, в одном сапоге — другой, вероятно, успел снять перед тем, как пойти ко дну; лежал он не шевелясь и для него была окончена.
Я долго стоял, глядя на лежавшее с краю тело. Что-то было мне в этом мертвом человеке, в давно небритом, расплывшемся усатом лице. И хотя мне хотелось как можно скорее отойти, я присел на корточки.
Один из матросов со шлюпки зычно закричал мне:
— Э-эй! Греби отсюда, пока цел! За кольцами ловчишься? — и погрозил мне багром.
— За какими кольцами?
Недоумевая, я встал и хотел уйти, но, уже сделав шаг в сторону, увидел руку утопленника, и, собственно, не руку, а два кольца на ее пальцах. Толстые золотые кольца. Где, когда я видел это?
И тут словно чей-то громкий голос крикнул мне: «Анисим!»
Да, это был он. Несомненно. С далекой, потухающей или уже потухшей ненавистью я всматривался в него.
Потом пошел прочь. Мне очень хотелось сейчас же найти Вандышева и рассказать ему — как никто другой, он был бы рад, что Анисим не ушел от возмездия.
Но ни в порту, ни в комендатуре дяди Сергея не было, и никто не мог сказать мне, когда он придет.
И я снова пошел бродить по туманным веселым улицам. У вокзала мне встретилась большая группа пленных; они шли, окруженные конвоем, и было так странно слышать, что они смеются. И только отойдя, я подумал, что они, наверно, просто-напросто рады, что попали в плен, что останутся живы — ведь Советская власть не расстреливает пленных. И опять на сердце стало легко и светло. Потом какой-то старый рыбак затащил меня к себе в маленький, слепленный из нетесаных камней дом за низким каменным забором, и мы что-то вкусное и очень наперченное ели и пили молодое вино, и целовались, и плакали...
Вот этими встречами в Севастополе и закончилась для меня гражданская война, и началась новая полоса моей жизни, совсем другая, с новыми радостями и печалями, с другими людьми, в ином краю...
Книга третья
ТЕБЕ МОЕ СЕРДЦЕ 1. У МОРЯ
В ту далекую осень в Севастополе стояли ясные дни, пронизанные холодеющим солнечным золотом, удивительно тихие после только что отгремевших боев, непривычные и как бы остановившиеся с большого разбега. Да, некуда спешить, можно целыми днями бродить в белокаменных улочках и переулках, карабкаться по истертым гранитным и песчаниковым ступеням, сидеть и слушать, как шумит море.
Мне, попавшему к морю впервые, оно представлялось бескрайним, голубым чудом, я не уставал всматриваться в его слепящую даль, следить за прибоем, то лижущим, то грызущим псе, до чего он мог дотянуться,— и каменные уступы берега, и ржавую, изорванную осколками снарядов бортовую обшивку смертельно израненных барж и буксиров, и зеленое от мха подножие памятника затопленным во время Крымской войны кораблям. И как, наверное, у всех, у меня море рождало беспокойную, требующую деяния мысль о комариной мгновенности человеческой жизни, о том, как ничтожно мало дано нам делать и жить. Это ощущение усиливалось доносившимся с Корабельной стороны скорбным дыханием траурного марша: там каждый день хоронили умерших от ран красноармейцев и командиров, сражавшихся на Перекопе и Сиваше, под Ишунью и Симферополем.
В день, когда начинается эта повесть, я долго сидел на берегу моря у Графской пристани, думая: что же дальше? Гражданская война на юге России окончилась: 16 ноября 1920 года наши взяли Керчь — последний город, который удерживали в Крыму белые.
...Сейчас, когда с расстояния полувековой давности я оглядываюсь на то время, я не могу не вспомнить и залитых кровью родных полей, по которым мне, в ряду миллионов, пришлось пройти в Великой Отечественной войне, не могу не вспомнить бесчисленных братских могил — на тысячи человек!
