https://wodolei.ru/catalog/unitazy/monoblok/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

обо всех этих плитках шоколада, кофе, сахаре и консервах. Ему страшно хотелось спасти эти пайки и угостить ими Зосю – особенно шоколадом.
Он разъединил детонатор у себя в кармане, засунул его между ветками и кусками динамита и ушел кататься на коньках. Попытался отъехать как можно дальше от поста, но лед вокруг катка был неровным и бугристым, и ему пришлось остаться в опасной близости от дома, из трубы которого продолжал спокойно валить дым. Солдат делал отчаянные усилия удержаться на ногах, но при малейшем движении падал, ругаясь и смеясь. Между ними и домом было не больше пятидесяти метров. Время текло медленно, и Янек начал было подумывать о том, что механизм детонатора не сработал, как вдруг прогремел взрыв. Его ударило в грудь и повалило навзничь, но он тут же поднялся.
Солдата тоже опрокинуло ударной волной, и он остался сидеть на льду с разинутым ртом, расширенными, застывшими от ужаса глазами, в полнейшем изумлении глядя на развалины, над которыми поднимались клубы черного дыма. Солдат был крепкий парень атлетического сложения с белокурыми волосами, румяными щеками и голубыми глазами. Он пытался подняться, но у него не получалось, и он дважды падал, пока наконец не сумел встать на коньки. Затем он попробовал, размахивая руками, как утопающий, подойти на коньках к берегу, упал и снова встал, и только тут заметил в руке у Янека револьвер. Он оцепенел, лицо его исказилось: нежелание верить своим глазам постепенно уступило место ужасу и отчаянию загнанного зверя; в конце концов он оторвал взгляд от оружия и попробовал бежать, но тотчас растянулся на льду. Янек прекрасно катался на коньках; он начал описывать около солдата круг, сжимая в руках подаренный отцом револьвер. Это был браунинг небольшого калибра, и нужно было подъехать вплотную, чтобы хорошо прицелиться. К счастью, солдат был не способен ни защищаться, ни бегать; пока Янек медленно кружил вокруг него, с каждым оборотом придвигаясь все ближе и ближе, он сидел на льду, поворачиваясь на заднице и не спуская с него глаз; затем предпринял еще одну попытку подняться и бежать, но упал на спину, разбросав руки и ноги, как перевернутое насекомое. После чего, похоже, смирился со своей судьбой, выпрямился и сел, ожидая выстрела и печально глядя на револьвер в руке у Янека. Когда Янек описал последний круг, оказавшись на сей раз метрах в двух от него, молодой солдат попросту наклонил голову и стал ждать. На нем не было военной гимнастерки, а только плотный свитер и пестрый шарф, и он совершенно не был похож на солдата, когда сидел на заднице, наклонив голову с блестящими на солнце белокурыми волосами и обхватив руками колени. Когда Янек, наконец, остановился и поднял револьвер, у него внезапно появилось такое чувство, будто он собирается застрелить обычного спортсмена, поскользнувшегося на катке. Однако он, не колеблясь, сделал это.
Потом он добежал на коньках до берега, снял их и принялся рыться в развалинах домика. Небо к нему было милостиво: он нашел в целости и сохранности весь шоколад – около сотни плиток – и мешок сахара. Удалось спасти кофе и почти все консервы, главным образом – копченую рыбу. Он переходил несколько раз через реку и зарывал в снег под деревьями все, что не мог унести с собой. Затем взвалил на плечи полный мешок и углубился в чащу белого безмолвного леса, откуда порой доносился лишь вороний грай. Он чувствовал, что наконец-то перестал быть ребенком; он стал настоящим мужчиной, умелым и решительным партизаном, способным выполнить патриотическое задание и убить врага, подобно лучшим борцам за свободу. Но это чувство восторга и мужской радости было недолгим.
Целых пять часов добирался он до того места на болотах, где укрывались отряды Крыленко, Добранского и Громады. Вероятно, от усталости или просто от нервного перенапряжения что-то в нем сломалось; поэтому, подробно отчитавшись перед партизанами о своем подвиге и сбросив им под ноги мешок с продуктами, он, вместо того чтобы отвечать на их взволнованные расспросы и наслаждаться тем, как они дружески похлопывают его по спине и восхищенно качают головами, впервые с тех пор, как ушел к подпольщикам, расплакался; его сердце странно ожесточилось; сквозь слезы он пристально смотрел на них, и взгляд его горел чуть ли не злостью. На их удивленные вопросы он лишь качал головой, а когда они наконец утихли и оставили его в покое, взял Зосю за руку и вышел с нею наружу.
