https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/arkyl/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

В будничные дни свободный от службы Кильтынка жил, как все нивхи, рыбачил, ставил капканы на зверя, а зимой часто лежал в китайской фанзе и курил опиум. В стойбище жили три или четыре китайских семьи, одни вели мелкую торговлю, другие содержали курильни. Опиум они делали сами — весной уходили далеко в горы и там, среди непроходимой чащобы разделывали участки земли и сеяли мак. Когда мак отцветал, китайцы принимались за тонкую и кропотливую работу: острым перочинным ножичком делали спиральный надрез на зеленоватых головках мака, сквозь буроватую их кожицу через не
сколько дней проступал белый, как молоко, сок; тем же ножичком китайцы осторожно снимали этот сок и, сберегая каждую капельку, собирали его в белые фарфоровые чашки. Потом варили в лесной фанзе темно-коричневую вязкую массу, чем-то напоминающую густую, задымленную смолу, и, нарезав эту массу тонкими пластинками, величиной с большой ноготь, продавали курильщикам. За такую порцию опиума нивх отдавал шкурку белки или полмешка свежей рыбы... Я не раз заходил в эти фанзы с маленькими нивхами, которые искали в курильнях своих отцов. Курильщики лежали на нарах, бледные, как покойники, и посасывали длинные трубки, на конце их чернели, похожие на луковицу, головки, отверстие заранее залепляли порцией опиума. Когда трубку подносили к крохотной спиртовой лам- пешке, пластинка опиума начинала пузыриться и кипеть, курильщик делал глубокие затяжки и точно пьянел, окунался в дурманно-сладкий обморок; пребывая в хмельном угаре, курильщик не забывал помешивать острой иглой в отверстии трубки, чтобы ни одна крупица опиума не пропала, но сгорела до конца. Выкурив трубку, он откидывался на нары и погружался в глубокий сон. Лицо нивха, освещенное бледным огоньком спиртовки, становилось похожим на лицо мертвеца, изредка эта восково-серая маска на мгновение оживала, обводила мутными и блуждающими глазами фанзу, губы ее трогала блаженная улыбка... Однажды так уснул в курильне и не проснулся отец Понгина, мальчика- нивха, который поступал в интернат. Китайцы быстро снесли умершего в его юрту, когда из Богородска прибыл милиционер Кешка, над покойником уже бил в бубен шаман Кильтынка, а сородичи оплакивали усопшего. При обыске милиционер не нашел в фанзе ни опиума, ни трубок... Однако с этого дня Кешка строго следил за китайцами, и однажды, когда они отправились на маковое поле в горах, он осторожно двинулся следом. Милиционер взял на подмогу двух русских мужиков из Богородска. Арестовав китайцев, Кешка велел своим спутникам сторожить их, а сам сбросил гимнастерку, поплевал на ладони и широкими взмахами стал косить литовкой мак. Китайцы сидели на корточках у глинобитной стены фанзы, смотрели, как беззвучно осыпались лепестки мака, устилая землю, и по их темным лицам бежали слезы. Скосив все маковое поле, милиционер снова надел гимнастерку, подпоясался широким кожаным ремнем, нацепил кобуру с револьвером и скомандовал китайцам: «Айдате, мужики! Закрываю я вашу курильню навсегда, чтоб не травили людей! Советская власть не даст в обиду малый народ, на то она и советская!»
Но все это случилось позже, лишь на вторую или третью весну, а пока шли первые месяцы нашей жизни в стойбище, и я беспечно носился с целой ватагой нивхских мальчишек по берегу Амура, учился петь их песни, управлять собачьей упряжкой, долбить пешней глубокие проруби в толстом льду и ловить рыбу. Я впервые был по-настоящему сыт, обут и одет, мне было хорошо рядом с матерью, тоже довольной тем, что ей нет нужды тревожиться за наше будущее...
И вот наступил наконец тот день, когда школа-интернат была уже готова принять своих первых питомцев. Со всех стойбищ в низовьях Амура полетели собачьи упряжки, и привычную тишину разорвал лай собак, крики каюров, гомон толпы. Рыбаки и охотники, отцы и деды привозили на Ухту своих сыновей или внуков, где их должны были научить грамоте и жить по- новому. Поначалу не рассчитали, где становиться каждой упряжке, и все сбились на небольшой площадке перед школой, собаки свирепо сцеплялись в рычащий клубок, который катался по снегу, пятная его алой кровью, а каюры врывались в эти хрипящие своры, дубасили собак остолами, хватали каждую собаку за загривки, разбрасывали во все стороны. Нивхи и ульчи были, как на подбор, коренастыми, кривоногими, смуглыми и скуластыми. Их сыновья и внуки носили торбаза с узорчатыми вышивками на голенищах, от пояса тянулись короткие ремешки, чтобы торбаза хорошо держались, из-под меховых шапок выползали на спины халатов черные косы, и даже невооруженным глазом можно было заметить, что в густых волосах ребятишек водилось немало «живности», как деликатно заметил учитель, принимавший детей под свое покровительство. Среди приехавших было только три девочки, они вели себя еще более робко, чем мальчики, диковато косили черными узкими глазами, шмыгали приплюснутыми носами...
