C доставкой Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Большевики и меньшевики стоят на одних и тех же чуждых народу позициях, с той лишь разницей, что последние половчее да подальновиднее… В русском человеке нет узости европейского мышления. Власть шири над русской душой порождает ряд качеств и русских недостатков. Вопрос об интенсивной культуре, предполагающей напряженную активность, еще не делался для русского человека вопросом жизни и судьбы. И нужно сказать, что всякой самодеятельности и активности русского человека ставились непреодолимые препятствия. Попытка насильственно загнать народ в чужие схемы и догмы есть вид преступления и перед Богом, и перед ни в чем не повинным народом!
Общая позиция русских философе в идеа листов. Учитывая, что исторический строй русской государственности централизовал народную жизнь, отравил ее бюрократизмом и задавил ее общественную и культурную жизнь, необходима ДЕЦЕНТРАЛИЗАЦИЯ КУЛЬТУРЫ. Демократию слишком часто понимают навыворот — не ставят ее в зависимость от внутренней способности данного народа к самоуправлению, от характера народа, личности. И это реальная опасность для нашего будущего. Попытка навязать чуждые народу иноземные схемы развития культуры и экономики могут привести к народным бедствиям. Русский народ должен перейти к истинному самоуправлению: справедливому и честному. Это требует исключительного уважения к человеку, к личности, к ее нравам, к ее самоуправляющейся природе, то есть к ее СВОБОДЕ! Никакими искусственными взвинчиваниями нельзя создать способность к самоуправлению.
— Не кажется ли вам, — улыбнулся Чаинов, — что ваша классификация группировок носит явно… — Чаинов замолчал, будто подыскивая слова.
— Тенденциозный характер, — подсказал я, чувствуя, что Чаинов намерен затронуть весьма щепетильную тему, которая всегда была мне неясна, поскольку сам по себе вопрос о революционном еврействе всегда казался мне не только непонятным, но и в чем-то мерзопакостным, так как само обозначение национального момента уже будто вело к некоторой неправедности: "При чем здесь евреи? Не они же развязали революцию? А кто? И почему в моих двух группировках оказались евреи?" Я никогда не был антисемитом. Ага, раз так говоришь, значит, определенно антисемит. Евреи — это знак. Мистический знак. Тот же Троцкий отлично понимал, что рано или поздно именно против него, как еврея, проявившего беспощадность в кровавой революции, поведут борьбу и бывшие единомышленники, и противники. Ему Ленин говорил: "Идите ко мне первым заместителем". — "Не могу, — отвечал он. — Я еврей". — "У нас нет антисемитизма", — отвечал. вождь. Еще одно заблуждение гения: "У нас нет этого, потому что я этого не хочу!" А что есть? Ростки нового. В том числе и в национальном вопросе. Дружба и солидарность!
И из другого лагеря. Аксельрод: "Надо помнить, Лев, мы — евреи. То, что ты делаешь, возбудит еще большую ненависть к нам…" Он отвечал: "Власть в наших руках. Армия, флот, правительство, народы пойдут за нами. Мы уничтожим многовековое рабство. Мы разбудим страну. Растормошим…" Сталин ему напомнит: "Врагу нашему Аксельроду посвятил Лев Давыдович свои "Уроки Октября". Я думаю и молчу. Смотрю на Чаянова бараньими глазами: "В чем же ты хочешь меня обвинить? В троцкизме, антисемитизме? В русофильстве или в русофобии?" Я нигде не сказал ничего лишнего… Я пытался стать на общечеловеческие рельсы…"
— Ну так что ж? — улыбается Чаинов.
Я думаю: "Сейчас начнет: "Давай начистоту все. Выкладывай, сукин сын! Колись, падла!" И стулом по башке. Моей, разумеется. Я подниму руку, и на ней разломится стул". А он молчит. А потом неожиданно спрашивает:
— Значит, вы не отрицаете, что вы автор этой работы? Я пожимаю плечами. Какой смысл сюда еще Попова впутывать? Зачем же такой грех на душу брать? Однако я тяну:
— Как сказать. Надо посмотреть эту… Он улыбается.
— Ну что ж, знакомьтесь. — И ушел.