Они медленно прошли по деревянным мосткам через замерзшее болото и остановились у лодки, зажатой льдом между окаменевшими камышами, и от всего того, что ему хотелось сказать, от всего того, что ему хотелось прокричать, от всего возмущения, которое его душило, осталась единственная фраза, произнесенная дрожащим, детским голосом:
– Я хочу стать музыкантом, великим композитором. Мне хотелось бы играть и слушать музыку всю жизнь – всю свою жизнь…
Он посмотрел на окружавший его ледяной мир, где ничто не шевелилось, где все было словно обречено оставаться неизменным до скончания времен – не распускаться, не оживать, не расцветать и не возрождаться; где все было обречено оставаться таким, как в день первого злодейства, обречено убивать и умирать; где горизонт был вечно возобновляемым прошлым; где будущее было всего лишь новым видом оружия; где победы предвещали только новые битвы; где любовь была пылью, пускаемой в глаза; где ненависть сжимала сердца, подобно тому, как лед стискивал эту лодку с ее веслами, разбросанными, как бессильные руки; и маленькая ладонь Зоси в его руке была лишь крошечным ледяным осколком этой вселенской стужи. Девушка обняла его за шею, прижалась к нему и тоже расплакалась, но не потому, что ее сердца коснулась неизбывная мировая скорбь, а потому, что он казался ей таким грустным и потерянным, что она даже не знала, чем ему помочь.
Только Добранский понимал, что происходило в душе юноши. На следующее утро, когда они шли вдвоем через камыши сменять партизан, стоявших на часах на краю болота, он сказал ему:
– Скоро это кончится. Возможно, будущей весной. И тогда, клянусь тебе, не будет ни ненависти, ни убийства. Вот увидишь. Мир и строительство новой жизни… Вот увидишь.
– Он сидел на льду, – сказал Янек, – в коньках и пестром шарфе… Его наверняка связала ему мать или невеста… Ему было не больше, чем тебе. Он даже не взглянул на меня. Он смирился: просто наклонил голову и ждал выстрела. Я хорошо прицелился и нажал на курок.
– Ты не мог поступить иначе, Янек. Они сами виноваты. Это они затеяли весь этот кошмар.
– Всегда найдется кто-нибудь, кто его затеет, – со злостью сказал Янек. – Тадек Хмура был прав. В Европе самые старые соборы, самые старые и прославленные университеты, самые большие библиотеки, там получают самое лучшее образование – со всех уголков мира люди приезжают в Европу учиться. Но, в конечном счете, это хваленое европейское воспитание учит нас только тому, как найти в себе мужество и веские, неопровержимые доводы для того, чтобы убить человека, который ничего тебе не сделал и который сидит себе на льду, в коньках, наклонив голову и дожидаясь своего конца.
– Ты многому научился, – печально сказал Добранский.
Он остановился в снегу, доходившем до колен, и, подняв голову, заговорил. Он заговорил о свободе и дружбе, о прогрессе, мире, братстве и вселенской любви; он говорил о людях, совместно трудящихся и пытающихся раскрыть, наконец, смысл и тайну мира; он говорил о культуре, искусстве, музыке, школах, университетах, соборах, книгах и красоте… Внезапно Янеку показалось, что Добранский не говорит, а поет. Он стоял в снегу в своем черном кожаном плаще, из-под которого выглядывала военная гимнастерка, с портупеей, узкоплечий, а глаза горели такой надеждой и радостью, что его красивое лицо светилось; подняв руки, он непрестанно и столь оживленно жестикулировал, что, по контрасту, холодная неподвижность обледенелых деревьев вокруг, казалось, несла на себе печать насмешливой враждебности. Он не говорил, а пел. Он пел, и в его вдохновенном голосе звенела сила и красота всех бессмертных песен человечества.
– Никогда больше не будет войн, американцы и русские братски объединят свои усилия и построят новый, счастливый мир, из которого навсегда будут изгнаны боязнь и страх. Вся Европа станет единой и свободной; и наступит такое плодотворное и творческое духовное возрождение, о котором человек не мечтал даже в самые возвышенные минуты…
«Сколько соловьев, – думал Янек, – пело вот так в ночи, на протяжении веков? Сколько доверчивых и вдохновенных людей-соловьев погибло с этой вечной и чудесной песнью на устах? Сколько их еще умрет в холоде и страданиях, в презрении, ненависти и одиночестве, до того, как сбудется обещание их упоительных голосов? Сколько еще веков? Сколько рождений, сколько смертей? Сколько молитв и грез, сколько соловьев? Сколько слез и песен, сколько голосов в ночи? Сколько соловьев?»
Янеку было всего лишь пятнадцать, на десять лет меньше, чем его другу, но внезапно его охватило горячее, заботливое, почти отеческое чувство к этому студенту, и он боялся показаться ироничным, боялся напустить на себя снисходительный, умудренный опытом вид. Он старался не улыбнуться, не пожать плечами, не спросить его горько: «Сколько соловьев?»
Он положил руку студенту на плечо и тихо сказал ему:
– Пошли. Они ждут нас и, наверно, уже волнуются.
ЭПИЛОГ
Младший лейтенант польской армии Твардовский машет шоферу:
– Остановитесь здесь. Дальше я пойду пешком.
