https://wodolei.ru/catalog/installation/Geberit/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

лишь по имени“».
В персонажи «Архипелага». Вся Россия вылетела в книги. (752)

729

Примечание к №717
Чехов органически ненавидел … украинцев
Об украинцах, чтобы не быть голословным. Вот такие примерно высказывания постоянно в его письмах:
«У этого человека, талантливого немножко и неглупого, есть в голове какой-то хохлацкий гвоздик, который мешает ему заниматься делом как следует и доводить дело до конца…»
Или:
«Хохлы упрямый народ: им кажется великолепным всё то, что они изрекают, и свои хохлацкие великие истины они ставят так высоко, что жертвуют им не только художественной правдой, но даже здравым смыслом».
Или:
«Сергеенко пишет трагедию из жизни Сократа. Эти упрямые мужики всегда хватаются за великое, потому что не умеют творить малого, и имеют необыкновенные грандиозные претензии, потому что вовсе не имеют литературного вкуса…»
В рассказе «Именины» Чехов под впечатлением от пребывания в усадьбе украинофилов Линтварёвых вывел тупого прогрессивного хохла. Плещеев Чехова одернул, посоветовал хохла из рассказа выкинуть, на что Антон Павлович принялся доказывать, что он имел в виду не Линтварёвых,
«а тех глубокомысленных идиотов, которые бранят Гоголя за то, что он писал не по-хохлацки, которые, будучи деревянными, бездарными и бледными бездельниками, ничего не имея ни в голове, ни в сердце, тем не менее стараются казаться выше среднего уровня и играть роль, для чего и нацепляют на свои лбы ярлыки… Нет, не вычеркну я украинофила».
Однако в последующих изданиях пришлось вычеркнуть.

730

Примечание к №696
в душе великий народец проклиная
Чехов был антисемитом. В самом элементарном, бытовом смысле этого слова. Через всю его переписку проходит тема пренебрежительного подшучивания или даже прямого высмеивания евреев. Как элемент быта, обычной бытовой лексики:
«Но никто так не шипит, как фармачевты, цестные еврейчики и прочая шволочь» (по поводу антисуворинской кампании в 1887 г.).
«Думаю, что сыр-бор сильнее всего горит в толпе еврейчиков… Я читал прокламации: в них ничего нет возмутительного, но редактированы они скверно и тем особенно плохи, что в них чувствуется не студент, а жидки … Должно быть, не студенты сочиняли». (о студенческих волнениях 1890 г.)
«Он писать не умеет и вообще бездарен, как все крещёные шмули».
«Не люблю, когда жидки треплют моё имя. Это портит нервы».
"На такой же точно жёлтой бумаге, как у Вас, пишет ко мне один очень надоедливый шмуль (753), и его письма я читаю не тотчас же по получении, а погодя денька три; и ваше письмо я отложил в сторону, подумав, что это от шмуля. Такова одна из причин, почему я так долго медлил с ответом…"
«Не печатай, пожалуйста, опровержений в газетах … опровергать газетчиков всё равно, что дёргать чёрта за хвост или стараться перекричать злую бабу. И шмули, особенно одесские, нарочно будут задирать тебя, чтобы ты только присылал им опровержения». (Брату в др. месте: «Одесская печать – это самая бестактная и самая некорректная печать в мире».)
«О Толстом пишут, как старухи о юродивом, всякий елейный вздор, напрасно он разговаривает с этими шмулями».
Из письма братьев Чеховых сестре, где Ал.Чехов ломается, прося рекомендацию в «Курьер» к Коновицерам:
"Я послал бы и сам, но они мине, как Седого (псевдоним Ал. Чехова – О.)… не жнають и могуть пожнакомить моево рукопись з/подстольного корзина (785). А ежели Вы пошлёте и шкажете, кто такова – Седой, тогда я въеду в «Курьер» ни чирез кухню, а чирез параднава дверь, как будто из банкирского контора".
«В Петербурге рецензиями занимаются одни только сытые евреи неврастеники, ни одного нет настоящего, чистого человека».
Шутил с Книппер по поводу присланных ею фотографий: «Другая тоже удачна, но тут Вы немножко похожи на евреечку, очень музыкальную особу, которая ходит в консерваторию и в то же время изучает на всякий случай тайно зубоврачебное искусство и имеет жениха в Могилёве».
Чехов назвал своих такс Бром и Хина. Но, изощряясь в филологическом гурманстве, он приделал к именам и отчества. Полностью собачек звали так: Бром Исаевич и Хина Марковна. Или сокращённо: Исаич и Марковна. Чехов писал сестре из Парижа:
«Милая Маша, передай Хине Марковне, что я сегодня завтракал у Марка Матвеевича Антокольского» (834).
Одновременно Антон Павлович метал громы и молнии по поводу антисемитизма Суворина (который никогда себе подобных выходок не позволял). Великий писатель земли русской встал горой за униженных и оскорблённых детей еврейских миллионеров. Но стоило какому-то «шмуле» наступить Чехову на мозоль, и тут же показное теоретическое юдофильство сменилось вполне конкретной юдофобией:
«„Курьер“ недавно подложил мне большую свинью. Он напечатал письмо шарлатана Мишеля Делиня, подлое письмо, в котором Делин старается доказать, какой негодяй и мерзавец Суворин, и в доказательство приводит моё мнение. Это уже чёрт знает что, бестактность небывалая. Нужно знать Делина: что это за надутое ничтожество! это еврей Ашкинази, пишущий под псевдонимом Мишель Делин».
Это в частном письме, к сестре. «Для внутреннего пользования». Делин по-восточному «договорил». А договаривать Чехов не любил. На словах, «официально».