Но тогда, у моря, мне казалось, что мы победили навеки, что война для нас окончена навсегда, хотя в те ноябрьские дни семеновские бандиты и японские самураи еще сжигали в паровозных топках таких, как Сергей Лазо, и распинали на воротах ревкомов и сельсоветов коммунистов Волочаевска и Хабаровска, Читы и Владивостока.
Тянуло ли меня тогда на родину, в места, где пробежало босиком мое нищее, голодное детство, где, недалеко от Симбирска, в Карамзинской колонии душевнобольных, томилась мать? Если бы я знал, что мне разрешат с ней увидеться, позволят взять ее из больницы и заботиться о ней, я бы, конечно, не раздумывая ни минуты, поехал, пошел бы пешком. Но еще до отправки на фронт я знал, что мама больна безнадежно, она уже никого не узнавала, только без конца нянчила соломенную подушку, которую звала Подсолнышкой, кутала ее в свои тряпки и «кормила» жалкой больничной похлебкой.
Я решил посоветоваться с Вандышевым, поговорить. Мне было совершенно безразлично тогда, где жить, а море так властно и так обещающе звало к себе. Сотни и тысячи матросов были убиты в последних боях, и хотя многие корабли, полузатонувшие и покалеченные, стояли на приколе, люди на них были нужны. Там могло найтись место и мне.
Вот тогда-то, по пути в порт, я и столкнулся на Нахимовской улице с девчонкой, которая потом надолго вошла в мою жизнь.
Она кралась по улице, держась вплотную к стенам и заборам, оглядываясь с тревогой и страхом. Худенькая, голенастая, босая, синенькое платье плотно облепляло на ветру ее острые колени. Светлые, чуть схваченные ржавчинкой волосы нечесаными прядями падали на худую шею, на сожженные солнцем плечи; из выреза платья торчали ключицы.
Девочка подошла к желтому одноэтажному дому, где в больших квадратных окнах красовались стеклянные, наполненные синей и розовой жидкостью шары,— такие шары раньше иногда заменяли для аптек вывески. Правда, на этот раз была и вывеска, обновленная, видимо, недавно, при белых: «Аптекарские товары и напитки. С. А. Бугазианос».
Не видя меня, девочка поднялась на крыльцо и, привстав на цыпочки, позвонила.
Дверь долго не открывали.
Я подошел ближе, и девочка оглянулась. Смуглые щеки ее блестели от слез.
Я не сразу понял, что ее испугало. Она рванулась от двери, хотела бежать, но остановилась; прижала к губам худые пальцы, и этот ее жест поразил меня: точно так же несколько лет назад делала в испуге Оля Беженка, первая моя мальчишеская любовь, так и не ставшая любовью.
Когда я подошел вплотную, дверь аптеки открылась, в щель, через цепочку, выглянуло испуганное лицо.
— Мне нужны бинты,— быстро сказала девочка. Аптекарь несколько мгновений смотрел на нее, словно не понимая. Потом закричал визгливо и жалобно:
— Ха! Бинты! И йод? Ну конечно, я так и думал! — Он с трудом высунул в щель руку и показал в мою сторону.— Вон у него! Весь мой честный труд грабили, дом мой, гроб мой! А какие деньги принесла? Керенки? Советки? Будьте вы прокляты! У него, вот у него бинты! — и с силой, со стеклянным дребезгом захлопнулась дверь.
Вобрав голову в плечи, девочка побежала по улице. Я догнал ее и пошел рядом. С немым страхом и мольбой она оглядывалась на мою рваную шинель, на буденновский шлем. Поворачивала из улицы в улицу, поднимаясь все выше, и на каждом повороте оглядывалась на меня. А я не знал, что меня вело за ней. Вероятнее всего, ненависть, которая сквозила в каждом ее жесте, в каждом взгляде. Я не мог этой ненависти ни понять, ни простить.
— Погоди! — пытался я остановить девчонку.