Да и, по правде, было от чего оробеть не только детям, но и их родичам,— маленьким питомцам нужно было постричься и, значит, расстаться со своей косой, что могло разгневать одного из самых суровых богов. Едва ребятишки увидели парикмахера в белом халате со сверкающими ножницами и машинкой, как они дружно заревели, а их отцы и деды нахмурились. Учитель и парикмахер, приглашенный по этому случаю из Богородска, услышав рев и плач, тоже на какое-то время растерялись. Никакие уговоры не помогли, да и уговаривать было трудно, потому что учитель изъяснялся с помощью ухтинского мальчика — Койги, довольно бойко говорившего по-русски. И тут вдруг нашелся парикмахер — он поманил меня пальцем, взял меня за плечо и подвел к стоявшей посредине пустого класса табуретке. «Вот поглядите!— громко сказал он.— Этот мальчик самый смелый! Он ничего не боится!» Не знаю, почему я вдруг подчинился парикмахеру, мне совсем не нужно было стричься, голову мою украшали золотисто- рыжие кудри, кольцо в кольцо, их с трудом можно было расчесать. Не успел я воспротивиться и призвать на помощь учителя, как Юрий Станиславович, видимо, решил принести меня в «жертву» ради общей пользы. Парикмахер быстро укутал меня в белую простыню, над моей головой застрекотала машинка, защелкали, лязгая, ножницы, и золотые кудерьки волос полетели на пол и на белое полотно простыни. Ребятишки перестали реветь, с любопытством смотрели, как голова моя становится круглой и чистой. И когда я, чуть не плача, сполз с табуретки, на нее вскарабкался маленький Койги, и парикмахер одним взмахом отрезал его толстую косу: коса упала на пол, как черная змея, по классу пронесся глубокий вздох. Голова Койги тоже была выстрижена наголо, как у солдата-новобранца. Кряхтя от досады и покачивая головами, каюры стали подталкивать в спину своих сыновей и внуков, и скоро все ребятишки гладили себя по шершавым головам и уже смеялись... Затем учитель повел всех в жарко натопленную баню, недавно срубленную на окраине стойбища. Я и тут первым полез на душный полок, за мной шагнул сам учитель, ведя за руки двоих питомцев. Похоже, баня понравилась ребятишкам, они с удовольствием терли мочалками спину друг другу, окатывались ковшами воды из бочки. В предбаннике учитель выдавал всем чистое белье, новые штаны и рубахи, ватные пиджаки, после чего отвел в общежитие, где стояли железные кровати с белыми простынями, одеялами и мягкими подушками... Пока их сыновья и внуки проходили через все эти процедуры, отцы и деды молча и сосредоточенно ходили следом, посасывая трубки. Когда ребят усадили в столовой за стол и поставили перед каждым по тарелке горячих щей, каюры, видно, совсем успокоились и поверили, что их детям и внукам ничто не угрожает. Родителей тоже угостили вкусным обедом, и когда учитель спросил — понравилась ли им школа, они дружно закивали: «Кэт ларге! Кэт ларге!»
Теперь они могли без тревоги разъезжаться по своим стойбищам — они своими глазами видели, что ребятишки попали в хорошие руки... Теперь они разнесут весть о добром учителе и его школе по всем стойбищам побережья, чтобы другие рыбаки и охотники посылали сюда своих сыновей и дочек...
На другой день учитель провел первый урок. Ученики сняли обувь в коридоре и в теплых носках вошли в хорошо натопленный класс, где пока не было ни одной парты, которые должны были смастерить в Богородске и привезти месяца через полтора. Поэтому все пока легли на чисто вымытый пол, и я вместе со всеми. Каждый получил по тетрадке и карандашу, и мы стали чертить палочки и кружочки, чтобы научиться писать буквы. И нивхи и ульчи оказались на редкость способными и прилежными учениками, они с напряженным вниманием слушали учителя, повторяли за ним русские слова, смотрели на красочную картинку с нарисованной лошадью, коровой, собакой, со всем, с чем были знакомы по своей жизни в стойбищах: рыбой, юртой, неводом, торбазами, костром — и вскоре показали себя искусными рисовальщиками. Мальчик Тэна особенно легко и без всяких усилий рисовал собак и нарты, и лицо своей бабушки, и всех подряд, кто хотел, чтобы его нарисовали... Когда же привезли парты, школа стала походить на настоящую, появились дежурные, которые следили за чистотой в классе, стирали тряпкой пыль с черной доски, проверяли, чистые ли у всех руки и уши. Если кто-либо поленился с утра помыться, его тут же отправляли в общежитие, и через несколько минут он прибегал обратно, весь красный от смущения. Дежурные помогали маме и на кухне, мыли посуду, накрывали на стол, нарезали хлеб. Выходя из-за стола, каждый говорил «спасибо» поначалу из чувства благодарности,
а затем кто-то произнес: «Испасибо, мама!»— и с этого дня это стало привычкой для всех.
