https://wodolei.ru/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но, видно, надорвалась, когда тянула всю семью на Выге, пережив там всех родичей и оставив могильные холмы на погосте. Тихий часто дивился тому, что у нее хватило сил добраться до Ветки. Неужели ей помогло одолеть неисчислимые версты чувство, жившее в ней и ставшее тем негасимым огнем, что повел ее в такую даль лишь бы свидеться с ним?
Тихий прислуживал ей до последнего часа, а в тот день, в сумерки, когда он сидел в ее келье около кровати, у него и в мыслях не было, что конец ее близок.
— Прости меня за все,— вдруг ни с того ни с сего проговорила она и погладила его руку, лежавшую на постели.— И спасибо тебе за любовь твою...
— О чем ты, Орлица моя?— скорбно отозвался Тихий.— Ты же пришла и скрасила дни мои, дала испить из чаши, которой жизнь меня обносила! Это я тебя должен благодарить, что судьба хоть под конец свела нас вместе.
Он помолчал, не решаясь вымолвить то, что давно просилось на язык, да не находилось подходящей минуты. И сейчас те слова вроде были не к месту, но и не сказать их было нельзя.
— Когда придет твой или мой срок, я хотел бы, чтобы мы покоились рядом... Не противится ли тому твоя душа?
— То и мое хотенье,— гаснущим эхом донеслось до него.— Пусть исполнят нашу волю те, кто будет провожать нас в последний путь.
За узким оконцем кельи шелестел моросящий дождь, и под его убаюкивающий шорох Акилина, устало смежив веки и сложив на груди натруженные руки с синими прожилками и темными пятнышками на сухой коже, казалось, задремала. Но то была не дремота, а беспробудный сон, из которого она уже не вернулась к яви...
И Тихий снова осиротел, стал заметно дряхлеть, горбатиться, хотя содержал себя в чистоте и не залеживался дольше времени в постели. Он исполнял привычные дела в церкви — стирал пыль с икон, подливал масло в лампады, собирал истаявшие огарки свечей в шандалах и вставлял свежие свечи,— но уже редко наведывался, чтобы посидеть с хворым, сам нуждался в заботе и уходе и был счастлив, что, платя добром за добро, люди не забывали о нем,— он никогда не жил без еды и воды. Жизнь его текла ровно и однообразно, но он просыпался каждое утро с чувством непроходящей радости,— за окном в кронах лип щебетали птицы, синело сквозь ветви небо, плыли по нему вольные облака, слышался смех детей, и он принимал новый день как подарок судьбы, как милость Бога...
Уже при восшествии на престол Екатерины Второй, Тихий нежданно привязался незримой нитью любви
и отцовской нежности к чужому мальцу и так прикипел к нему душой, словно тот был его сыном, посланным неведомо кем, чтобы насытить до краев неизбывной радостью, скрасить горькое одиночество.
Мальчонка золотисто-рыжий, с лицом, густо обрызганным крупными веснушками, приглянулся Тихому с первой же встречи тем, что был не по летам боек, смышлен и пытлив.
— Ты чей будешь?— спросил Тихий, увидев его около церкви.
— Тятькин да маткин,— озорно ответил мальчонка и показал в широкой улыбке редкие зубы.
Тихий принял тот ответ за веселость нрава и доверительность, которая явственно светилась в васильковых глазах мальчугана.
— Звать тебя как?
— Авим...
— Значит, Зеленый колос,— и Тихий потянулся рукой, чтобы потрепать золотистые стружки кудрей.— Грамоте обучали тебя?
— Мало... Аз, буки, веди, глагол, добро,— зачастил мальчонка, но тут же покраснел, веснушки слились с румянцем смущения и стали почти незаметны.— Некому учить... Я с братиком вожусь... Мамке недосуг, да и темная она, а тятька наш бродяжит гдей-то...
— Об отце так не надо,— наставительно сказал Тихий.— А хочешь, я тебя учить стану?
— Взаправду?— Малец вскинул голову, глаза его просияли.— Буду за вас вечно Бога молить...
Так вошел в его жизнь Авим. Он бегал к нему в сторожку, когда мать отпускала погулять, и Тихий радовался приходу мальчонки, потому что учить его было одной отрадой: он цепко все брал на память, да и сам въедливо любопытствовал, не давал покоя расспросами о травах и цветах, о разных приметах погоды, обо всем, что жаждал познать его нетерпеливый ум. Тихий учил его по Псалтырю, но иной раз они отклонялись в сторону — Авим пытал его о чем-то более сложном и не по возрасту серьезном.
— А пошто наш крест осьмиконечный, а у тех, что не нашей веры — четырехконечный?
— Исус Христос был распят на кресте из трех древес— кипариса, певга и кедра... Подножие тоже из кедра... И то крест истинный, животворящий...
— А на церкви какой крест?
— Сей крест семиконечный, водружальный, поставляется на освящение храма...
— А четырехконечный, что на ризах патрихилях и парчах пишется?
