Качество удивило, привезли быстро 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Нажмешь одну кнопку, и загораются крохотные лампочки в тех местах, где добывается каменный уголь. Нажмешь другую кнопку, и лампочки покажут тебе, где имеются залежи марганца, олова, мышьяка или где находятся винодельческие заводы либо цитрусовые плантации, чайные фабрики, прядильно-трикотажные комбинаты и бог весть что еще.
Когда Малхазу понадобились лампочки для этой карты, он выпросил у матери деньги, купил несколько десятков карманных электрических фонарей, разобрал их, вывинтил лампочки, а батареи и футляры побросал на чердак. Не постоял перед расходом, не пожалел трудов — только бы достигнуть цели.
Годердзи, узнав про эту историю, призвал к себе сына, посмотрел карту, спокойно расспросил его, как он все это сделал, похвалил работу, но выговорил за расточительство. «Это все равно, как если бы тебе понадобилось двадцать гусиных перьев,— сказал он насупившемуся, нахохлившемуся мальчику,— и ты купил бы двадцать гусей, выдрал бы у каждого по одному перу, а гусей бросил бы в реку».
Малхаз выслушал отцовскую притчу, насмешливо поглядел ему в глаза, но сказать ничего не сказал. Такая у него была манера: внимательно выслушает и ничего не ответит, но сделает все-таки по-своему.
Годердзи очень не нравилась самоуверенность сына, его чрезмерное упрямство, но он понимал, что переделать его не так-то просто.
Из ровесников первым пионером стал Малхаз, и в комсомол первым приняли его.
Он заканчивал школу, когда умер Сталин. Едва получив аттестат, он, не спросив отца, снял со стены портрет генералиссимуса.
Вернувшись домой и увидев пустое место вместо портрета, Годердзи не поверил глазам. Остолбенев, с минуту стоял неподвижно, тупо уставившись на стену.
— Ты что же сделал, сынок, как рука у тебя поднялась снять этот портрет?! Ведь я всю войну с его именем прошагал! — дрогнувшим голосом спросил он наконец хмуро глядевшего на него сына.
— Отец, надо шагать в ногу с жизнью и не отставать. Опережать жизнь можно, но отставать нельзя.
— Ты что, поучаешь меня?
— Не поучаю, советую. Хороший совет всем на пользу, разве не правда?
— Вон отсюда, сопливый мальчишка! — загремел вспыхнувший, как порох, Годердзи.
Потеряв самообладание, он шагнул было к сыну, чтобы влепить ему оплеуху, но в последний миг сдержался и, тяжело дыша, весь красный от негодования, вышел за порог. Не вышел — выбежал.
«Не так должен был я поступить,— тотчас раскаялся про себя Годердзи.— Молод он, зелен еще, ни черта не смыслит. Сказано ведь: как аукнется, так и откликнется. Мне бы надо было по-человечески с ним поговорить, наставить его, уму-разуму научить. А я наорал, зверем набросился, он, верно, и не понял, за что я его так... Да и чем он виноват, от этого «батьки» все отреклись, что же мальчику-то делать? Вообще-то, если уж правду сказать, Сталин, хотя и войну выиграл, а зла немало натворил... Как знать, может, и правы они теперь... А мальчишку я зря отругал... ей-богу, зря...»
Впоследствии Годердзи не раз вспоминал этот случай и много размышлял о нем.
Наутро, когда Годердзи вышел в переднюю комнату, Малхаз сидел за столом и, уткнувшись носом в свою цветастую чашку, пил молоко. Он всегда вовремя вставал и вовремя уходил в школу. Годердзи приблизился к сыну, потрепал по волосам. Потом указательным пальцем приподнял за подбородок его кудлатую голову и заглянул в глаза.
Мальчик не сопротивлялся. Он медленно возвел на Годердзи свои лучистые медовые глаза. Но в глазах этих отец не смог прочесть ту любовь, которой так жаждал. Не нашел он в них и того тепла, которое согревает обычно глаза детей — до поры, пока не черствеют с годами их сердца.
— Отчего ты такой ершистый, паршивец ты этакий,— ласково обратился он к сыну. И вдруг на какой-то миг почва ушла у него из-под ног от странного ощущения, будто не к голове ребенка прикоснулся он, а к собственному обнаженному сердцу. Малхаз молчал.
— Что тебя беспокоит, сынок? — снова спросил Годердзи и подсел к нему.
— А что должно меня беспокоить? — смело и, как показалось Годердзи, слегка вызывающе ответил сын.
— Не знаю, родной, не знаю... потому и спрашиваю... ты уже взрослый... можно сказать, мужчина... Если тебе в чем нужда будет, ты ведь знаешь, мне для тебя ничего не жаль, кто мне дороже тебя?.. Ты мой сегодняшний и завтрашний день!..
Он хотел сказать еще что-то, но внезапно в горле встал какой-то горький ком, и, махнув рукой, он поспешно вышел вон.
Это был первый трудный разговор с сыном. С сыном, которого он оставил таким крохотным и беспомощным и который стал теперь взрослым и отчужденным.
