водолей.ру сантехника 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Воздают мне злом за добро, сиротством души моей... Враги говорят обо мне злое: когда он умрет и погибнет имя его? Слово Велиала пришло на него; он слег, не встать ему более... И ты, рожденный от плоти моей, тоже бросаешь в меня камни, хотя речешь, что простил меня». Алексей склонил голову, коснулся его влажного лба холодной рукой: «Твой крест отяжелел от крови, но ты не расстаешься с ним... Ты сейчас одинок и несчастен, тебя оставили алчущие богатства и славы, живущие корыстью и ложью. Тебе худо одному, как в пустыне, и я могу хотя бы малой частью помочь тебе..» «Но почему ты? — грозно вопросил Петр.— Ты, распятый мною на дыбе? Кто дал тебе право спасать меня? Я сильнее тебя в тысячу раз! Все беды позади, все вороги развеяны, и ныне Русь сильна так, что державы озираются на нее с испугом...» «Ты по-прежнему слеп и обуян гордыней,— грустно ответил Алексей.— Для тебя час истины не настал, и ты блуждаешь в потемках...»
Из-за спины сына выглянул тот самый монах, который нарек его Антихристом. «А зачем ты привел с собой этого злодея?— злобно спросил Петр.— Я и тебя не хочу видеть, а ты еще и чужих тащишь!» Алексей встал во весь рост, отступил на шаг, но кто-то бесшумно, мнилось, за его спиной прошмыгнул в дверь, притаился в сумрачном углу. «А Машу куда дел?— с подозрением допытывался Петр.— Не притворяйся! Где карлица, что сидела у тебя на коленях?» «Тебе привиделось,— кротко отозвался Алексей.— У тебя сильный жар!» Где- то глубоко внутри опять зарождалась жалящая боль, будто кто-то пробовал на его плоти остроту лезвия, и, превозмогая ее, Петр скорчился на постели, постанывая. Он не хотел, чтобы сын оставил за собой последнее слово. «Ты смешон и жалок, предлагая мне свою подмогу! Ты пыль, прах, тлен безвестный!— с яростью выдыхал он.— Тебя давно забыли на Руси, не помнят даже тех, кто являлся самозванцами под твоим именем!..» «Я прощаю тебе запустение твоей души,— Алексей отступал от кровати белесым призраком.— Ты распят не на своем кресте и покидаешь народ в беде и рабстве духа...» «Твои пророчества, как истоптанная трава под ногами!— с неколебимым сознанием правоты выкрикивал Петр.— Не мытарь мою душу! Уходи прочь!» Он нашарил под подушкой пустую трубку и бросил в Алексея, трубка пролетела как сквозь туман и исчезла. Тогда он свесил руку с кровати, нащупывая горлышко бутылки, чтобы метнуть ее в сына, но фигура Алексея стала меркнуть, и лишь один попугай, снова очутившийся на его плече, вспыхнул в темноте желтым, зеленым и погас... Петр поднес бутылку к губам, сделал глоток-другой, всплывая из омутного сна и понимая, что вел этот изнуривший разговор не наяву. Боли возвратились, режущие и огневые внизу живота, они словно вязали в узлы кишки. Глядя на горящие свечи
в шандалах, освещавшие походную церковь с иконостасом, которую недавно приказал установить у кровати, он увидел сквозь туман потерянные лица денщиков, доктора, духовного пастыря, на груди которого сверкал золотой крест. Лицо иерея проступило яснее, затем он услышал голос доктора: «Сейчас, ваше величество, вам станет полегче... Отведем мочу и вы примете причастие...» Кто-то протянул руку и вытер мягким полотенцем пот со лба, и на него как бы повеяло легкой прохладой... «Где граф?»— сипло выдавил он. Толстой встал около кресла, на бледном лице его застыло напряженно-тоскливое выражение. Он махнул пухлой рукой, и все суетившиеся у кровати мгновенно удалились... «Дай трубку,— попросил Петр.— Они прячут ее от меня». «Она лежит возле вас, ваше величество.— Толстой протянул трубку.— А не заругают меня доктора, что я дозволяю вам затянуться?» «Нашел кого бояться!— Петр скривил губы.— Подай свечу!» Толстой поднес свечу к трубке, Петр сделал несколько вдохов и выдохов, и голова его прояснилась. «Напиши и объяви указ,— окрепшим голосом приказал Петр.—Освободить от каторги всех преступников, опричь смертоубийц и тех, кто судим за разбой... Простить тех дворян, что не явились к смотру в назначенные сроки...» Отпустив Толстого, он позвал духовного пастыря, исповедался, причастился, поел жидкую кашицу, принесенную денщиком, пожевал куриную ножку, принял все предписанные лекарства и обессилел... Не прошло и получаса, как боль снова начала рвать внутренности, и он закричал. И сразу зазвучали вокруг чужие голоса, замельтешили перед глазами разноцветные лохмотья, потом они стали стушевываться, и, вынырнув из мрака забытья, он закусил угол подушки, сжался в комок. Боли, вгрызаясь все глубже, палили огнем, и случались мгновения, когда он замирал, переставал дышать, ожидая момент расставания с жизнью: что-то натянется внутри до предела, лопнет, и он окажется за неведомой гранью, где останется жить только один его дух. Краешком сознания он понимал, что боли говорят о его силе, о том, что он пребывает в смертельной схватке с небытием, и радовался боли потому, что она возвращала к жизни, к смутной надежде на то, что мысль и дыхание еще спасут его.