— Тот прообразованием Христа называется... Но писать на нем распятие — ересь великая, потому что на нем Христову плоть вообразить нельзя.
Если мальчик умолкал, Тихий сам спрашивал, проверяя его прилежность и память.
— Что суть четыре розы на земле?
— То суть четыре евангелиста,— без запинки отвечал Авим.
— Кто вниде в рай прежде Христа?
— Благоразумный разбойник, иже при кресте Господнем был распят...
— От коих частей сотвори Бог первого человека Адама?
— Тело от земли, кровь от моря, кости от каменя, тепло от огня, ози от солнца, мысли от облака, дыхание от святого духа...
Тихий направлял ум мальчика на то, что окружало человека в природе и что следовало знать, чтобы передавать тем, кто будет жить после, продолжая род людской.
— Помни — мелкая верба весной к худому урожаю, пшеница будет тоже мелкой... Ежели кукушка кукует на голый лес, то плохая сия весть, урожая большого не жди... Увидишь много звезд на святках — то к благодати и к хлебу... Звезды кучками — ягоды тоже будут кучками...
— А пошто пчелы не берут взятки с черемухи, дятлины и медуницы?
— Говорят, те цветы пчелы скрыли от Бога, и потому от черемухи ни сладости, ни спелости, с дятлины — ни меду, ни воску, а медуница приносит им смерть.
Благодатно и светло текли эти дни ученья, и кто поверил бы, что надвигается на Ветку новая грозовая туча и никто уже не уклонится от беды и горькой участи: та земля, на которой укоренились слобожане, отошла к России, ею распоряжалась уже взошедшая на престол властная императрица Екатерина Вторая. В специальном указе от имени Сената повелевала она всем жившим прежде за польским рубежом оставить обжитую землю, избы, дорогие могилы, где покоятся родичи, и отправляться на вольные поселения за Урал, в Сибирь, страну суровую и немыслимо далекую. Десятилетний Авим, умудренный грамотой, читал тот указ слобожанам, до отказа набившимся в их избу.
— «Сим указом подтверждается, что им, возвращающимся из-за границы раскольникам, никому ни от кого никакого притеснения чинено не будет, а сверх того... что они в рассуждении добровольного их выхода не токмо за побеги в винах их, но и во всех преступлениях прощаются и отнюдь ничем истезаны не будут... как в бритье бород, так и в ношении указного платья никакого принуждения не будет, но оно употреблять на месте, по их обыкновению, беспрепятственно... и только должны они платить такой раскольничий оклад, какой прочие здешние раскольники платят... С начала выхода их раскольников при поселении каждому дается от всяких податей и работ льгота на шесть лет...»
В голосе Авима слышался слезный надрыв, потому что ему не столько жалко было расставаться со слободой и общиной, сколько с Тихим. Трекелин сидел рядом на лавке, изредка касаясь рукой плеча мальца, как бы ободряя его и благословляя на дальний путь. Сам он смирился с мыслью, что останется на Ветке или в ближнем скиту с немногими дряхлыми стариками и что в урочный час они исполнят его волю, похоронят в той же оградке на кладбище, где давно вечным сном спала Акилина.
Авим — имя мальчика, чудом уловленное тетей Пашей в рассказах уже терявшей память ее бабки, принадлежало мальчику, который отправился из Ветки с отцом и матерью в незнамые края, прижился веточкой в забайкальской земле, и та веточка разрастаясь, вымахала в могучее древо нашего рода.
Но то было позже, а тогда стояла на дворе ранняя осень тысяча семьсот шестьдесят третьего года, не осень покоя и отдыха после жатвы, а полная тревоги, какой не было и в дни первой «выгонки». Слобожане жили маетно и растерянно, жали недозрелый хлеб, надеясь, что он дойдет в суслонах, молотили, не дождавшись спелости, чтобы поскорее сняться, уйти по доброй воле, опасаясь, что нагрянет государево войско и погонит их силой. Нет, уж лучше без окрика и команды месить дорожную грязь, самим распоряжаться судьбой,
не вверяя ее тем, кто может, не спросясь, определить твою жизнь, отдав ее под начало помещику или в заводскую кабалу.
За неделю до того, как первые семьи решились покинуть Ветку, вернулся из очередного бродяжного скитания отец Авима и всех заторопил, взнуздал сумасшедшей горячностью и суетностью.
Был он странный и диковатый, и трудно было угадать, что он сотворит, какая лихая затея взбредет ему в голову не сегодня-завтра. Случалось, что он вдруг, никому ничего не объясняя, покидал семью на неведомый срок, нимало не заботясь ни о жене и детях, ни о родном отце и матери, уже дряхлых. Шла неделя, другая, пролетал год, а о нем не было ни слуху ни духу; пропал мужик, горевали все; или утонул в реке, или медведь в лесу задрал, или угодил под нож разбойных людей. Объявлялся он также нежданно, как исчезал, медленно крестился у порога, молча плескался у рукомойника. Смыв дорожную пыль, садился за стол, брал в руку лажку и как ни в чем не бывало зачерпывал из общей чашки, и все глядели на него с испугом, пораженные внезапной немотой... Был год, когда отца уже и совсем перестали ждать, поставили в церкви свечку за упокой души, отмолились, отревели, а он снова шагнул через порог дома, сделал поясной поклон и, обратя в красный угол, где была божница, задумчивое, загорелое лицо в смоляной поросли короткой бородки, душевно помолился.