— Испасибо, мама! Испасибо, дядя!— звучало со всех сторон.
— На здоровье, мои детки!— отвечала мать, стоя у плиты и вытирая концом фартука пот со лба. Смеялась:— Вот обзавелась семейкой! Наверное, ни у кого на всем белом свете нет такой!
У меня тоже появились почти сорок братьев и сестер, среди них особенно близкими стали Тэна, Понгин, Койги, а также три девочки — Чешка, Симака и Оня. Девочки прибегали к маме, как только освобождались от уроков, и она учила их варить щи, делать котлеты, а по вечерам в свободные часы учила шить. Вышивать они умели, и мама переняла их узоры и начала вышивать красивые нивхские орнаменты, украшавшие халаты, торбаза и рукавицы...
Учитель весело потирал руки, что-то насвистывая про себя или напевая, и мне трудно было представить более довольного жизнью человека, чем Юрий Станиславович. Несмотря на огромные заботы о хозяйстве интерната, он никому никогда не пожаловался, что ему трудно, как будто все давалось ему легко, без всякого напряжения. Прибывали новые ученики, опоздавшие к первому приему, он вечерами занимался с ними отдельно, отдавая им все свое время. Бывал он и в меру строг, и внимателен, но ни разу я не видел его злым или жестоким, а когда гневался, то бледнел и молчал, пересиливая подступавшее к сердцу раздражение. Ребята не оставляли его даже на переменке, облепляя с двух сторон, висли на руках, и он терпеливо принимал это общее обожание, и, кто знает, может быть, то были самые счастливые минуты его жизни. Я тоже повиновался каждому слову учителя, исполнял его просьбы влюблено и радостно.
Только однажды, когда зима уже шла на убыль, меня опалила жгучая ненависть к нему. Как-то я проснулся среди ночи за ситцевым пологом в углу кухни и не обнаружил рядом матери. Я негромко позвал ее, подождал, думая, что она вышла на улицу и сейчас вернется, но текли минуты за минутами, а мать не появлялась. Мне стало и тревожно и боязно, хотя в этом стойбище, где жили такие бескорыстные и добрые нивхи, с мамой ничего плохого не могло случиться. Прождав ее довольно долго, я все же не выдержал, набросил на плечи шубейку, сунул ноги в валенки и выскочил в метельную темь. Меня опахнул холодный ветер, ударила в глаза снежная пыль, но недалеко от кухни в школе светилось одно окно, и я начал успокаиваться. Это было окно в комнате учителя, и стоит мне постучаться к нему, как тревога моя исчезнет. Я уже взбежал по ступенькам и собрался стукнуть в дверь, как нежданно услышал голос матери и ее смех. Я отступил от двери, точно пойманный на чем-то запретном, и замер. Я уже давно не слышал, чтобы мать смеялась так счастливо и бездумно, точно девчонка. Опаляемый мстительной ревностью, я вскарабкался на кромку фундамента, пытаясь заглянуть в окно, но стекла были обметаны инеем, и как я ни таращился, ничего не мог рассмотреть. И скорее догадался, чем увидел, что мать бегает по комнате, а учитель зачем-то догоняет ее и никак не может поймать. «И чего он носится за нею, как маленький?»— подумал я и вдруг задохнулся от волнения, поняв, что учитель, наконец, настиг мать, их две мятущиеся тени соединились и наступила странная тишина. Но почему же они молчат? Почему она не смеется? Может быть, ее там уже нет?.. Я оторвал от наличника окоченевшие руки и, плача, побежал на кухню, чувствуя себя снова преданным матерью. Я бросился в постель, зарылся головой в подушку, глотая слезы, растравляя душу горчайшей обидой... Я не помнил, как заснул, не слышал, как вернулась и легла рядом мать. Утром, когда я открыл глаза, она уже суетилась у плиты, на которой что-то шипело и потрескивало.
— Вставай, лежебока!—весело сказала она, и порозовевшее от жара плиты лицо ее заиграло улыбкой, она светилась в ее глазах, звучала в голосе.— А ну-ка, живо собирайся, не то на праздник опоздаем!
— На какой праздник?— Я отвернулся, не желая встречаться с ее взглядом.
— А ты забыл? Вчера же нас приглашали на медвежий праздник!..
Я давно мечтал побывать на таком празднике, но сейчас не обрадовался этой вести и упрямо мотнул головой.
— Никуда я не поеду! Езжайте сами!..
— Да ты что? Не с той ноги встал?— удивилась мать.— Можешь оставаться, я уговаривать не стану...
«Значит, ей ничего не стоит оставить меня и поехать на этот праздник с учителем?»—подумал я, желая не
только огорчить мать своим отказом, но и наказать ее за вчерашний уход.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я