Боль пошла на убыль,— доктор пустил кровь, сделал какой-то прокол, даже не спрашивая его согласия.
«А почему я не прочитал слова Иова Алексею, когда его странствующая душа витала в моем сне?— укорил он себя.— Ведь не зря сын посетил меня, утверждал свою правоту, простил мне мои прегрешения? Да, да, то был знак Господен, а я прогнал его, озаренного всепрощением и желанием облегчить мои муки... Чего же взыскует моя душа? А может, и сына тронул бы вопль Иова, когда на его жалобы отвечал Виллад Савзияниьл «Да, свет у беззаконного потухнет, и не останется искры от огня его... Померкнет свет в шатре его, и светильник его угаснет над ним... Сократятся шаги могущества его и низложит его собственный замысел... Снизу подсохнут корни его, и сверху увянут ветви его. Память о нем исчезнет с лица земли, и имени его не будет на площади. Изгонят его из света во тьму и сотрут его с лица земли. Ни сына его, ни внука не будет в народе его и никого не останется в жилищах его. О дне его ужаснутся потомки, и современники будут объяты трепетом. Таковы жилища беззаконного и таково место того, кто не знает Бога...»
Слова эти, пришедшие на память, шевельнули влажные волосы на его голове, он начал легко дышать, и его вдруг посетила удивительная ясность мысли. Боль оборвалась, точно побежденная болезнь покорно отошла. Поманив пальцем денщика, Петр велел принести аспидную доску и грифель...
Но раньше чем денщик успел заложить ему за спину подушку, подтянуть непослушные ноги и устроить на полусогнутых коленях аспидную доску, спальня наполнилась вельможами и царедворцами. Ему захотелось прогнать всех вон, но они робко окружили кровать, боясь подойти ближе, следили за каждым его жестом, и он решил — пусть все будут свидетелями, пусть глядят, как он станет вершить судьбу государства и судьбу каждого из них. За спину старого Апраксина стыдливо прятался князь Меншиков, страшась попасть на глаза государю, рядом стояли канцлер Головкин, Долгорукий, кабинет-секретарь. Одна лишь Екатерина пряталась в тень и томилась в углу. Зачем-то затесался в эту шайку и граф Толстой. Неужто пошел на сговор с ними и слезы его давеча были лицемерны и притворны?
Пока Петр прилаживался, зажав скрюченными пальцами грифель, стояла тишина, казалось, в спальне притаился и только сипло дышит огромный зверь.
От того ли, что Петр торопился, от того ли, что схватила судорога, но рука его предательски тряслась, и грифель стучал о доску, как дятел в пустотелое дерево. Но Петр совладал с рукой, унял дрожь и, прищурясь, вывел размашистым почерком первые слова: «Отдайте все...» И тут словно кто-то сильно толкнул его в плечо и он чуть не выпустил грифель из цепких пальцев: рука больше ему не повиновалась. Однако он не подал и вида, что рука повисла, как плеть, и, облизав пересохшие губы, внятно приказал:
— Позовите Анну...
Дочь вынырнула из-под чужого плеча, растрепанная и заплаканная, посмотрела на него с мольбой и испугом, студенисто дрожавшие на глазах слезы перелились через веки и оставили на щеках две мокрые полоски.
— Возьми грифель и продолжай то, что я начал,— тихо прошептал он.— Где твой герцог?
— Тут он, батюшка...
— Ну ладно, вытри слезы и пиши...
Он видел глаза царедворцев, сгрудившихся около кровати, стывший в них ужас, и тот ужас был ему по душе.
«Они боятся меня, пока я жив,— с явным злорадством подумал он.— Но будут бояться и мертвого... Не ведаю, станут ли оплакивать меня холопы и смерды, но этим поскорее бы зарыть меня и перестать трепетать от страха...»
Он увидел склоненную над доской дочь, вобрал в себя воздух, чтобы диктовать свою волю, но язык не шевельнулся, лежал во рту, как обрубок. Петр издавал невнятное мычание, на лбу его проступил обильный пот, и он понял, что его поразила вечная немота: ему не подчинялись больше ни руки, ни ноги, он лишь различал знакомые холеные рожи и напудренные парики, слышал одышечное, астматическое дыхание этих обреченных стариков, теснившихся вокруг. Палкой бы их, как собак, палкой!..
Прогнать их Петр мог только взглядом, и, дернув головой, он повел по сторонам злыми от бешенства глазами, и вельможи стали пятиться от постели. Стоило поймать чей-то смятенный взгляд, как человек исчезал, словно проваливался. Скоро спальня опустела, и он окунулся в блаженную тишину и покой.