731

Примечание к №657
Преступление … в себе выношенное, но гениально несовершённое.
Розанов писал о Раскольникове:
«(Тотчас после преступления закона неприкосновенности человека) началось мистическое взаимодействие между убившим, убитою и всеми окружающими людьми … „Не старушонку я убил, себя я убил“, говорит он … Мистический узел его существа, который мы именуем условно „душою“, точно соединён неощутимою связью с мистическим узлом другого существа, внешнюю форму которого он разбил. Кажется, все отношения между убившим и убитою кончены, – между тем они продолжаются; кажется, все отношения между ним и окружающими людьми сохранены и лишь изменены несколько, – между тем они прерваны совершенно … только переступив личность человека, мы постигаем всё её значение: для нас открывается мистический и иррациональный смысл её, но уже поздно. Сделав ненужным подобный опыт, обнаружив со всей убедительностью в гениальном изображении состояние преступной совести, Достоевский оказал великую историческую услугу».
Почувствовать свою душу, то, что она живёт, можно лишь уничтожив душу другую, порвав невидимую и неощутимую нить, соединяющую мистически ваше «я» с «я» другим. Другое «я» только и материализуется окончательно для вас после его внешнего разрушения. Человек чувствует, что внутреннее убийство, то есть уничтожение – невозможно. Объём души не совпадает с видимыми границами "я", для которого «другие» лишь модификации собственного состояния. Человек может уничтожить являющееся другое "я", но не в состоянии отказаться от некоторого состояния себя, именуемого именем убитого.
Чтение Достоевского даёт относительно социальный и «нравственный» опыт убийства и тем самым заставляет почувствовать подлинный объём своего мира. Отсюда ощущение преступности чтения Достоевского. Чтение его романов – преступление. Чтение книг Розанова – тоже преступление. И Розанов и Достоевский крайне субъективны (причём их субъективизм рассчитан именно на русское восприятие). Эта субъективность приводит к их внутреннему оживлению. А оживление, в свою очередь, вызывает ощущение убийства. Читатель чувствует себя убийцей Розанова и Достоевского. Образуется внутренняя, интимная связь с их мирами и, соответственно, отъединение от реально живущих людей.
То же произошло и с отцом. Отец умер, и я с ним связан, это умерла часть меня. А с окружающими связь разорвана. Громадная особенность в том, что отец жил. Действительно ЖИЛ. Это, может быть, единственно живой человек, которого я видел.

732

Примечание к №727
встретился в 1948 году в лагере с бывшим начальником штаба Квантунской армии
И японцы несчастные попали. Только роль их в русской истории не такая значительная, как у немцев, и гулажик им поменьше сделали. Но «основную мысль», я думаю, и японцы поняли.

