https://wodolei.ru/catalog/vanni/iz-litievogo-mramora/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Ты тоже на это не способен, Сопля. Если бы твоя жена была лет на двадцать моложе, она занималась бы тем же, что и я!
Сопля боязливо попятился. А немцы во главе с капралом Клепке сначала улыбнулись, а потом захохотали. Пани Марта какое-то время смотрела на них с презрением. Потом ее охватил гнев.
– Над кем смеетесь? – закричала она. – Над собой? Вы же все как один женаты! Вы оставили своих жен и невест в Германии! И они, ваши жены, занимаются тем же, что и я! Да-да, мои голубчики! Одни – от скуки; другие – потому что им это нравится; а третьи – для того чтобы поправить свои дела!
Первым перестал смеяться капрал Клепке. В Ганновере у него осталась молоденькая жена. В начале разлуки он еще получал от нее письма. Но теперь они приходили все реже. И самое главное – изменился их тон. Она больше не просила своего Susser вернуться, как это было вначале, и перестала жаловаться на одиночество. Это поражало капрала Клепке, и в его душу закрадывались подозрения. Обычно он старался не думать об этом, но сейчас эта женщина… Остальные женатые солдаты предавались аналогичным раздумьям. Они враждебно смотрели на Шмидта и по-своему сочувствовали портному Магдалинскому. Он был, конечно же, партизаном и врагом, но они чувствовали свое родство с ним: родство мужчин, обманываемых своими женами, пока они сражаются на фронте.
– Ну, что? – спросила пани Марта. – Почему же вы не смеетесь?
Мужчины переглянулись. Ничего не сказали, не задали ни единого вопроса, но все одновре-менно поняли, что они сейчас сделают. Их соглашение было молчаливым и мгновенным. Даже победитель Клепке и жалкий побежденный Сопля переглянулись и поняли друг друга без слов.
– Ты уверен, что это не портной Магдалинский?
– Я не могу сказать точно, – ответил Сопля. – Я давно его не видел. Может, это он. А может, и не он. Не могу вам сказать.
– Рассмотри его получше.
– Вот я и смотрю, – сказал Сопля, искоса посматривая на него.
Шмидт забеспокоился.
– Что это за комедия? Документы у меня в порядке. Они в куртке. Я могу вам их показать.
– Ни с места! – приказал Клепке.
Он думал о жене. Год тому назад, когда они расстались, она плакала. Они недавно поженились. Прожили всего две недели вместе. Он вспоминал ее горячее тело, жгучие ласки. Мысль, которую ему долгое время удавалось от себя отгонять, потрясла его теперь своей очевидностью: его жена не могла больше года прожить одна. Она завела себе любовника. У нее любовник, ласкающий ее каждый вечер, пока он, Клепке, растрачивает жизнь и силы в этих проклятых снегах… У нее мужчина – наверняка, уклонившийся от службы, один из тех, кто наживался на войне. Кому от нее польза, от этой войны? Вовсе не тем, кто уходит на фронт: они погибают, а если даже возвращаются, то находят домашний очаг разрушенным. Нет, она приносит пользу тем, кто остается. Таким, как Шмидт, который отнимает у тебя жену, пока ты далеко… Он приказал:
– Приготовиться!
Шмидт побледнел как смерть.
– Мои документы в порядке. Разрешите показать вам свои документы, капрал. Это избавит вас от затруднений. У меня высокопоставленные друзья. Я – член партии. Вы говорите с немецким подданным, капрал. Не забывайте об этом…
«Почему бы не избавить мир хоть от одного немецкого подданного?» – подумал вдруг Сопля.
Он шагнул вперед и заявил:
– Это Магдалинский! Теперь-то я его узнал!
На улице Клепке дружески потрепал Соплю по спине и пожелал ему доброй ночи. Он был в отличном настроении.
– Член партии, – проворчал он. – Член партии, как вам это нравится?… Gute Nacht, Herr Sopla!
Он увел за собой патруль. Сопля вернулся домой. Сказал жене:
– Быстрее. Умираю от голода.
– Все готово.
В ту же секунду в дверь постучали.
– А я-то думал, все кончилось, – сказал Сопля.
Он отворил дверь. В дом быстро вошли трое братьев Зборовских, а за ними – Янек.
– Добрый вечер.
Губы Сопли зашевелились, но с них не слетело ни звука.
– Вечер добрый, – сказала его жена. Ее руки нервно сжимали край фартука. Янек смотрел на них. Руки были усталыми, красными и потрескались от стирки. Они казались даже более старыми и морщинистыми, чем лицо. Словно существовали отдельно, и искривленные пальцы их выражали еще больше немой боли, чем лицо и глаза.
– Я не боюсь, – сказал Сопля. – Хватит с меня…
Его жена подошла к шкафу. Открыла его и начала вынимать праздничную одежду мужа.
– Только сперва я хочу поесть.
– Где мешок? – спросил старший Зборовский.