Но то длилось недолго — словно назло ему, кто-то распахнул оконную «раму, и в спальню хлынул студеный
ветер, холодя ноги и все тело, клоня на сторону все свечи в шандалах и гася их одну за другой. Он встревожился настолько, что быстро поднялся, пытаясь спасти хотя бы единственный огонек, чтобы не очутиться в кромешной тьме. Зажатая в ладонях свеча трепетала бледным тающим пламенем. Прикрывая ладонью крохотный огарок, он стремительно зашагал по пустым и гулким залам и коридорам дворца в надежде кого-то встретить и отдать приказание, но на пути никто не попадался, будто дворец вымер. За последней, сорванной ударом сапога дверью открылась черная, бушующая от ветра ночь... Свеча в его руке сникла и погасла, но, к счастью, он оказался близко у морского причала, где покачивался под парусами корабль... В черной дыре неба гудели ванты, хлопала парусина, палубу окатывали волны, и она масленисто блестела. По палубе катались не принайтовленные бочки, стукались друг о друга и отлетали к бортам. С трудом он добрался до рулевого колеса и рассердился, никого рядом не обнаружив, даже вахтенного матроса. Сквозь свист ветра и нарастающий гул моря он уловил человеческие голоса, женский смех, звуки скрипок... Он кинулся к салону, открыл створки дверей и отшатнулся — салон взрывался криками пьяных гуляк, точно здесь собрался Всешутейший и Всепьянейший собор. Кутили все бывшие недавно во дворце вельможи; на подушке, брошенной на бочку, восседала Екатерина, покачивая ногой в серебряной туфельке, и, запрокидываясь, смеялась во все горло. За ее спиной, что-то нашептывая ей, стоял светлейший, стол был завален яствами, хлопали, взлетая под потолок, пробки из бутылок, пиликали скрипки, на коленях у вельмож сидели полуголые девицы, их бесстыдно тискали, и девицы визжали. Воздух в салоне спертый, душный, пах блевотиной и пивом, тени от свечей качались на стенах... Петр дико и страшно заорал, в приступе бешеной истерики замахал тростью, но голос его потонул в гомоне, гуле и свисте. Это была подлейшая дерзость, глумление над его честью, и он рванулся со ступенек вниз, обрушивая удары трости на всех, кто попадался под руку. Однако орава вельмож и царедворцев не испугалась, ответила ему громовым хохотом, а дюжие сенаторы, похоже, сам Меншиков и угодливый граф Толстой, двинулись навстречу, чтобы выставить его вон... Однако он не потерпел надругательства над собой, надавил спиной дверь и снова очутился на палубе. Она ходуном ходила под ногами. Разыгравшаяся буря уже оторвала корабль от причала, гудели паруса, и он несся, неуправляемый никем, в морскую пучину. На реях ветер раскачивал тела повешенных в белых саванах. «С кем это они успели уже разделаться?»— подумал Петр, и это была его последняя мысль.. Скользя по скользкой, как лед, палубе, он попытался пробиться к штурвалу, чтобы повернуть корабль обратно в порт, но обрушившаяся сверху грохочущая волна сбила его с ног, проволокла по палубе и кинула в кипящую от ветра темную стихию. Падая, он от страха крикнул неведомо что, попытался вырваться из водяного плена, удержаться на гребне шипучей волны, но ревущая пасть моря проглотила его, и он безгласно покорился чудовищной, неподвластной человеку силе, скользяще пошел в глубину— вечная и темная бездна навсегда сомкнулась над ним...
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
Долго ли скоро ли, но весть о кончине государя долетела и до Ветки, где в ту пору жили в слободах старообрядцы-поповцы, покинувшие пределы русской земли еще при Алексее Михайловиче Тишайшем, когда начались гонения на ревнителей старой веры, поначалу беглые селились в Стародубье, по эту сторону рубежа, а уж при Софье, после ее жестоких указов, кинулись дальше, ища защиты у чужого польского короля. Русь дождалась конца света — сиротели деревни, сиротели, зарастая бурьяном, поля, люди дичали в запустении и нищете. Из года в год на польскую сторону накатывали новые волны пришельцев — кто искал спасения от никонианской ереси и Антихристового поветрия, кто скрывался от поборов, от кабалы, беспросветной царской службы и войн. Не надеясь на спасение в родной земле, люди устремлялись дальше, в неведомые страны — Румынию, Швецию, Австрию, Порту — и, по слухам, добирались даже до китайских владений, а то и до японских островов и Америки.
Весть о смерти Петра принес на Ветку странник Тихий — в то время по Руси немало гуляло бродяжных людей. Имя странника было Тракелин, что означало по дониконовским святцам Тихий, на это имя он и отзывался. Он и на самом деле был тих и смирен, ходил по земле неслышным шагом, был молчалив, но не скрытен, худ и непомерно высок. Летом и зимой он не прикрывал головы, до того были густы его русые, рано поседевшие волосы; борода же была невзрачная и тощая, кустилась волнистым клочком на бледном худощавом лице, а глаза, большие и зоркие, светились ласково — казалось, он постоянно ждал, что вот сейчас его окликнут, позовут куда-то или о чем-то попросят.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я