Лес шевелится и шумит в солнечных лучах. Трудно совладать с нахлынувшими воспоминаниями, не уловить в трепете листвы какое-то таинственное волнение, не ощутить того, что тебя узнали и радушно встречают. Сквозь лесной шум вдруг слышится голос старшего из братьев Зборовских: «Свобода – дитя лесов. Здесь она родилась и здесь же прячется, когда приходится худо».
– Вас подождать, лейтенант?
– Нет, я надолго. Съездите пообедайте и через два часа возвращайтесь.
Янек носит форму последние дни: через месяц начнется учеба в варшавской Музыкальной академии. Приятно слышать голос польского солдата, обращающегося к тебе по званию, приятно, не прячась, идти по дороге, на которой уже давно простыл след врага. А еще приятнее нащупывать в кармане маленький бесценный томик, словно сдержанное обещание. Все деревья на месте: они живучие. Те, что были молоды, подобно ему, выросли; Янек знает каждую сосенку, каждый кустик; морщины на жесткой коре – словно морщины на лицах постаревших друзей. Вот высокий дуб с отеческими ветвями, к могучему стволу которого прижимался испуганный подросток. Он тоже нисколько не изменился, и ветви шепчут все те же слова на языке дубов. Вот только Янек уже не настолько молод, чтобы их понимать. У дубов тоже, наверное, есть свои легенды о героях, прекрасные песни и детские сказки, полные надежд и золотых обещаний, и когда их срубают, возможно, они тоже думают, будто умирают за бессмертное правое дело, и, падая, мечтают о каком-то совершенно счастливом лесе, что однажды поднимется там, где они упали. Если бы у человека не было сердца, на земле не существовало бы отчаяния.
Вот то место, где под первые далекие залпы освободительных орудий они атаковали немецкий пост. Янек ускоряет шаг и оборачивается. Бывают призраки, не исчезающие даже при ясном свете дня… Раненный во время стычки немецкий сержант лежит посреди дороги, а вокруг него, как сумасшедшая муха, мечется и гудит обезумевший Станчик. У него в руке нож, и трое братьев Зборовских из последних сил пытаются помешать ему совершить задуманное.
– Обеих! Обеих! – раздается в лесу отчаянный вопль.
Немец прикрывает руками рану, но в его лице – только голый страх. Он умоляет хрипящим голосом:
– Menschenkinder, Menschenkinder! Bitte, lassen Sie ihn nicht… Menschenkinder!
– Обеих! – кричит Станчик. – Дайте мне его!
Охваченный жалостью, Янек хватается за револьвер.
– Ja, – просит, заикаясь, немец, – gut! gut!.. schnell, bitte !
Он всю жизнь будет помнить улыбку облегчения, застывшую на губах мертвеца. Лес становится гуще, и его голос – глубже; ветки дружески треплют Янека по лицу. А вдруг сосны сейчас расступятся, и навстречу ему выйдет, мигая глазом, Черв, или же он услышит насмешливый голос старика Крыленко:
– Можешь пойти с нами, бледнолицый! Добро пожаловать в наш иглу!
– Вигвам, – непроизвольно шепчет лейтенант Ян Твардовский.
– Чего?
– У краснокожих – вигвамы. Иглу – это у эскимосов.
Но Черв погиб, а старик-украинец вернулся в Рябинниково, жители которого, во главе с козаком Богородицей, тепло его встретили. На флажках, что несли деревенские ребятишки, было написано: «Привет отцу освободителя Сталинграда!», и если вам доведется заглянуть в мастерскую сапожника Савелия Львовича Крыленко, он охотно расскажет вам, как благодаря его родительским советам и большому опыту его сын Дмитрий освободил этот героический город…
Янек останавливается. Вот землянка. Он видит серьезное лицо отца и слышит его голос.
– Наберись терпения, Старина Шаттерхенд. На Волге, под Сталинградом, люди сражаются за нас.
– За нас?
– Да. За тебя и за меня, и за миллионы других людей.
В кустах что-то зашевелилось. Всего лишь белка, но призрака так легко спугнуть.
– Удачи тебе, Старина Шаттерхенд, – шепчет далекий голос.
Янек смотрит на землянку. Лес хорошо о ней позаботился. Место, где родился его сын, поросло мхом и сорной травой. Он думает о той августовской ночи, когда услышал Зосины стоны. Он видит ее покрытое испариной лицо, ее глаза затравленного зверька. Рядом Махорка: закатав рукава, крестьянин возится с огнем, греет воду и готовит новенькие пеленки. Рискуя жизнью, Махорка украл их утром того же дня на одном из хуторов.
– Пушка пальнула, – говорит он. – Это хороший знак… Свободный человек родился!
Янек чувствует, как сжимается ладонь Зоси у него в руке.
– Уйди, – приказывает Махорка. – Когда все кончится, я тебя позову.
Янек выходит из землянки и слышит, как вдалеке грохочет наше орудие. И вдруг из-под земли доносится дрожащий крик, слабая жалоба, первое недовольство… «Уже!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я