https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Здесь были уже наработаны общие методологические подходы, эти подходы были депонированы, занумерованы и зашифрованы, растиражированы и в качестве незыблемых истин рекомендованы и теоретикам, и прикладникам. Незыблемость ранее сделанных обобщений сурово охранялась ученым советом и различными подразделениями соответствующей науки, на которые вдруг, совсем неожиданно для себя, посягнул юный докторант Никольский. Собственно, тогда он еще не посягнул, а лишь собирался обратиться к Устинову: "Вот так-то и так-то, я сделал что-то совсем необычное. Оно противоречит многим ранее установленным вашим законам и принципам, в том числе и лично вашим, так не будете ли вы так добры отменить свои прежние, негодные, разумеется, правила, и утвердить мои, за что, разумеется, я вам буду премного обязан. Кроме того, как вы можете убедиться, их всеобщий характер принесет немало пользы не только нашей науке, но и смежным наукам, в чем всегда была заинтересована наша отрасль…"
Когда Никольский поделился своими соображениями с Розой, она всплеснула руками: "Идиот! В своем ли ты уме! У меня диссертация на выходе. У тебя двое детей! Нет, посмотрите на этого ублюдка, он хочет рисковать там, где этого не требуется…"
В этот же вечер в доме Никольских собрались многочисленные родственники, на этом собрании всесторонне обсуждалась стратегия дальнейшего поведения юного Никольского, и все, за исключением восьмиклассника Миши, пришли к единому мнению: "Надо подождать с обнародованием открытий". А Никольский ждать не стал. Он, как и советовал его племянник, восьмиклассник Миша, стал "жать на педали": три статьи он сдал в три разных журнала, тезисы снес в один из оргкомитетов по организации всесоюзной конференции, две методические разработки отдал в смежный НИИ — одним словом, сделал немало дел.
Я слушал Никольского, а сам ждал, когда же он вернется к заинтересовавшему меня чувству всеобщего, о котором он стал было говорить. Он, должно быть, утерял из виду невзначай брошенную мысль, и я напомнил ему об этом. Однако, не обращая внимания на мою просьбу, он продолжал:
— Сначала никто не обратил особого внимания на мои новые работы. Я и раньше печатался в разных журналах, но, как правило, выходил с частно-прикладными, если можно так сказать, проблемами. А эти новые мои штуки выходили явно на всеобщий уровень. Я, разумеется, об этом никому не говорил, но чувствовал и ждал, когда начнется катавасия. А теперь я отвечаю на ваш вопрос. Жрецы науки придумали издавна — это наше социзобретение — идею о главном методологическом знании. Влезает новое открытие в догматическую диалектику — значит, все в порядке: как же, у нас самая передовая научная теория, которая распространяется на все случаи научной жизни! А если не влезает, то надо немедленно принимать меры.
— Тут не совсем так. Они для себя придумали некоторые исключения, — перебил Лапшин.
— Вот об этих исключениях я и хотел сказать. Дело в том, что все мои открытия опровергали один из главных принципов развития научного знания с точки зрения марксистской методологии. И именно принцип противоречия. Своими исследованиями я фактически доказал, что сердцем современной науки должно стать не противоречие, а гармония, то есть целостность бытия и явления. Мое всеобщее ориентировало на реанимацию мира как единственный способ избежать и излечить больную землю, больную ноосферу. Естественно, я не игнорировал диалектику. Больше того, я ссылался на общеизвестные мысли об обращении всех динамических средств в свою прямую противоположность. Одним словом, подвел нужную базу, окантовал ее необходимыми ссылками и так далее. Больше того, зная, что для себя лично наши жрецы создали отдельную методологию, назвав ее конкретным методологическим знанием, я не пожалел сил, чтобы подверстать в текст немало всякой ерунды из сочинений того же Максимова и других корифеев. Но они раскусили меня мгновенно. Кто-то позвонил из журнала академику Степаняну. Степанян отдал на рецензию мою статью членкору Шкалику. Шкалик написал разгромный отзыв, где долбежку учинил на трех уровнях: противоречит основным законам диалектического материализма, так сказать, разнес с позиций общей методологии, затем поверг меня в прах с позиций конкретно-методологического знания, то есть с позиций биофизики, объявив меня неучем и шарлатаном, и, наконец, под занавес нанес нокаут по моей прикладной части. Все это легло на стол Устинову. Когда он пригласил меня, я его не узнал. Он был холоден: "Кто вы, собственно, такой?!" — он был брезглив: "Я змею, оказывается, пригрел на своей груди. Ваша жена тоже может выкинуть нечто аналогичное". Он так и сказал мне. Конечно, он никогда не сомневался в абсолютной порядочности моей Розы, но кто знает: в этом мире всего можно ждать. И, наконец, он был всевластен: "Пока я руковожу институтом, я не позволю…" Я мямлил чего-то, сопротивлялся, пытался, честно признаюсь, заискивать, но все было бесполезно. Собаки были разбужены и спущены с цепей. Я оказался в одиночестве. А тут ещё звонки пошли из других журналов, из комитета по организации конференции, и закрутилось все, заплясало, и так мгновенно петля затянулась вокруг моей тоненькой шейки, что я едва выжил.