733

Примечание к №529
Количественным символом банкротства Соловьёва, пустоты, является постоянная неоконченность его вещей.
Уже юношеская диссертация Соловьёва («Кризис западной философии») закончена лишь формально. 120-страничный труд завершается совершенно произвольным утверждением, якобы следующим «из самого хода изложения»:
«Итак, по устранении в „философии бессознательного“ тех очевидных нелепостей, которые вытекают из её относительной ограниченности и находятся в противоречии с основными принципами, мы получаем следующие общие результаты, которые вместе с тем суть и результаты всего западного философского развития, потому что, как мы видели, философия Гартмана есть законное и необходимое произведение этого развития … и тут оказывается, что эти последние необходимые результаты западного философского развития утверждают, в форме рационального познания, те самые истины, которые в форме веры и духовного созерцания утверждались великими теологическими учениями Востока».
О христианском Востоке до этого у Соловьёва не было сказано почти ничего. Речь шла о довольно подробном изложении западных философских систем и только. Всё это Гегель в квадрате, своеобразная мифология «устроения»:
– Я ничего, я прилежный, ортодоксальный… Это всё «объективный процесс развития мировой философии». А я в конце положу незаметно кирпичик, и не положу даже, а только кирпич Гартмана поправлю. С одной стороны, как бы скромно и нет меня даже, а с другой, хе-хе, на мне-то всё и кончается, всё по документам и закругляется на мне.
Страшная узость мысли при страшной широте претензий. Но какое-то подобие меры ещё соблюдено, ещё концы с концами вроде бы сходятся. (744) «Роль выдержана».
Но уже в полемике с Лесевичем по поводу своей диссертации Соловьёв явно переигрывает. Ответ Лесевичу блестящ, но именно в нём, может, с особенной-то силой виден основной порок, основная трещина. В рамках литературной задачи у Соловьёва все хорошо, тут «ни убавить, ни прибавить». Но вот какая штука – сам стиль, его напряжённая изворотливость, находится в странном несоответствии с подчеркнуто формальным и отстранённым характером полемики. Текст разрывается изнутри, используется чисто инструментально, так что абстрактная форма не выдерживает несоответствия и начинает расползаться. Изложение начинает срываться с логической резьбы. В статье о Лесевиче это ещё тенденция, так как спасает узость и элементарность темы. Но вот в написанных далее «Философских началах цельного знания» дело уже плохо. Мысль философа, нервно-субъективная, не может пробиться сквозь объективный материал, начинает в нём исчезать, растворяться. Соловьёв не может обойтись без идиотских экскурсов, без пережёвывания давно известного. Перед нами уже типичный профессор (что для философа почти оскорбление). «От Греции до современности», «от Греции до современности» – и мысль на 70% этим засорена. Мысль уже не в силах пропитать собой весь материал, и информация начинает высыхать, трескаться на отдельные блоки. Хотя в своей работе Соловьёв называет эклектизм «бесплодной попыткой описать окружность без центра и радиуса», его философия вырождается уже из-за самой структуры русского языка именно в такой эклектизм, в попытку мыслить при помощи гнилой линейки и ржавого циркуля. В результате «Философские начала цельного знания» оканчиваются нулём, ничем. В бессмысленной попытке объективации субъективного Соловьёв соскальзывает в ничто. Его работа начинается с 40-страничного введения, потом идет 20-страничное изложение всей мировой философии, потом, наконец, он приступает к изложению первой части своей «свободной теософии», а именно «органической логики». Мысль Соловьёва начинает истерически вихлять, пытаясь на отечественных розвальнях вписаться в головокружительно-спиралевидные повороты гегелевской диалектики. Философ, надо отдать ему должное, продержался еще почти 100 страниц. И это будучи 24 лет отроду! Но всему есть предел. На 383 странице 1 тома собрания сочинений наступил крах. Соловьёв захотел рассмотреть «27 логических модусов». Всё перевернулось, рассыпалось. Первую триаду бедный молодой человек уложил в 6 страниц. Но тут оказалось необходимым сделать 4 примечания. Первое примечание – 1 страница, второе – 2 страницы, третье – 2 страницы, четвёртое – 3 страницы. Причем, уже чувствуя, куда его заводит, Соловьёв делает попытку отрезать бахрому вырастающих ответвлений и заявляет, что в четвёртом примечании он «ограничится только несколькими указаниями», так как вернётся к этой теме позднее. Однако к четвёртому примечанию Соловьёву приходится делать ещё примечание-сноску. Далее, по инерции, он проскакивает вторую триаду и окончательно увязает в третьей. Всё.
Через разбитое окно этого окончания хорошо видно будущее «ди руссише филозофи».
Однако саморазоблачение сопровождается старательным переигрыванием:
«Школьная же философия довольствуется одним семенем истины, засушив её отвлечёнными формулами».
«Вследствие отвлечённого характера школьной философии, обособлявшей логические понятия и утверждавшей их в такой исключительности, многие школьные философы не признавали и доселе не признают необходимую познавательность … о себе сущего, несмотря на простоту и ясность этой истины, а один из величайших между этими философами, Кант, с особенною резкостью настаивает на противоположенности о себе сущего, динг ан зихь, и мира явлений…»
Оцените картину: создаётся искусственный русский язык, вульгарно имитирующий немецко-латинскую схему мышления, и на этой гнилой схеме доказывается школярство и схематизм Канта. Причём само понимание «школярства» Канта взято у его немецких критиков. Милая, до боли родная и понятная заглушечность.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192


А-П

П-Я