Но только тогда, когда она вконец обессилела, она остановилась и, прильнув к стене, как загнанный звереныш, исподлобья посмотрела на меня, беспомощно опустив руки. Испачканные йодом пальцы с судорожной торопливостью перебирали оборки платья.
— У вас правда есть бинты? — спросила она, задыхаясь от бега.— Совсем нечем перевязывать. Я все рубашки и платья изорвала...
Я молча разглядывал ее.
У вас отец есть? — спросила она еще. В моей памяти мелькнула далекая жестяная звезда над брои'кой могилой. Я сказал:
— Его убили.
— Кто?
— Белые.
Девочка отшатнулась, словно я ее ударил.
— И вы... ненавидите?
— Кого?
— Ну... белых.
— А кто этих сволочей любит!
Перепугавшись, она сорвалась с места и побежала, пошатываясь. Я снова догнал ее, схватил за руку. Она дрожала, как в лихорадке.
— Вы ему ничего не сделаете? — спросила она шепотом.— И, может быть, правда у вас есть бинты?
— Иди! — прикрикнул я.
Мы пришли на окраину города. В кривом, круто карабкающемся по каменным уступам переулке прямо с улицы, по скрипучей деревянной лестнице, поднялись во второй этаж. Почти весь этаж опоясывала терраса; толстые узловатые стебли винограда образовали над ней шатер, сквозь который теперь, когда облетела листва, просвечивал холодный хрусталь осеннего неба.
Я глянул вниз. Пыльный, каменный, белый, как все города юга, Севастополь лежал по обеим сторонам бухты. Вдоль берегов причудливо змеились улицы в булыжной чешуе мостовых. За серыми башнями, стерегущими вход в бухту, ослепительно и неподвижно раскинулось блестящее, как ртуть, море; над ним дрожала серовато-жемчужная, просвеченная солнцем мгла. А глубоко внизу, у причалов, темнели уцелевшие в боях суда. Чуть слышно, как ночной шепот, доносился сюда прибой.
По дороге девочка сказала мне, что зовут ее Олей, и я снова почувствовал волнение, как будто из далекого, трудного и все-таки милого прошлого хлынула на меня волна еще не остывшего чувства. Мне показалось знаменательным, что зовут эту девочку так же, как звали ту, погибшую и почти родную мне.
Фамилия этой новой Оли была Жестякова. Она родилась и выросла в Севастополе, в том самом доме, куда мы пришли. Дом принадлежал ломовому извозчику Хабибуле Усманову. Отец Оли, капитан Жестяков, снимал у Хабибулы верхний этаж с тех пор, как родилась Оля и умерла — вскоре после рождения Оли — ее мать. Нередко отец брал Олю с собой в плавание, если «Жемчужина» шла куда-нибудь недалеко, в Балаклаву или в Ялту,— к морю девочка привыкла с пеленок... Она рассказывала об этом рваными, неуклюжими фразами, с той торопливой услужливостью, с какой говорят, если хотят задобрить и подкупить.
Мы вошли. Тяжелый запах гноя и тлена. Но больного я увидел не сразу: его кровать стояла за синей занавеской в балконной нише, выходившей окнами к морю. Войдя, еще не закрыв за собой дверь, я ощутил дразнящий аромат той властной романтики, которая ведома мальчишкам всех времен. Пересеченные кривыми пунктирами, голубели на стенах морские карты, на столе и этажерке громоздились груды книг и необычных безделушек, тускло блестел медью старый судовой компас. Всеми цветами перламутра играли раковины, похожие на осколки радуги, в углу темнела старинная, в серебре, икона, а под ней Будда из пожелтевшей кости, зажмурившись, молитвенно складывал ладони. Кривой турецкий ятаган дразнил янтарной рукоятью, а японский веер, распахнутый над детской кроватью, где, вероятно, спала Оля, как будто колыхался. Кусок мира, чужого мне!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56


А-П

П-Я