— Так в чем же секрет этого всеобщего? — снова спросил я.
— Видите, как сложно пояснить то, что тебе известно. Представьте себе, этого никогда я не мог пояснить, поскольку здесь все так сложно и так переплетено, что не сразу вычленишь необходимое. А суть вот в чем. Если бы я замкнулся рамками собственной науки, я бы не оказался здесь. Я бы отделался тем, что мою диссертацию забодали, а меня вытурили бы из института, и я бы спокойно пришел туда, откуда я пришел, то есть из зоопарка, где я работал раньше, где стал разрабатывать проблемы выживаемости животных и прочее. Но я сразу увидел, что моя проблематика выходит, как это ни странно, в сферу нашей социальной жизни…
— Приветик! — закричал Лапшин. — Лихо получается: от чего ушли, к тому же и пришли.
— Да вот так и получилось, что я, никогда не понимавший сути этой самой философии, пришел сам к ней, добровольно влез в диалектику.
— Только это иная диалектика, — сказал возбужденно Лапшин. — Я бы назвал ее экодиалектикой. Или диалектикой гармонии.
— Я таких слов тогда не знал. Я исходил из очевидных фактов. О различных видах катастроф мира стали тогда писать повсюду. А мне к тому времени удалось вобрать в себя предельную дозу рентген. Не знаю, чем все это у меня кончится, но с тех пор бывают периоды, когда я чувствую себя прескверно. Эта моя личная катастрофа подтолкнула меня к созданию серии приборов под кодовым названием "СР"- приборы по свертыванию радиоактивных распадов.
— На грани фантастики, — сказал я, однако извинился перед рассказчиком, на что он ответил:
— Ради бога, без реверансов. Это слово всегда произносили, когда я рассказывал про свои поделки. Так вот, я разработал общее, так сказать, конкретное знание и выразил или материализовал это знание в серии приборов. Эти приборы позволяли быстро и надежно определять степень радиоактивности в микродозах, поэтому сразу были высоко оценены крупными нашими медиками и взяты тут же на вооружение. Итак, самое сложное устройство, которое я изобрел, связано с идеей свертывания радиоактивных распадов. И вот когда я был на грани окончания экспериментов и уже были налицо первые признаки положительных результатов, меня взяли вот сюда. Вы бы видели, как я отчаянно спорил на суде, как умолял, плакал и распинался, а все бесполезно. На суде я говорил о том, что мое изобретение — одно и? немногих средств предотвращения гибели мира, а судьи улыбались, а потом мне сказали: "Радуйся, что попал в лагерь, а не в психушку". Я писал во все концы. Писал коллегам-ученым, руководству НИИ, писателям, в органы власти. Вместо ответа — еще несколько экспертиз по определению моих психических расстройств. Я умолял врачей помочь, вникнуть, а они, я это чувствовал, снисходительно улыбались: дескать, типичный маниакальный психоз. Я окончательно пал духом, когда моя жена сказала мне: "Доигрался". Как только она произнесла это отвратительное словечко, произнесла нервно, будто я ее обобрал, так у меня внутри точно все оборвалось.
Никольский замолчал, как-то странно и виновато посмотрел на меня, потом на Лапшина, точно думая про себя: "Господи, зачем я им это все рассказываю?" Мы подождали немного. И я спросил:
— И что вы ей сказали в ответ на это отвратительное словцо?
— Я ей сказал: "Три десятых". — Никольский истерично захохотал. У него были неприятно торчащие огромные зубы, очевидно, поэтому верхняя губа не накрывала их, рот всегда был полураскрыт.
Мы с Лапшиным переглянулись. А Никольский пояснил:
— Три десятых означает продолжение моего счета с Розой. За два месяца до моей беды я однажды сказал жене: "Пойми, всякий раз, когда ты раздражаешься по поводу моих занятий, ты погибаешь для меня на одну десятую". Я не могу сказать, что Роза не верила в мои творческие силы. Но у нее не хватало мужества защищать меня. На ее руках было двое детей. Ее можно было понять. Я тоже места себе не находил, когда она плакала и умоляла меня больше не делать глупостей. Это, конечно, было до того, как я сюда попал. А я делал этих глупостей, с ее точки зрения, разумеется, все больше и больше. Представьте себе, я все-таки выставил свою диссертацию на защиту. Вы скажете: такого не бывает. А вот со мною случилось. Я ходил и в ВАК, и в Комитет по науке и добился, чтобы диссертацию поставили на защиту.
