https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/skrytogo-montazha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Услышав приглашение Дантона, он вошел в комнату.
— Откуда ты явился? — поинтересовался Дантон. — У тебя такой ошарашенный вид.
— Я ошарашен? Ничуть! — ответил Камилл, швырнув на стул шляпу. — Хотя представь себе… Ах, простите, сударь…
Он только что заметил Марата и поклонился ему; Марат поклонился в ответ.
— Представь себе, я из Пале-Рояля, — продолжал Демулен.
— Но мы тоже оттуда, — заметил Дантон.
— Я знаю. Я волновался и очень удивился, не найдя тебя под липами, где мы назначили встречу.
— Ты узнал там новость?
— Да, об отставке этого мерзавца де Бриена и о возвращении господина Неккера! Все это прекрасно… Но я-то ходил в Пале-Рояль за другим…
— За чем же?
— Я думал найти там одного человека, настроенного бросить мне вызов, и поскольку я был намерен его принять…
— Постой! И кого ты искал?
— Змея Ривароля или аспида Шансене…
— По какому поводу?
— По поводу того, что эти негодяи поместили меня в свой «Маленький альманах наших великих людей».
— А какое тебе до этого дело? — спросил Дантон, пожав плечами.
— Ты спрашиваешь, какое дело… Дело в том, что я не желаю, чтобы меня располагали между господином Дезессаром и господином Деромом, по имени Эжен; между человеком, написавшим скверную пьесу «Любовь-избавительница», и человеком, не написавшим ничего.
— Ну, а сам ты что написал, чтобы быть таким придирчивым? — рассмеялся Дантон.
— Я?
— Да, ты.
— Ничего, но, ручаюсь тебе, напишу. Впрочем, я ошибаюсь: да, черт побери, я сочинил четверостишие, которое и послал им… Ах, я их недурно отделал! Послушай, это чистейший Марциал, древнеримский поэт:
В трактире знаменитом «Сброд» Играет каждый свою роль: Там Шансене полы скребет, Кастрюли чистит Ривароль!
— И ты подписал его? — спросил Дантон.
— Конечно! Ради этого я и ходил в Пале-Рояль, где они оба торчат целыми днями… Я надеялся получить ответ на мое четверостишие… И что же? Я остался при своих, как говорит Тальма.
— Они не стали с тобой разговаривать?
— Они, мой дорогой, сделали вид, будто не замечают меня.
— Неужели, сударь, вас еще волнует, что о вас говорят или пишут? — поинтересовался Марат.
— Да, сударь, волнует, — сказал Камилл. — Признаюсь, я весьма узявимый. Вот почему, если когда-нибудь я сделаю что-либо в литературе или политике, то создам газету и…
— И что же вы скажете в вашей газете? — послышался из прихожей чей-то голос.
— Я скажу, мой дорогой Тальма, — ответил Камилл, узнав голос великого артиста, начинавшего в то время свою театральную карьеру, — скажу, что в тот день, когда вы получите прекрасную роль, вы станете первым трагиком мира.
— Прекрасно, такая роль у меня уже есть, — сказал Тальма, — а вот и человек, который мне ее подарил.
— Ах, это ты, Шенье! Здравствуй! Значит, ты разродился новой трагедией? — прибавил Камилл, обращаясь к вновь пришедшему.
— Да, мой друг, — отозвался Тальма, — это великолепное творение, называемое «Карл Девятый», он читал сегодня в театре, и приняли пьесу единогласно. Я буду играть Карла Девятого, если только правительство разрешит поставить ее… Представь себе, этот болван Сен-Фаль отказался от роли: он находит, что Карл Девятый — персонаж несимпатичный!.. Симпатичный Карл Девятый! Что ты на это скажешь, Дантон? Я, например, надеюсь сделать его омерзительным!
— Вы правы с точки зрения политики, сударь. Правильно изображать королей омерзительными, — вмешался в разговор Марат. — Но, наверное, вы окажетесь неправым с точки зрения истории.
У Тальма было очень слабое зрение; он подошел поближе к тому, кто к нему обратился, но чей голос он не узнал — Тальма прекрасно знал все голоса, которые он слышал в доме Дантона, — и посреди рассеявшейся завесы близорукости разглядел, наконец, Марата.
Вероятно, открытие было не из приятных, ибо Тальма застыл как вкопанный.
— Так что же? — спросил Марат, заметив, что произвел на актера такое же впечатление, как и на г-жу Дантон, ребенка и собаку.
— Я, сударь, — сказал, несколько смутившись, Тальма, — прошу вас разъяснить мне вашу теорию.
— Моя теория, сударь, такова: дело в том, что если бы Карл Девятый позволил гугенотам добиться своего — здесь, заметьте, меня нельзя обвинить в пристрастности, — то протестантство стало бы государственной религией, а семейство Конде — королями Франции; в этом случае с нашей страной произошло бы то же, что с Англией, — мы бы остановились в нашем развитии, и методический ум Кальвина пришел бы на смену той беспокойной деятельности, которая стала отличительной чертой католических народов и толкает их на осуществление заповедей Христа. Христос обещал нам свободу, равенство, братство; англичане раньше нас получили свободу, но, запомните, сударь, мы раньше их добьемся равенства и братства, и этим благодеянием будем обязаны…
— Священникам!? — насмешливо перебил его Шенье.
