https://wodolei.ru/catalog/accessories/shtanga-dlya-shtorki/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

«Хелло, буржуины!»
Он — в открытую, а мы решительно не знали, куда девать свои глаза — хоть в карман их, но там они смешаются с какими-то долларами... Подумалось: «Да ты что, парень?! Чтобы доллар коснулся зениц твоих?! Замарал их?!»
Дипломаты — люди очень наблюдательные. Сопровождавший нас посольский товарищ сразу же отомкнул нас, как «особым гипнозом» отмыкают всякий сейф:
— Друзья! Зачем же так? Вы задыхаетесь от какого-то смущения. Освободитесь! Отдайтесь власти юмора — этого несравненного лекаря, доброго властелина души.
Юмор, юмор! А что? Мы тут же вспомнили, и это было очень кстати, «дьявола смеха» Михаила Зощенко. С ним очень дружил наш старший по возрасту преданный товарищ и наставник, украинский писатель, умный, образованный, увы, ныне уже покойный. Чего только не рассказывал он о веселом громовержце! Особенно запомнился нашему другу вечер, проведенный в Ленинграде, в квартире Зощенко.
Была приятная неожиданность: друга — первейшего заводского мастерового Донбасса — решили послать в чужие, капиталистические края —«себя показать и других увидеть...». Отчаливать в загранплавание другу предстояло как раз от невских берегов. Вот и встретились нежданный, но такой дорогой «интурист» и веселый, всегда гостеприимный «громовержец». В этот вечер «дьявол смеха» был в каком-то особом ударе, с удивительной легкостью сходили с его уст жгучие, убийственные острословия. Именно в этот вечер, быть может, взрывались лечащим и уничтожающим смехом страницы той удивительной зощенковскои книги, которая так и не увидела свет. Конечно же, свет тончайшей зощенковскои иронии, юмора уже сфокусировался на, прямо скажем, противопоказанной некоторым редакторам и некоторым «иже над ними» теме: «Акулы капитала и пролетарские Мошки». В серьезном подтексте юмора Мошки уничтожают акул, возвышаясь как великаны мировой революции. Да, да, да. Но зачем же ты, Михаил Батькович, так легко обращаешься с темой, предназначенной для «мирового потрясения», а не для «цирковой клоунады»?
Именно в этот вечер — рассказывал потом наш друг — я открыл для себя всю дантовскую силу и совершенно необычную направленность «смеха самого диявола». Вот уж воистину святая правда: легче слону выполнить сверхтруд-
ную задачу — почесать собственным хоботом собственное заднее место, чем мартышке лишиться уворованных сильно увеличивающих человеческих окуляров, через которые мир открылся ей в непостижимых смешениях и чудаковатостях... Но главное, самое главное. Почему наш сопровождающий друг, можно сказать, высокий гид сказал нам: «Освободитесь!-», заметив, что с нами происходит неладное? Говоря о слоне и мартышке, Зощенко, пользуясь явным плагиатом, пытается нанести почти кинжальный удар «акулам капитала». Шутки в сторону — громовержец смеха на полном серьезе цитировал совершенно серьезные строчки из стиха одного нашего поэта, много лет назад побывавшего приблизительно в этих же зарубежных местах, которые сейчас мы пересекали на «шевроле». Судя по всему, поэт, делая «заявки» на дальнейшие свои заморские путешествия, изрекал:
Там даже птицы не поют, И травы не растут...
Зощенко с нескрываемой издевкой переспросил у поэта:
— А как дети — родятся там, любовь между полами существует ли? Капитализм капитализмом, а куда подевали вы миллионы работяг, тяжкими трудами, потом и, бывает, кровью которых даются и сталь, и хлеб, и жилища, одежда и лакомства земные?
Поэт, не теряя присутствия духа, важно заметил:
— Поэзия — она, знаете, требует образов. Образов, необходимых политике...
Между тем широкий асфальт под колесами катится, а по сторонам райская земля. Все поет, переливается красками, тянется к солнышку. Асфальт вдруг разделяется: одной полосой стремится он круто вправо, другой — влево. Свернув на эту полосу, мы через какой-нибудь километр резко затормозили машину, остановились. Несказанно радостное изумление хлынуло в наши души. Слова были излишними. Мы понимали друг друга, возбужденно переглядываясь. Кто бывал далеко от Родины, тот испытал нестерпимую тоску по ней. А перед нами, чуточку удаляясь от дороги, выросла одинокая ферма, самим видом своим наполнявшая всего тебя щемящей сладостью. Как под Полтавой, Черниговом или Киевом — белая хата с размалеванными ставнями. А под ними, перед призбой — пивныки, чорнобривцы, ружи, гвоздики... Вокруг хаты, как бы образуя живую изгородь просторной усадьбы, садочки: и вишенки в них, черносливовые деревца, грушки, яблоньки, калина. А из этого живоплота
кое-где проглядывали маленькими солнцами подсолнухи, тянулись к небу тополя. Где-то из разнотравья слышались напевы перепелки, жаворонок, «взахлеб» ведя свою колоратуру, застыл над милой ему хатой. А под хатой хоронили ее хозяина...