Его не было около двух часов. А я сидел наедине с очерком и размышлял о. превратностях судьбы. Если бы я еще когда-нибудь описывал эту ситуацию, я бы ее назвал так: "Допрос Степнова по поводу допроса Бердяева". Такой любопытный дуплет получился. Я бы сказал, дуплет с приветом, потому что именно в то время я был склонен, признаюсь, к некоторой мистике, которую я почувствовал в философах типа Соловьева, Федорова, Бердяева и братьев Трубецких. Я ощутил себя причастным к их фантасмагорическим заскокам, ощущая действительную потребность увидеть в себе самом ранее прожитые жизни и моих предков, и великих философов, и тех палачей, которых я знал лишь по книгам, и тех жертв, которые в муках когда-то погибли и которые меня теперь так притягивали к себе. И это притяжение носило какой-то мистический характер, что я для себя обосновывал и философски. Я считал, что мое человеческое спасение, спасение в себе моего гомо сапиенс, может осуществиться за счет того, что я отдам предпочтение не рациональному, а иррациональному моему знанию, может быть, озарению, которое прорвется на широкие просторы Большой Истины. Помню, наступил период, когда я ни о чем не мог думать. Из головы не вылезали кровавые допросы, пытки, истязания, все эти антиподные и неантиподныё пары: Сталин — Троцкий, Каменев — Зиновьев, Бухарин — Рыков, Ягода — Ежов. Я изучал их судьбы и понял, для чего я это делал. Чтобы разобраться в природе власти. Чтобы избавиться от страха. Чтобы приобщиться к новому нравственному свету, который требовал придать определенное значение мистическим и таинственным иррациональным силам, которые повсеместно давали о себе знать. Помню, я и Чаинову что-то молол об этом. Помню, были у меня состояния, когда я вдруг ощутил, что для меня такие персонажи истории, как Бердяев, Каменев, Троцкий, Дзержинский и другие, стали не то чтобы родными и близкими, а стали такими, будто я их частица или, еще точнее, они моя частица! Я видел, что и другие, тот же Попов, стали ощущать себя не только причастными к истории, но и частицами тех палачей и тех жертв, чьи тени носились в воздухе, в коридорах различных служб, в кафе, на улицах городов, в театре, в лесу, в трамваях, легковых такси — убежден в том, что эти тени наверняка избегали грузовых такси, так напоминающих "черные вороны": ну какой смысл по доброй воле в наше вольготное время — лучшего, убежден, не будет — залезать в мрачную душегубку, когда есть возможность сесть за обеденный столик, или развалиться в кресле просторного холла, или присесть у стеллажей с книгами в доме известного публициста, или в доме врача, или на даче бывшего министра, или в столовой современного рабочего, сесть рядом и включиться в разговор:
— Сталин — человек преисподней? Инфернальная личность? Упаси вас господь, он земной. Наш. Он жив, он с нами, здесь, рядом, а не в каких-то там преисподних. А еще точнее, он в мозгах, в мышцах, в гортани, в подноготной грязи, в кожных клетках, в светлом и темном нашем нимбе, в нашем дыхании.
— А я оглядываюсь назад и ничего не вижу, кроме преисподней, кроме абсолютной черной пустоты; не надо мистики, как не нужно правды. — Это голос Бухарчика, этакого милого, ловкого, гибкого повзрослевшего гимназиста, усы, бородка, ну почти Ильич, и стреляет без промаха в орлов, соколов, ястребов, беркутов, и пролитые над ними слезы, и гордость оттого, что чучело приконченной вольной птицы распростерло свои крылья в рабочем кабинете, в спальне, в столовой! — Есть что-то величественное в охоте, в гордом падении мертвого орла, в этом великом единении неба и земли, высоты и падения — и увольте меня от мистики! Мы — новая философская поросль, а что касается Бердяевых, Соловьевых, Кропоткиных, Трубецких, то нам с ними не по пути! Размежевались! Навсегда!
— Нет, нет, от себя нам никуда не уйти, — это Бердяев вторгся в такой нескладный диалог. — Прошлое не есть только прошлое. Оно есть и настоящее и будущее. Потому истинно духовное и есть история. Это я вам со всей ответственностью заявляю. Вам рыться в дрязгах революционных бурь предстоит не потому, что вы любопытны, а потому, что вам надо обрести утраченные иллюзии, утраченные идеалы, утраченные души. Если этого не случится, будет потеряна общечеловеческая нить и вы навсегда и безнадежно погрязнете в жестокостях клановых войн, междоусобиц, склок и убийств…
Может быть, еще что-нибудь было бы сказано интересного, если бы не вошел Чаинов. Он улыбнулся и тут же обратился ко мне:
— Я, знаете ли, поклонник современной прозы. Но вот в публицистике подобных приемов не встречал. Публицистика тем и отличается от художественного произведения, что в ней не должно быть вымысла. Не так ли?
— Отчего же, — ответил я. Мне показалось соображение Чайнова метким и даже занимательным. — Вымысел — это наша субъективность. И кому, как не вам, ценить это качество личности, так верно отражающее нутро человека. Когда в достоверность вплетается подкорковый вымысел, человек обнажается донага. Вы получаете возможность разглядеть самые дальние закрома подследственной или подопечной вам личности.
— Но это совсем другое. Протокол допроса — это же не публицистика.