Так было и на этот раз: он остановился у порога, мелко и торопливо крестясь,— видно, проголодался и желал поскорее сесть за стол. Но тут, угрюмо насупясь, навстречу поднялся его отец, дед Авима, и отрывисто бросил:
— Где плутал? Сказывай!
— Где был, тама меня уж нету,— не уступая отцу в мрачности, ответил мужик.— Вернулся же, не подох... Руки и ноги при мне, весь, выходит, целый и даже не хворый...
— Руки и ноги, может, и при тебе, а совесть твоя где?— крикливо наседал отец.— Или она тебе ни к чему, бродяга несчастный!.. Да как же мы будем с тобой из одной посуды, ежели ты неведомо с кем жрал вчера не ведая что, не творя молитвы... Может, ты с еретиками погаными путался, а выдаешь себя за чистого?
— На Выге я обретался, в скитах на Волге был... Там такие же люди старой веры, как и мы, токмо без попов живут, сами по себе...
— И зачем тебя туда носило? Кака в том надоба?
— Поглядеть было охота,— кратко пояснил отец.
— Ну и на что ты там нагляделся?— допытывал дед.— Чего в закрома принес? Или возвернулся такой же пустоболт, как и до бегов? Может, ты поумнел шибко и тебе с нами не с руки жить? Тогда валяй, паря, мимо нашего дома!
— Хватит его мытарить, батюшка,— заступалась за мужа мать Авима.— Может, у него давно маковой росинки во рту не было? Садись, сердешный, да умойся сперва.
— Вот все вы бабы такие,— недовольный, что его не поддержали, артачился дед.— Будете мужика непутевого, как телка корова, облизывать, а он, сколь ни корми, сызнова пятки покажет и даст деру, не подумавши ни о ком.
— Ладно тебе, тятя,— все также кротко, чуя за собой вину, отвечал отец.— Я ведь не кусаюсь, чего же ты меня грызешь поедом?
— Велика наука — кусаться да брехать на чужих!— не унимался дед.— Наш Полкан, хоть и срок его жизни подошел, а никого во двор не пустит... Его за то и кормят, чтоб добро сторожил! А от тебя кака така польза?
Отец отмалчивался, вероятно, считая, что и так много потратил слов в свое оправдание, но за стол не сел, пока отец не разрешил налить ему чашку щей. Мать Авима услужливо суетилась, готовая исполнить любое желание мужа. Она не судила его столь строго, как свекор, радовалась одному тому, что нашелся, сидит живой и невредимый и кидает в рот ложку за ложкой. Когда свекор выговаривал невестке, что она слишком потакает мужу, мать Авима обычно отвечала: «Грех мне его судить, батюшка!.. Кто ж виноват, что он такой уродился? Неймется ему сидеть годы на месте, тянет побродяжить... Скушно ему с нами, вот он и бежит в белый свет! То, видно, не по своей, а Божьей воле!»
Не находя, видимо, в чужих краях того, что искал, отец возвращался домой, соскучившись и по жене и детям и старикам, но по нему это не было заметно, скорее, тоска его сказывалась в работе, он дорывался до нее,
и тут его было не унять — втягивался в любое дело, как лошадь в борозду, пахал, сеял, чинил крышу, ладил сани и телеги, шил сбрую, стриг овечек, да так ловко, что Авим восхищенно заглядывался на проворные руки отца. Иногда случалось, что Авим попадал под его горячую руку и получал такую затрещину, что искры из глаз, но не ревел, не выказывал перед отцом своей слабости, тем более что поостынув, отец старался загладить свою вину и ласково трепал сына за рыжие вихры. Но Авим упрямо уклонялся от отцовой руки — он не щенок, ни к чему ему эта запоздалая доброта. Зато от матери он сносил все — и несправедливый тычок в затылок за нерасторопность, нерадивость или лень, молча выслушивал незлую ее укорность, потому что жалел ее, видя, как невмоготу тянуть ей такую ораву, пока муж шатается по Руси. Отец оставался для него загадочным и непонятным человеком, хранившим про себя какую-то тайну; заглянуть в его жизнь было жутко, как войти в сумеречный лес в непогоду, когда он полон таинственных шорохов и треска и за каждым темным кустом таится скрытая опасность.
И вот настал для Авима горестный день разлуки с родной Веткой, с полюбившимся Тихим. Слезно ныла с утра душа, но плакать было некогда: посредине двора стояли две телеги, и он помогал загружать их домашним скарбом. Вещи нужно было уложить с умом и хитростью, накрепко пригнать одну к другой, повязать веревием, рассчитать, чтобы груз тот было под силу везти лошади.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я