— Наверное, от ума он такой... да и возраст у парня переходный... смягчится со временем, потеплеет сердцем...— утешал себя Годердзи.
Снятый сыном портрет Сталина он больше не повесил на стенку. Спрятал его в старинный кованый сундук — приданое Малало. А несколько лет спустя, когда Годердзи получил «высокий пост» заведующего базой и собственный кабинет, в один прекрасный день, после прочтения очередного закрытого письма об ошибках генералиссимуса, он извлек портрет из сундука, бережно завернул в оберточную бумагу и, зажав под мышкой, унес к себе на базу.
В кабинете долго выбирал место, в конце концов повесил портрет напротив входной двери, над своим столом.
Сотрудники базы появление портрета встретили по-разному.
Миша с покалеченной на фронте ногой глядел, глядел на него и философски проговорил:
— Эхе-хе, что было и что стало, какой почет имел, а теперь...— он махнул рукой, повернулся и вышел.
Баграт, с утра накачавшийся водки, от удивления насупил брови.
— Слушай, другие снимают, а ты вешаешь? — сказал он, потом примирительно добавил: — Пускай висит, шут с ним, только боюсь я, как бы ты выговор себе не схлопотал, что ли... Знаешь ведь, мы через тебя хлеб едим. Если с тобой что случится, то и нам не поздоровится...
Серго узнал о событии, видно, от своих подначальных. Он вбежал в кабинет, долго, вытянув шею, смотрел на портрет, потом присел на корточки, хватил себя ладонями по ягодицам и воскликнул:
— Вот это да! Ты что наделал?!
— Дуралей, где тебе понять, что это за человек был! — беззлобно отозвался Годердзи и, обернувшись к портрету, с какой-то жалостливой ноткой в голосе сказал: — Пусть себе висит, кому он мешает? — Пусть висит! — весело согласился вдруг Мамаджанов.— Только ему красная рама больше подойдет, потому как он красный след после себя оставил... — Убирайся отсюдова! — сверкнув на него глазами, рявкнул Годердзи.
Серго прокричал петухом и с хохотом выбежал из комнаты. Исак — Исак только глянул исподлобья на портрет и, разом помрачнев, отвел глаза. Посидел молча, нахмуренный, и молча же, не проронив ни звука, встал и вышел.
Лишь на второй день сказал он Годердзи свое слово:
— Жизни поперек дороги не становись, начальник. Потащит она тебя кверху — не противься, потащит в сторону — тоже не противься, в глубину затянет — постарайся вынырнуть, не сумеешь — и тут не противься, на ее милость отдайся. Ежели сопротивляться да упираться станешь, она скорее тебя придушит. Так-то, брат, ей-богу так...
— Эге-ге, сколько же у тебя врагов было, милый человек! — сказал Годердзи портрету, и теперь совсем в ином свете представился ему поступок сына. «Не зря, видно, говорится, что истина устами отроков глаголет»,— подумал он.
Но более всего тяготило Годердзи то, что он никак не мог понять, что же думает о нем сын и любит он в конце концов отца или нет. Много раз пытался он заглянуть в сыновнюю душу, но Малхаз был таким неразговорчивым и скрытным, что Годердзи слова не мог из него вытянуть, не смог заставить его проявить хоть какое-то чувство. И тем более тяготило это Годердзи потому, что с чужими его сын бывал и весел, и приветлив.
И чем дальше, тем меньше понимали друг друга отец и сын...
Как и следовало ожидать, Малхаз окончил школу с золотой медалью и собирался поступать в Тбилисский университет. В школе ему больше всего давались физика и математика, и все ожидали, что он изберет одну из этих наук. Но, к общему удивлению, он поступил на исторический факультет.
— Послушай,— заговорил с ним однажды после ужина Годердзи,— ты, по-моему, никогда особенно не любил историю, с чего же вдруг пошел на исторический? Что тебя заставило избрать эту науку?
— Видишь ли, отец, не существует плохой и хорошей науки. Любая наука хороша, если можешь ею овладеть. Меня теперь привлекает именно история.
—- А ведь говорят, нынче у физики большое будущее. И кадры больше всего там нужны...
— Это тебя, верно, Исак Дандлишвили просвещает?
— Ох, как ты любишь отцу колкости говорить! Когда я был в твоем возрасте, я не смел старшим перечить. Почему ты такой...такой...— Годердзи не нашел слова и тяжело вздохнул.
— Да уж какой есть, папа, что делать!
Это тоже был не очень-то почтительный ответ. Для юноши его возраста, беседующего с отцом, ответ прозвучал неподобающе. Но Годердзи не стал заострять на этом внимание. Когда сын называл его «папа» (что случалось крайне редко), Годердзи моментально смягчался, вдобавок в словах, вернее, в голосе сына ему послышалась затаенная боль.
— Я же для тебя говорю, для твоего блага, сыночек, а то мне и твоей матери ни физика не нужна, ни химия.
— А я для своего блага и выбрал, для чего же еще?
— Какое же тут благо, самое большее — станешь учителем истории, вот и все!