Нас сразу же вывела из машины и позвала к себе знакомая с колыбели песня, лившаяся здесь, на канадской земле, как-то надрывно от голосов необычного хора.Песня сама по себе, конечно же, не похоронная. Но сами сердца завели именно ее потому, что в ней был трепетный зов к земле, той, которую многие даже не видели, но впитали ее материнское молоко. Тот, которого хоронили под белой хатой, родился в Канаде от тех, кто эмигрировал с Чернигов-щины еще в царские времена. О, как мечтал он «хотя бы одним глазком» взглянуть на родную, единую, вскормившую весь родовой корень! Только и успел он создать в канадской степи уголочек родины...
Над труной, обвитой красной запорожской китайкой, склонился престарелый «поминальный оратор», как его называли среди украинцев Канады. Честно скажем — оратор из него никакой. Язык у него совсем «не подвешен», как, скажем, у платного, профессионального «плакальщика». Сила, народное признание его в другом. Каждое его слово пусть не очень искусное, зато чистое, горячее, святая слезинка. Он был совсем молодым, когда судьба его забросила за океан. Всю жизнь собирался побывать на родине. Не выходило. Да и не богат он, а деньжат на дальнюю поездку потребуется немало. И еще боялся...
Каждый раз, когда склоняется он над труной, обвитой красной запорожской китайкой, обнимает его страх, кажется ему, что хоронит самого себя, свою несбывшуюся мечту — согреть сердце под родным солнцем, припасть устами к той, давшей душу, горсточке, которую так бы хотелось привезти на чужбину, положить на могилы своих соотечественников.
Каждый, кто его слушал, думал об одном и том же, переносил свое сердце к берегам Днепра ли, Десны, Ворсклы, Днестра, Сулы, Псла — к материнской груди Украины. В лагере перемещенных лиц собирались люди разных национальностей, разных судеб. Военнопленные, мирные жители, насильно угнанные фашистами, предатели, бежавшие от расплаты... Перемещенные лица, люди без родины.
О Советской стране в лагере либо говорили с бессильной злобой, либо помалкивали. Ворота лагеря открывались только на запад — во Францию, Канаду, США, Австралию. Онуфриенко и Михайлов выбрали Австралию...
Давно не бритые соседи рассуждали о преимуществах далекого края: «Тепло, фруктов — завались...»
— Слышь,— говорил один, крутя яркий проспект,— говорят, зверь там один есть, коала называется, знай, спит себе да ест. Вот бы нам, братцы, так.
— Зачем коала?— вставлял другой.— Мы стреляные волки и едем в рай. Что, разве плохо: волки в раю?
Над ним смеялись, но многие втайне верили, что этот облезлый, обшарпанный корабль вывезет их к обетованному берегу. Не зря же с первой страницы проспекта, врученного им перед отплытием, улыбался надменный капитан Кук. «Я открыл для британцев земной рай». Слова «для британцев» старались пропускать.
Михайлов угрюмо слушал все эти разговоры, смешки; в его душе поднимались отзвуки того безвозвратно ушедшего времени, когда, рассматривая маленькую зубчатую картинку, он мечтал о далеких землях с непонятными, красивыми названиями. Со щемящей жалостью вспомнил он вдруг мальчонку, который босиком по росистой траве, холодившей ноги, вышагивал с удочкой за отцом. Так давно и так далеко это было, что мальчик тот казался совсем незнакомым и чужим, увиденным когда-то в кино, а не воспоминанием собственной жизни.
Тому мальчишке когда-то попалась удивительная марка. Диковинное растение с крупными листьями, а под ним невиданный зверь были изображены на марке. И что-то еще написано не по-русски. Учительница на вопросы ребят ответила, что марка австралийская, а на ней изображение кенгуру.
О марке мальчишки взволнованно говорили еще несколько дней, стараясь вообразить далекие страны, по которым она проблуждала, пока добралась до Донбасса, крутили во все стороны старенький школьный глобус, собираясь бежать в неведомые края с чудными, загадочными названиями — Занзибар, Гваделупа, Тасмания...
Но вскоре о марке забыли: в самом селе начиналось такое... Мальчишки от зари до зари вертелись у околицы, выглядывая трактор. Само по себе это событие затмевало все, навеянное красочной маркой. А тут еще трактор должна была вести женщина! Мальчишки видели, что даже их отцы, при всем показном безразличии, с волнением прислушиваются, не тарахтит ли машина...
