установка сантехники 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Бой разгорается. Вижу, как падают сбитые. И в Днепр, вздымая фонтаны мутной воды, и на той стороне. Оттуда слышатся взрывы, глухие, тяжелые, будто стонет земля. Но бомбардировщиков много. Они все идут и идут, пытаясь прорваться к плацдарму. Отдельные уже начинают излюбленный маневр удара — входят в пике с разворота. Но Яки вьются вокруг точно осы, жалят огнем, и бомбы падают в Днепр.
В этот напряженный момент внезапно появляются «мессеры». Они вырываются из глубины боевого порядка бомбардировщиков. Передаю об этом в эфир, предупреждаю своих. Да где там! Разве в этом клубке ревущих, стреляющих, носящихся друг за другом машин легко услышать, понять, разобраться? Но дело не только в этом. Каждый охвачен азартом и злобой. Каждый видит только ненавистную цель — бомбардировщик, несущий смерть на плацдарм. И надо быть старым асом, иметь холодную голову, чтобы вот так, в мгновение ока переломить себя, добровольно бросить врага, который уже в прицеле, который — стоит только нажать на гашетку — вспыхнет, пойдет к земле. Но пилоты все молодые, отчаянные, горячие: тронь рукой — обожжешься… Вижу, кто-то из группы «Меч» настигает бомбардировщик, наносит смертельный удар и в ту же секунду сам попадает под пушки Ме-109. Оба, и «юнкерс» и Як, идут к земле. Бомбардировщик горит, истребитель полого планирует.
Слышу гул подходящих машин. Наши. Восьмерка из группы «Меч». Гляжу на часы: точно, пришли на четвертой минуте. Несутся в готовом для удара строю: пары одна за другой в остром, как пика, пеленге. С ходу идут в атаку. Все, теперь я спокоен. Бомбы не упадут на плацдарм.
Меня тревожит лишь тот, что попал под огонь фашиста. Он снижается там, за Днепром. Планирует под углом девяносто к реке, экономит каждый метр высоты, расстояния. Понимаю его: стремится дотянуть до воды, уйти от фашистов вплавь. Нет, не дотянет. Все. Пропал за бугром…
Кто же подбит? Куда приземлился? Вихрь догадок, предположений. А факт остается фактом: потерян еще один самолет. Летчик может еще вернуться, лишь бы добрался до берега или попал к своим, на плацдарм, а с самолетом все кончено. А у нас их и так небогато. Поизносились. Немало осталось на поле боя. Вчера вот один потеряли. Сегодня…
Вчера мы были еще в Солошино — на точке, отбитой у немцев, и собрались лететь сюда, в Васильевку, на полевую площадку поближе к плацдарму. Только сели в кабины, как сразу — команда:
— Восьмерку в воздух! На Бородаевку!
Взлетели. Набор высоты, расстановку сил произвели на маршруте. Чтобы успеть, не потерять дорогие секунды. Успели едва-едва. Противник был у плацдарма, и ведущая группа «юнкерсов» уже собиралась войти в пике. Мы атаковали ее, а за ней с ходу — вторую и третью девятки. Два или три самолета с дымом пошли к земле, остальные прямо в строю, до входа в пике начали сбрасывать груз. Им всегда есть чего опасаться: бомба, взорвавшись на борту от случайно попавшей пули, может разнести всю девятку.
Внезапно налетели Ме-109. Мы не успели сосредоточиться, набрать высоту. Кроме того, их было в два раза больше, чем нас, но мы приняли бой, крепко связали всю группу, и «юнкерсы» — пятая и шестая девятка — ушли без прикрытия. Их встретили наши соседи, истребители братских полков, и разметали. А мы продолжали драться. С первой минуты бой с «мессерами» принял очаговый характер: неподалеку друг от друга в горизонтальном и вертикальном маневре ожесточенно закрутились три-четыре клубка машин. В один из моментов схватки немцы и подловили нашего Кальченко. И что характерно — на вираже. Нет, фашист не зашел ему в хвост — это непросто, — он ударил с прямой, прошил самолет длинной заградительной очередью. Кальченко выпрыгнул. Ветром его снесло на восточный берег, к вечеру он был уже дома, а Як, загоревшись, упал прямо посредине Днепра.
…Да, вчера мне досталось. И от немцев, и от начальства. Дело в том, что после воздушного боя мы не сели в Васильевку, а вернулись обратно в Соло-шино, потому что оно оказалось ближе, а горючее было уже на исходе.
Не успел я выйти из самолета, а меня уже зовут к телефону. Слышу голос начальника штаба дивизии:
— До сих пор вы сидите на старой точке. Почему? Вопрос задан в такой форме, будто полковник Лобахин не знает, что мы вылетали в бой, что мы отразили налет на плацдарм. А ведь мы летали по его же приказу. Я был поражен и в первую минуту не нашелся, что и сказать ему. А он продолжал:
— Назовите точное время, когда вы сядете на новую точку.
Я разозлился вконец. «Побыть бы с тобой в воздушном бою, а потом посмотреть на твою пунктуальность, — подумал я. — К сожалению, ты не летчик, и никогда тебе не понять ни летчика, ни летного дела»: Но так только подумал… Ответить же надо иначе: по уставу, не забывая об этике.