— Отчего же, — снова возразил я. — Есть такие допросы, которые лучше всякой публицистики. Полжизни бы я отдал, чтобы поприсутствовать на допросе Бердяева у Дзержинского или на допросе Каменева у Вышинского. Допрос — это такая стихия, которая выворачивает не только личность, но и историю наизнанку. Вывернув личность наизнанку, можно соскрести с нее то, чего она никогда вам не вывалит сама. А сколько наскребли в известных вам тайных допросах, это, знаете ли, самая наилучшая публицистика.
— Ваши очерки написаны на основе достоверных материалов, не так ли?
— А чего бы стоила моя субъективность, то есть моя личность, если бы она была вырвана из исторического контекста, из той замечательной достоверности, которой мы долгое время были лишены.
— Значит, вы располагали источниками? Откуда вы их брали?
— О, это сложный вопрос, поскольку я не могу теперь даже вспомнить, каким образом ко мне приходила разная информация. Спросите у самого себя или у тысячи ваших знакомых, откуда они чего знают, скажем, о злодеяниях Сталина, и никто вам толком ничего не ответит. Потому и такое разночтение получается. Фольклор. Одни кричат — десять миллионов убили, другие — сорок, а есть такие, которые орут сегодня: "Шестьдесят!" Откуда источники, где статистика? Нету их. И никто не скажет, где впервые узнал ту или иную цифру. С Бердяевым тут, конечно, попроще: ходили какие-то его книжки, и то дадут тебе на ночь фолиант в тысячу страниц, этакого микрофотографического текста, без начала и без конца, слепнешь на нем ночь, другую, а затем несешься с этой копией, завернутой в "Правду" или в "Советскую Россию", отдаешь кому-то, берешь что-то новенькое, а то и прикупаешь за пару червонцев бледный оттиск какого-нибудь Саши Соколова, узнав совершенно точно, что данная книга вычеркнута из списков запрещенной литературы. А кто сказал, что вычеркнута? А никто! А всем известно, что вычеркнута. И так оно и есть, потому что кроме всех этих объективных факторов есть еще и чисто субъективные штуки, как-то: тени забытых предков, которые вдруг ожили и пошли шастать по России. Волосы иной раз дыбом встают, когда какой-нибудь Андрей Януарьевич или Дальневосточный Гаранин поднесет к твоему носу зажженную свечу и прошипит сквозь зубы:
"А ну придержите этого бархударовца, я ему прижгу ноздрю!"
"Почему бархударовца? Кто такой Бархударов? Это лингвист, что ли? Я никакого отношения к нему не имею!"
"Ах, не имеешь, сучье вымя. А ну вали его, ребята, на пол, плесни ему в лисью, рысью, кабанью, носорожью рожу соляной кислоты, пусть попердолится у нас на глазах…"
Чаинов поднялся:
— Пошутили, и горазд!
— Зачем же? Вот и Николай Александрович собственной персоной, повремените немного, сейчас и Каменев войдет…
6
— Цель всех революций и всех социальных прогрессов — свобода человека, свобода человеческого духа, — сказал Бердяев, подходя к темно-зеленому книжному шкафу в домашнем кабинете Каменева, куда его провела Ольга Давыдовна, жена Каменева и родная сестра Троцкого. — В свободе скрыта тайна мира. Свобода не легка, как думают ее враги, клевещущие на нее. Она трудна, потому что она самое великое бремя человека. И люди легко отказываются от свободы, чтобы облегчить свое существование. Это хорошо понимали только русские мыслители — Достоевский, Владимир Соловьев, Толстой, Федоров, Булгаков. Истинная свобода ничего общего не имеет с гегелевской эквилибристикой: "He-свобода есть создание необходимости, а необходимость есть создание свободы". Я не хочу свобод, производных от чего-либо. Я не согласен принять никакой истины иначе как от свободы. Если говорить о государстве или устройстве коллектива, то надо говорить о единении людей для свободы, через свободу и в исключительно свободных условиях. В таких условиях, которые освобождают человека от унижающих зависимостей. Борьба за свободу — самое ценное, что есть в человеке, в людях. Этим и привлек меня в свое время Маркс и его последователи. Диалектика борьбы за эту свободу состоит в том, что на ее гранях всегда — отчуждение, разрыв, неслиянность и даже вражда. В противоположность распространенному мнению я всегда думал, что свобода аристократична, а не демократична. Большинство людей совсем не любят свободы и не ищут ее. Революционные массы не только не любят свободы — они ее ненавидят! Свобода объединяется лишь с любовью. Но идея свободы первичнее и любви, и совершенства, потому что нельзя принять принудительной любви и насильственного совершенства. Самое страшное, что произошло в России, — это полное уничтожение всех возможных человеческих свобод.
Каменев действительно показался в проеме дверей. Сбросил с себя бобровую шапку и бобровую шубу, поправил костюм из светлой блестящей редкостной кожи — в этом одеянии он был похож скорее на золотопромышленника, чем на партийного пролетарского лидера, — и поприветствовал гостя.
— Я пришел к тебе за помощью, и я тороплюсь, — сказал тихо Бердяев.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я