Потом в жизни Ивана Николаевича, как и в любой другой, было еще столько больших и малых событий, важных и смешных происшествий, что далекий детский эпизод, казалось, совсем позабылся. И Михайлов, наверное, так и не вспомнил бы о нем, если бы не оказался на пути в ту страну, откуда много лет назад пришла поразившая воображение старобешевских ребятишек марка. Сейчас ему хотелось вспоминать о марке, о том беззаботном и беспечальном времени... Очевидно, это было подсознательным стремлением вычеркнуть из памяти все гадкое, черное, случившееся с ним
затем. Играючи, перекатывал волны океан, мелькали, сливаясь, шумные, разноязычные порты, проплывали, трубя, важные встречные лайнеры. Но все это пышное великолепие проходило стороной, не задевая чувств. Он снова переносился в родное село, виделось ему, как он, повзрослевший, постаревший, идет по главной улице, и старики узнают его и говорят: «Ванюшка-то Михайлов вернулся». Он узнает школу, в которой учился, вот там, на первом этаже, в пионерской комнате, ему повязали красный галстук. «Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик...» Тогда был поздний морозный вечер. Он выбежал из школы, переполненный своими чувствами, не застегнув пальто. Концы галстука сразу же подхватил ветер, мальчишка бежал, не замечая ни мороза, ни ветра: «Мама! Меня приняли!»
Воспоминания нагоняли тоску. Разговорчивый попутчик интересовался, что с ним. «Болит вот здесь,— говорил Иван Николаевич, дотрагиваясь до груди,— понимаешь?» Сосед предлагал таблетки, советовал обратиться к доктору. Добрый человек, он просто не знал, что есть болезнь, против которой бессильны доктора и все их таблетки. Болезнь эта — ностальгия, тоска по родине.
Думалось, в Аделаиде, красивом портовом городе, продуваемом солоноватым ветром с океана, днем и ночью слушающем голос прибоя, городе, одетом в вечнозеленый наряд, уймется тоска.
Нет, не унялась. Как фальшивая позолота, сползала с города рекламная мишура. День шел за днем в изнуряющем труде. Смена на заводе, смена дома. Собственно, дома еще не было. Его нужно было построить. Или купить и... выплачивать сорок лет. Так раньше, чем стали школьниками, младшие Михайловы стали строителями. Подрастали сыновья и дочь, родившиеся на чужой земле.
Вася, плача, приходил из школы: «Ты говорил, что учитель добрый, а он бьется палкой. Хочу в такую школу, где не бьют. Ты рассказывал...»
Толя не может найти работу. Ему двадцать лет, но его никуда не принимают, потому что ему надо платить сполна А Вася младше, его принимают и платят неполный заработок за ту же работу. «Так не везде, правда, отец?— спрашивают они вечерами.— Ты рассказывал...»
Генка свое первое слово произносит по-русски: «Мама». Кругом звучит английская речь, дети в школе, на улице говорят по-английски. Дома — только по-русски. Таково требование отца. Ему кажется, если порвется эта единственная нить, связывающая с родной землей, не будет спасения от гложущей тоски.
И все упорнее ищет Иван Николаевич другие нити, которые могли бы упрочить связь с Родиной. В Аделаиде открылся магазин, в котором продают советские книги, газеты, кинотеатр, в котором демонстрируют советские фильмы. Всей семьей идут Михайловы в этот кинотеатр, на редкие концерты советских авторов, выписывают газету «Голос Родины», русский букварь для самой маленькой — Софочки.
Наконец удается связаться с родными, живущими в Донбассе. В Аделаиду приходят письма со штемпелем «международное». Поинтересоваться, что пишут из СССР, приходит вся улица. Слушают, переспрашивают, сомневаются. Иван Николаевич, волнуясь, убеждает, доказывает, что сам он учился бесплатно, и лечился бесплатно, и работу выбирал по душе.
Ночами, когда спадали дневные заботы и тревоги, Михайлов чувствовал, как подступает к сердцу тоска. Чужие деревья тревожно шумели за окном, чужие звезды скрывались за тучами, грозно рокотал океан. Была пора осенних штормов. Михайлов лежал с открытыми глазами, силясь вообра-
зить неясный шепот Кальмиуса, тополя, облитые лунным серебром,— казалось, это заглушит боль. Но только разбередил рану и вдруг как-то остро почувствовал, что гнетет его не столько непривычный пестрый мир, сколько сам уклад этой жизни, что не хватает ему не тополей, а дорогого слова «товарищ». В одну из таких ночей окончательно окрепло решение — ехать!
Когда были завершены все формальности, выяснилось, что необходимо сделать прививки. Сыворотку Михайловы купили сами. Попросили знакомого врача сделать уколы. Сделав уколы, знакомый вслух крикнул: «Вас семеро, каждый визит — один фунт и один шиллинг. Итого — семь фунтов семь шиллингов. Три визита — двадцать два фунта один шиллинг. Но, учитывая наши связи... Пожалуйста, пятнадцать фунтов».
Но и это был не последний привет. За несколько дней до отъезда к Михайловым пришли два вежливых господина в штатском с солдатской выправкой. Цель их визита выяснилась после первых же слов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я