— Надо, товарищ полковник, проверить машины. Бой все-таки был. Может, неисправные есть. Потом заправить горючим, воздухом…
Но он не дослушал меня, перебил и опять повторил свою фразу: «Назовите точное время…» Я понял его и молчал. А он повторял эту фразу монотонно, бесстрастно. Разговор закончился тем, что Лобахин сказал:
— Вы невоспитанный офицер!
Мне доводилось слышать, что он служил еще в старой армии и не прочь козырнуть своим лоском и выправкой. Я ответил ему:
— Вы очень воспитанный, но, к сожалению, не творчески мыслящий.
Этим дело не кончилось. Мы сидели уже в самолетах и ждали команду на вылет, когда Лобахин подъехал к командному пункту полка. Он мог бы подъехать к моему самолету, но он подъехал именно к командному пункту, а за мною послал солдата. Солдат бежал по стоянке, изображая руками крест — сигнал «моторы не запускать». Я даже подумал, что вылет отставлен.
Подойдя к начальнику штаба, я доложил о готовности к вылету. Но он, не дослушав меня, показал на свои часы и… задал тот же вопрос:
— Назовите точное время… Издевательство было явным. Во мне все клокотало, но я сдержался и ответил спокойно:
— Мы бы уже улетели.
Повернувшись, я пошел к самолету. Через три-четыре минуты мы взяли курс на Васильевку.
Вечером из штаба дивизии в полк передали приказ: за нетактичное поведение мне объявлен выговор. Было ужасно обидно: комдив подписал приказ, не разобравшись ни в чем. Даже по телефону мне не позвонил, а ведь мы совсем рядом: на одном аэродроме находимся. Представляю, что наговорил на меня Лобахин, как изобразил конфликт между нами…
«Так вот и бывает, — думаю я. — Беда в одиночку не ходит. Все одно к одному. Вчера потерял машину, вчера получил моральную травму, сегодня — опять».
Плохо, очень плохо с машинами… Говорят, что в сборочный цех одного из авиационных заводов попала немецкая бомба. Может, и правда…
* * *
Третий день сидим у плацдарма, защищаем его, деремся с фашистами. И с каждым днем все сложнее, все накаленнее обстановка. И в воздухе, и на земле. И с каждым днем сокращаются наши возможности. Вышестоящий штаб освободил нас от всякой побочной работы, поднимает только для боя. На худой конец и это выход из положения. Но немцы, очевидно, пронюхали, что мы сидим почти у Днепра, что едва успеваем набрать высоту, и стали ходить не на две тысячи метров, как раньше, а на четыре. Мы оказались в крайне трудных условиях: в бой вступаем, не успев набрать высоту, не успев обеспечить себя тактическим преимуществом.
Но это еще полбеды, мы привыкли драться в любой обстановке. Я всегда опасался другого: опоздать вообще… Прийти, когда немцы уже бомбят. Так и случилось.
До этого мы действовали в контакте с патрульной группой соседей. Они начинали бой, мы завершали его. Но в этот злополучный налет фашистов группа Ме-109 связала патруль по рукам и ногам, и когда подошло звено во главе с Воскресенским, ведущая группа бомбардировщиков была уже у плацдарма. Наши пилоты, стремясь сорвать прицельный удар, издали открыли огонь, это подействовало, фашисты начали сбрасывать бомбы прямо в горизонтальном полете, в строю, но три-четыре машины все же успели войти в пике, и несколько бомб упало в расположение наших войск…
Звено еще продолжало бой, а мне сообщили из штаба авиакорпуса:
— Командир вылетел к вам. Летчиков на разбор полета…
Сказать, что разбор был неприятным — ничего не сказать. Всем досталось — за проступок одного в армии отвечает весь коллектив. Но больше всего попало, конечно, ведущему группы. Капитан Воскресенский стоял перед строем совершенно убитый горем. Простой, добродушный богатырь-человечище, безотказный трудяга, он всегда был готов нести на своих плечах все невзгоды войны. И свои, и всего коллектива. И теперь весь коллектив переживал за него. И не только за него, Воскресенского Леву, — за звено, вылетающее в бой, за группу «Меч», за полк, наконец. И правильно: не выполнило боевую задачу звено — не выполнил ее весь коллектив. А он, капитан Воскресенский, лучший разведчик полка, прекрасный воздушный боец, смелый, находчивый, хоть и мало в чем был виноват, стоял, не смея поднять головы, согнувшись под тяжестью случившегося.
В этот день мы вернулись на отдых позднее обычного. Молча сошли с машины, молча сидели за ужином. Было зло и обидно.
Как правило, после столовой летчики сразу идут по домам, на отдых, но в этот вечер никто никуда не ушел, все собрались в саду. Выйдя на улицу, я услышал их разговор, тихий, взволнованный. Он был все о том же…
— Пойдемте туда, — предложил мне Рубочкин, секретарь партийной организации части.