— Как это «вот и все»? Руководящие кадры теперь все больше из историков и юристов выбирают.
— Чего, чего?..
— Руководящие кадры, говорю.
Только сейчас понял Годердзи, куда метит его упрямый сын. «Вот, оказывается, чего захотел, ишь ты каков!» — подумал удивленный Годердзи.
Видно, он и впрямь отстал от жизни. Ведь до сих пор он наивно полагал, что руководителей не готовят специально, а сама жизнь их выдвигает, что сперва надо стать хорошим специалистом, а уж если ты проявил талант, способности, тебя повысят и сделают руководителем. А этот уже сейчас мечтает стать руководителем и профессию выбирает соответствующую!
Годердзи считал сына простосердечным, наивным юношей, а юноша-то, оказывается, в иных вопросах отца за пояс заткнет. Вот оно как!..
После того Годердзи стал еще пристальнее наблюдать за сыном. Присматривался с подозрением, запоминал, что и как тот сказал или сделал, осмысливал, размышлял...
Он опасался, как бы не упустить в сыне чего-то такого, что впоследствии может дорого обойтись неглупому, но неопытному парню. Однако Малхаз прекрасно во всем разбирался, все делал обдуманно, предусмотрительно. Любое произнесенное им слово и любой его поступок казались заранее выверенными, подготовленными.
Не нравилась Годердзи эта чрезмерная рассудочность Малхаза. Он не мог понять, каким образом и почему сын его оставался свободным от всех страстей и искушений, от промахов и ошибок юности.
Уравновешенный, невозмутимый и хладнокровный был юный Зенклишвили, но за всем этим угадывалась внутренняя настороженность.
«Или он далеко пойдет, или уподобится холощеному бычку»,— переживал Годердзи, ибо не желал для сына ни того, ни другого.
Когда Малхаза зачислили в университет и родители готовились отправлять его в Тбилиси, Годердзи предложил: «Я поеду с тобой, сниму там тебе комнату и устрою получше».
Но Малхаз наотрез отказался от отцовского предложения. Видимо, и это было у него продумано. «Как все, так и я,— сказал он.— Зачем мне выделяться, отмежевываться от сокурсников, я буду жить в общежитии».
Никакие уговоры не помогли. Как сказал, так и сделал — поселился в общежитии.
В течение тех долгих пяти лет Малхаз приезжал в Самеба лишь на два летних месяца. Стосковавшиеся по сыну Малало и Годердзи только о том и мечтали, как бы провести с ним побольше времени, но строптивый студент запирался в задней полутемной комнате и целыми днями либо читал, либо писал, не поднимая головы.
Он привозил с собой целый чемодан книг и никому не показывался, пока не выполнял намеченной «нормы». Все у него было точно распланировано — и распорядок дня, и последовательность занятий, и книги для прочтения...
— В кого только он пошел, чертов сын,— разводил руками Годердзи.— В нашем роду ни книжника, ни писателя не было. И Шавдатуашвили не были учеными, а этот...
— Охо-хо-хо, какой он прилежный, сколько занимается, сколько трудится, радость мамина! — хвасталась перед соседками Малало.— Все только книжки читает, насилу отрываю его, чтобы хоть поел немного. И откуда у него столько терпения?
— Верно, ученым будет,— качая головами, поддерживали ее женщины.
Когда Малхаз приезжал в Самеба, Годердзи становился более беспокойным и раздражительным.
— Не нравится мне его поведение, — часто жаловался Малало потерявший сон супруг.— Молодой парень, а я еще ни разу не видел, чтобы он с девушкой разговаривал. И в городе, оказывается, такой же... точно монах!.. И товарищей-то у него нет! Слыханное ли дело, чтобы человек друзей не имел, да еще в его возрасте!.. Нет, видимо, какое-то несчастье над нами тяготеет...
— Не каркай ты, Годердзи! Как бы и вправду беды не накликал своей болтовней. Не гневи судьбу... Он пока еще юнец, пока только книги его увлекают. Вот увидишь, он всего добьется. Ты только глянь, какой он у нас красавец, люди на него не налюбуются. Ты вот говоришь, в городе он точно монах, а у меня другие сведения есть.
— Какие это сведения? — допытывался Годердзи.
— Есть, есть сведения,— лукаво улыбалась Малало.
— Да брось ты, бога ради, какой он здесь, такой и там. Видно птицу по полету. Где это слыхано, чтобы парень в деревне га кой был, а в городе этакий!
— Нет, я знаю, я точно знаю, что у него там на примете одна профессорская дочка. Что же ему делать, не может ведь он со всеми водиться! Да ты посмотри, какой сын у нас вырос!
— Подумаешь, не станет водиться! Тоже мне, князь Мухран-батони нашелся!
А Малхаз действительно вырос красивым, видным парнем. Высокий, статный, широкоплечий, с такой же могучей, как у отца, шеей и медовыми, как у матери, глазами. Белокожее красивое лицо с черными бровями и спадающий на открытый лоб каштановый чуб придавали особую неповторимость его внешности, так что облик его крепко запоминался с первого взгляда.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61


А-П

П-Я