— Что же, у вас и очереди нет?
— Есть очередь. Но мое дело получило огласку, и они сами же назначили внеочередное заседание ученого совета, чтобы побыстрее вышибить меня из института. Должен сказать, что тогда, как мне показалось, образовался и некоторый просвет в моих отношениях с Устиновым. Он вдруг стал по-доброму интересоваться моими успехами. Однако советовал не выходить на защиту, считая, что ученый совет меня провалит. Но ученый совет не взял греха на душу. Понабежало много народу. Атмосфера во время защиты была накалена. Я ощущал себя Чернышевским у позорного столба, терять мне было нечего, и я пошел ва-банк. Ученый совет проголосовал: "за": ведь есть еще ВАК, где члены ученого совета могут вступить в сговор с такими же, как они бандитами, благо действует клановая порука: мы вам, а вы нам!
— А как же жена отнеслась к вашему триумфу? — спросил Лапшин.
— Да триумфа никакого не было. Финал был грустен. Я сошел с подмостков в одиночестве. Роза собрала мои плакатики, и мы вдвоем потопали домой.
Вы бы видели, как шла Роза по институтскому коридору, как она сияла и улыбалась, как демонстрировала всем свою любовь ко мне. Я чувствовал: Роза гордится мной. И я тоже, должно быть, сиял и даже сострил: "Я на этой защите что-т. о несущественное потерял, а нашел лучшую из женщин — жену". Роза на эту мою шутку сквозь зубы что-то пропела, типа: "Та-ри-ра-ра…" А когда мы вышли из здания института и оказались совсем одни, моя Роза так толкнула меня в бок, что едва не упал. Она материлась последними словами. Я сроду не знал, что она умеет это делать. Она поносила меня, институт, Устинова, ученый совет, государство, человечество! И представьте себе, я ее тогда любил больше, чем когда-либо.
— А дальше что?
— А дальше вы себе и представить не можете. Роза сама взялась за дело. Она уложила меня в одну крохотную загородную больничку, где работала ее дальняя родственница. Набор болезней у меня был самый разнообразный, да плюс облучение, да плюс нервные потрясения, — одним словом, я залег на длительный срок. В моем распоряжении были длинные вечера да крохотный рентген-кабинетик, который на ночь поступал в мое распоряжение. В этом кабинетике ежедневно с шести вечера до двух-трех часов ночи я писал. С небольшими перерывами я провалялся в больничке где-то в пределах шести месяцев и написал увесистую книгу в шестьсот страниц, которую назвал "Реанимацией мира". Роза печатала рукопись. Приносила перепечатанное, я правил, затем снова перепечатка и снова правка. Когда рукопись была готова, она сделала шесть ксерокопий, две из которых отправила за рубеж. Рукопись опубликовали в США и в Швеции. Меня сразу же стали таскать: где, да кто, да как. Роза отвечала: "Это все я и мои дети. Мой муж больной человек, и оставьте его в покое!"
— Как же это все в ней так перевернулось?
— Ничего не переворачивалось. Просто она всегда была такой. Практичной и до отчаяния смелой. Нас, евреев, кое-кто считает меркантильным и трусливым народом. Это не так. Моя Роза и мои родственники пойдут на самый крайний шаг, чтобы защитить меня, мои идеи, моих детей.
Такой поворот в рассказе был несколько неожиданным.
Когда Никольский ушел, я сказал Лапшину:
— Что ж, можно позавидовать и такой спаянности, и такой вере.
— А вы не верите? — спросил Лапшин.
— Мои верующие центры атрофированы. Мне очень хочется верить. Но нет сил. Есть силы на многое: на работу, на то, чтобы вынести эту тюремную жизнь, есть силы на то, чтобы безропотно умереть, есть силы даже на безверие! А вот на веру нет сил, потому что я не знаю, что это такое. О двух вещах я ничего толком не знаю — о вере и о любви! И я не одинок в этом незнании…
4
Заруба швырнул мне в лицо рукопись, в которой были сделаны попытки обозначить контуры системы маколлистических преобразований:
— У вас нет чувства времени! Нет ощущения новизны в деле перестройки нашего общества. Все в человеке, все для человека — вот какой мыслью должна быть пронизана каждая страница системы. И как можно больше этой белиберды — совести, милосердия, заботы о слабых, доброты и т. д. Предусмотрите такие конкретные мероприятия, как создание в колонии Фонда Милосердия, а также проведение Пятидневки Утешения, Недели Добрых Поступков, Дней Абсолютной Справедливости… Я вам покажу, как это практически делается. Народ поймет нас. Народ пойдет за нами.
Заруба стал в позу полководца. Он глядел вдаль. Впрочем, в этот же день он продемонстрировал нам то, как надо осуществлять великие идеи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82


А-П

П-Я