Никогда не забуду я этот вечер. Луна в полный накал. Огромная яблоня. Матово-светлые на фоне темных листьев плоды. Крупные, с хороший кулак. И летчики, взволнованные, остро переживающие неудачу прошедшего дня, строящие планы на завтра. Говорят тихо, сдержанно, но в каждом бурно клокочут страсти. Особенно возбуждены молодые.
— Товарищи! — внезапно восклицает наш секретарь. — Несколько дней назад комсомольцы Черкашин и Демин подали заявления с просьбой принять их в партию. Есть предложение провести бюро…
Всегда он так, Саша Рубочкин, неожиданно, страстно и, главное, вовремя умеет направить порыв людей. Грамотный, любящий дело политработник, он всегда в коллективе, знает каждого, а в пилотах души не чает. И летчики любят Сашу, уважают за объективность, деловую принципиальность, теплую дружбу.
Все соглашаются с Рубочкиным — какая разница, где и когда заседать, если это нужно для дела. Не раз бюро проходило прямо на самолетной стоянке, между боевыми вылетами. Бывало и так, что летчик, принимаемый в партию, по тревоге прыгал в кабину своего самолета, взлетал, дрался с противником, и все его ждали, а когда он возвращался, Рубочкин, будто ничего не случилось, говорил: «Продолжим нашу работу, товарищи…» Фронтовая обстановка не только не снижала торжественность момента, наоборот, углубляла его. Так бывало и раньше. Вспоминаю 1939 год, Халхин-Гол. Меня принимали в партию тоже на самолетной стоянке, у крыла И-16. В авиации это стало почти традицией.
И вот бюро заседает. Все идет своим чередом, по порядку. Поручившихся Рубочкин называет на память. Черкашин и Демин рассказывают свои биографии, свой жизненный путь, который легко уместится на половине листка школьной тетрадки. Выступают члены бюро. Не ведется лишь протокол. «Завтра оформим, — сказал секретарь, — это не главное…»
Верно, главное — в людях. Что они скажут сегодня. И что они сделают завтра.
— Если завтра будет воздушный бой и «юнкерсы» не свернут, я пойду на таран, — сказал Черкашин.
— Я тоже пойду на таран, — сказал Демин, — чтобы о нашем полку не только не говорили, даже не думали плохо.
В эту ночь я долго не мог уснуть. Думал об Иванове, севшем на той стороне Днепра. Что с ним? Ранен, погиб, а может, оказался у немцев. Не очень-то легко приземлиться, если земля исковеркана взрывами бомб и снарядов, если на каждом шагу разбитые танки, орудия. При посадке можно с ними столкнуться, можно попасть в воронку, перевернуться, сгореть…
А больше всего размышлял о случившемся в этот день: о звене Воскресенского, о бомбах, упавших на Бородаевку, о разговоре с генералом Подгорным. Как и всегда, внешне он был спокоен, но чувствовалось: все в нем кипит. «Если завтра на плацдарм упадет хотя бы одна немецкая бомба, — предупредил меня генерал, — тот, кто пропустит фашистов, и тот, кто пропустил их сегодня, пойдут под суд трибунала».
Понимаю: Подгорный сказал сгоряча. Суд — не выход из положения, он не решает проблему. Надо что-то другое, нужны какие-то меры. Если бы Лева был виноват, допустил бы ошибку, тогда все просто. Подумай и сделай, как надо. А то ведь сколько ни думай, гарантии, что бомбы не упадут на плацдарм, нет. Вполне очевидно, надо увеличить число патрулей. Или за счет соседей, или за счет нашего полка. Больше ничего не придумаешь.
Таковы мои думы на завтра, утром я скажу о них командиру дивизии. А вдруг Тараненко меня не поймет? Или, больше того, не захочет понять? И в этом Лобахин ему поможет. Я уже убедился, что нужный, деловой рабочий контакт с командиром дивизии не имею не только я, но и другие мои коллеги.
На исходе рабочего дня, когда мы собрались здесь, на аэродроме, Василевский, комдив и начальник штаба пригласили к себе командиров полков. Это было в лесу, позади самолетной стоянки. На старом обугленном пне лежал огромный арбуз. Тараненко разрезал его.
— Угощайтесь…
Угощаемся. «На закуску взыскания», — думаю я, и арбуз застревает в горле. Молчу. Молчат и мои коллеги.
У всех, видно, кошки скребут на душе, всем насолил Лобахин. Нет настроения, нет радости встречи. А не так уж часто мы собираемся вместе. В основном встречаемся в воздухе.
— В чем дело, товарищи? — спрашивает Тараненко. — Почему нет настроения?
Молчим. Вижу, Лобахин забеспокоился. Ведь это не шутка — «выговор» командиру авиачасти. Не шутка, если командиры полков при встрече с командиром дивизии молча сидят на пнях, уставившись в землю. Понимаю Лобахина: разговора боится, объяснений. Командир у нас молодой и по опыту работы, и по возрасту — тридцать от силы, вот Лобахин его и опутал, представил нас в невыгодном свете. И теперь, как я понимаю, комдив решил разобраться. Не может же быть, чтобы все командиры полков были строптивыми, несерьезными, невоспитанными.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я