Янек посмотрел на ее руки. Он увидел, как их пальцы сжались, сцепились в извечном, старом, как само горе, жесте.
– Вы не посмеете, – сказала женщина. – У меня дети. Вы не посмеете убить отца и забрать мешок.
– Мы не собираемся его убивать. Нам нужен только мешок.
– Лучше убейте его!
– Стефа, – взмолился Сопля, – Стефа…
– Убейте его, – вопила она, – убейте его!..
Они уже вышли на улицу и брели по снегу, сгибаясь под своей драгоценной ношей, но все еще слышали ее крик:
– Убейте его!
И умоляющий голос Сопли:
– Стефа, Стефа…
И весь мир представился вдруг Янеку одним громадным мешком, в котором перекатывалась бесформенная груда слепых, мечтательных картофелин – человечество.
33
В лес, погребенный под ледяным покровом, в котором пихты утопали порой по самые верхушки и где царила такая глубокая тишина, словно перед концом света, продолжали поступать известия со всех подпольных фронтов, где велась неослабевающая борьба; из Греции, Югославии, Норвегии и Франции до них долетали тысячи дуновений жизни, тысячи пульсаций упорной, тайной надежды; партизаны вновь обретали в этих сигналах, приходивших из стран, зачастую таких же далеких, как звезды, которые они знали только по названиям, отзвук собственной решимости, своего упорного нежелания отчаиваться: поговаривали, что Партизан Надежда находился одновременно повсюду. Янек давно уже перестал задаваться вопросом, кто он такой. Теперь он только улыбался, когда какой-нибудь товарищ, сидя у костра, серьезно рассказывал о легендарных подвигах их главнокомандующего.
– Видать, прошлой ночью он вновь бомбил Берлин: камня на камне не оставил.
И партизаны удовлетворенно попыхивали трубками.
– В Югославии он довел немцев до белого каления. Правда, там, в горах, это гораздо проще, чем здесь, на равнине.
– Он и здесь здорово потрудился.
– Теперь ясно, что это он возглавил евреев варшавского гетто. Говорят, они восстали и бьются, как львы.
– Идея возникла у нас примерно два года назад, – объяснял Добранский, гуляя ночью с Янеком. – Это было ужасное время: почти все наши командиры пали в бою или немцы взяли их в плен. Чтобы придать самим себе мужества и сбить с толку врага, мы выдумали Партизана Надежду – бессмертного, непобедимого командира, которого не может поймать ни один враг и ничто не способно остановить. Мы выдумали легенду, подобно тому, как люди поют ночью, чтобы придать себе смелости, но очень скоро она обрела реальную, осязаемую жизнь и наш герой действительно стал жить среди нас. Появилось ощущение, будто все и вправду подчиняются приказам какого-то бессмертного человека, до которого не могут добраться никакая полиция, никакая оккупационная армия и вообще никакая материальная сила.
И всякий раз, когда Янек слушал музыку или когда Добранский, раскрыв свою школьную тетрадку, читал ему один из своих рассказов, в которых звучало эхо людского мужества, его охватывала какая-то радость, почти беззаботность – так, словно бы его только что коснулось дыхание вечности. И когда он обнимал Зосю или прижимался к ней щекой, когда стоял на часах в заснеженном лесу, одиноко ожидая рассвета, дрожащий и испуганный, с гранатой в руке и тьмой за спиной, рядом с ним неожиданно вставал легендарный партизан, обнимал его за плечи, и Янек ощущал вокруг присутствие абсолютной уверенности – уверенности в непобедимости человека. Теперь он знал, что отец ему не лгал – ничто важное никогда не умирает.
Даже немцы в конце концов поняли, кем был этот непобедимый враг, которого им не удавалось схватить; узнали, где он прячется и сколь бесплодны все их усилия уничтожить его, вырвать его из миллионов воодушевляемых им сердец. Сам Гитлер отдал из Берлина строгие приказания всем генеральным штабам гестапо в Польше, которые были позднее зачитаны на Нюрнбергском процессе; все попытки установить личность и арестовать так называемого Партизана Надежду должны быть немедленно прекращены, «поскольку вражеского шпиона под таким именем не существует». Отныне в официальной переписке запрещалось упоминать об «этом мифическом персонаже, который был выдуман врагом в целях пропаганды и психологической войны». Братья Зборовские сумели раздобыть копию этих приказов через одного немецкого шпиона, пытавшегося теперь снискать расположение партизан, и Добранский прочитал их, переводя циркуляр страницу за страницей под взрывы хохота и насмешливые выкрики: им казались в высшей степени комичными эти усилия обезумевшей полицейской бюрократии отрицать существование того, что живет в них с такой силой, наполняет их легкие и поет в каждой клеточке их крови.
И все же, сидя вместе с другими партизанами на этой читке и слушая, как они издеваются над смехотворными попытками угнетателей совершить невозможное, Янек вдруг ощутил грусть и почти отчаяние: впервые он окончательно убедился, что его отец мертв. Зося уловила эту тень грусти на его лице и робко сжала ему руку, но Янек сказал ей не по годам горьким голосом рано повзрослевшего человека с жизненным опытом, который оставил в нем след зрелости, лишенной всяких иллюзий:
– Добранский должен добавить к своему переводу пару слов. Когда говорят, что ничто важное не умирает, это означает только то, что человек либо уже мертв, либо его скоро убьют.
– Ты обозлился. Не надо так.
– Я не обозлился, Зося, но я понял одно: каникулы кончились. Мы прошли хорошую школу, и я всегда был примерным учеником. Мы получили замечательное воспитание. Помнишь Тадека Хмуру? Он называл его нашим «европейским воспитанием». Тогда я этого не понимал: я был еще слишком молод. К тому же, он знал, что скоро умрет, и относился ко всему с иронией. Но сейчас я все понял. Он был прав. Европейское воспитание, о котором он так насмешливо говорил, – это когда расстреливают твоего отца или ты сам убиваешь кого-то во имя чего-то важного, когда подыхаешь с голоду или стираешь с лица земли целый город. Говорю тебе, мы с тобой учились в хорошей школе, и нас воспитали как следует.
Зося осторожно отдернула руку.
– Ты больше не любишь меня.
– Как ты можешь так говорить? Почему?
– Потому что ты несчастлив. Если кого-нибудь любишь, ничто не может сделать тебя несчастным. Видишь, я тоже кое-чему научилась.
Янеку теперь было пятнадцать лет. Когда он шел вместе с «зелеными» по заснеженному лесу с автоматом в руке или нес на спине к какому-то передовому посту палочки динамита, спрятанные в вязанке хвороста, и когда задумчиво смотрел на капсулу с цианидом, которую, подобно всем партизанам, носил с собой, он сознавал, что выучить осталось совсем немного и, несмотря на свой юный возраст, он уже – человек опытный. Он с нетерпением ждал случая доказать, что выучил урок, что он ровня тем, с кем делил опасности жизни, но кто продолжал порой относиться к нему несколько снисходительно, словно он был еще ребенком. И пульсация свободы, это подземное, тайное биение, которое все сильнее и все ощутимее слышалось во всех уголках Европы и отзвуки которого доносились даже до этого затерянного леса, рождали у него мечты о героических подвигах и мужской доблести, что позволили бы Партизану Надежде гордиться своим самым юным новобранцем.
Отряд из десяти Feldgraue занимал лачугу на берегу Вилейки; то был один из многочисленных контрольно-пропускных постов, расставленных врагами вокруг леса в тщетной попытке запереть и изолировать партизан от внешнего мира. Реку покрывал толстый лед, Feldgraue расчистили снег и устроили на нем каток, где часто резвились под взрывы смеха и радостные выкрики.
Янек детально разработал свой план, не рассказав о нем никому из партизан. Несколько раз в неделю он переходил реку с вязанкой хвороста на спине. Тайком выходил из леса на километр ниже поста, поднимался вверх по реке, говорил солдатам, что идет из Верок, и просил разрешения собрать дров на другом берегу реки – там, где начинался лес. Через некоторое время он переходил реку обратно, сгибаясь под своей ношей из веток, которую он иногда сбрасывал с плеч на краю катка, якобы для того, чтобы передохнуть, и с завистью наблюдал за спортивными забавами Feldgraue. В конце концов солдаты позвали мальчика поиграть вместе с ними. Они дали ему коньки и оказались так любезны, что пригласили его к себе на пост, угостив кофе и шоколадом.
Feldgraue чувствовали себя изолированными от мира и очень скучали; довольно скоро они приняли в свой круг маленького поляка, который не проявлял никакой враждебности и которого так легко было приручить. Они показывали ему фотографии своих жен, детей, невест и собак. Иногда, сидя вместе с ними, слыша их смех, глядя в их лица и поедая их пайки, он чувствовал угрызения совести, и сердце у него сжималось; ему приходилось делать над собой усилие, чтобы вспомнить, что эти молодые люди – его заклятые враги.
Как-то раз он засунул между ветками несколько палочек динамита, взвалил вязанку на плечи и отправился через замерзшую реку. Был сильный мороз, Feldgraue сидели в сторожке, видимо, греясь у огня; труба весело дымила. На катке был всего один солдат, учившийся ездить на коньках. У него это очень плохо получалось, он поминутно падал посреди ледового круга и от всей души смеялся над своей неловкостью.
Feldgraue встретили Янека как старого друга; солдаты пили кофе, играли в карты, спали. Он сбросил вязанку в углу, выпил чашку обжигающего кофе, которую они ему предложили, и съел плитку шоколада, а затем попросил у них коньки. Он не боялся, и сердце его билось ничуть не чаще, чем обычно. Ему не давала покоя лишь мысль обо всех увиденных им вкусных вещах, которые должны были неминуемо погибнуть:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23


А-П

П-Я