— Не священникам, господин де Шенье, — ответил Марат, делая ударение на дворянской приставке «де», от которой автор «Аземиры» и «Карла Девятого» тогда еще не отказался. — Повторяю, не священникам, а религии, ибо религия приносит нам благо, а священники творят зло. Неужели вы внесли другую мысль в вашу трагедию «Карл Девятый»? Если это так, то вы впадете в заблуждение.
— Если я заблуждаюсь, пусть публика опровергнет ошибку.
— Вы, дорогой господин де Шенье, снова приводите мне весьма неубедительный довод, и я подозреваю, что вы, следуя ему в вашей трагедии «Аземира», как мне представляется, готовы следовать ему и в вашей трагедии «Карл Девятый».
— Моя трагедия «Аземира», сударь, не была представлена публике; ее играли при дворе, а вы знаете мнение Вольтера об этик знатоках:
Париж очаровали вы,
Двор явно недоволен вами:
Большие господа, Гретри,
Большими славятся ушами. note 6
— О да, сударь, и, разумеется, не мне спорить с вами на этот счет! Но выслушайте то, что я хочу сказать, ибо не желаю быть обвиненным в непоследовательности… Может оказаться, что однажды до вас дойдут слухи, будто Марат преследует религию, Марат не верит в Бога, Марат требует рубить головы священникам. Я потребую казнить священников, сударь, но сделаю это лишь потому, что буду чтить религию, а главным образом потому, что буду веровать в Бога.
— И если вам выдадут головы, которые вы требуете, господин Марат, — сказал небольшого роста человек лет сорока — сорока пяти, вошедший в комнату, — то советую вам воспользоваться орудием, которое я сейчас изготовляю.
— Ах, это вы, доктор? — спросил Дантон, повернувшись к новому гостю, с которым он не успел поздороваться, так как с интересом прислушивался к беседе Шенье с Маратом.
— Как, господин Гильотен? — удивился Марат, не без почтительности поклонившись ему.
— Да, это господин Гильотен, — промолвил Дантон, — он прекрасный доктор, господин Марат, но еще более прекрасный человек… И что за орудие вы изготовляете, милый мой доктор, как оно называется?
— Вы спрашиваете, дорогой друг, как оно называется? Не сумею вам этого сказать, ибо еще не дал ему имени; но имя — пустяк по сравнению с вещью.
Потом, обернувшись к Марату, он продолжал:
— Вероятно, вы меня не знаете, сударь, но если узнаете, то убедитесь, что я истинный филантроп.
— Я знаю о вас все, что можно знать, сударь, — возразил Марат с учтивостью, которой он не проявлял до прихода доктора Гильотена. — То есть мне известно, что вы не только один из самых ученых людей нашего времени, но один из лучших патриотов, какие только есть. Ваша диссертация, защищенная в университете Бордо, премия, полученная вами на медицинском факультете, ваше суждение о Месмере, удивительные исцеления, наконец, каждодневные операции — вот что я знаю о вашей учености; составленная вами петиция граждан, проживающих в Париже, — вот что я знаю о вашем патриотизме. Теперь я скажу больше: мне даже кое-что известно об упомянутом вами орудии. Это ведь машина для отрубания голов?
— Неужели, доктор, вы, именуя себя филантропом, изобретаете машины, убивающие людей? — вскричал Камилл.
— Да, господин Демулен, — серьезно ответил доктор, — и изобретаю их именно потому, что я филантроп. До нынешнего дня общество, допуская смертную казнь, не столько наказывало, сколько мстило за себя. Что такое все эти казни на костре, колесованием, четвертованием, посредством кипящего масла, с помощью расплавленного свинца? Разве это не продолжение пыток, которые ваш замечательный король смягчил, хотя и не отменил? Господа, какую цель преследует закон, когда он карает? Закон хочет уничтожить виновного; так вот, любое наказание должно состоять в потере жизни, а не в чем-либо ином; прибавлять лишнюю боль к казни — это преступление, равное любому преступлению, которое может совершить преступник!
— Надо же, доктор! — воскликнул Дантон. — Неужели вы верите, что можно уничтожить человека, этот столь великолепно устроенный организм, который цепляется за жизнь всеми желаниями, всеми чувствами, всеми способностями; неужели вы думаете, что можно уничтожить человека без боли, подобно тому как шарлатан вырывает зуб?
— Именно, господин Дантон! Да, да, и еще раз да, без боли! — еще более возбудившись, вскричал доктор. — Я полностью уничтожаю человека; уничтожаю так, как уничтожает электричество, как испепеляет молния; я истребляю, как истребляет Бог, и это высшая справедливость!
— И каким же способом вы истребляете? — спросил Марат. — Расскажите мне, пожалуйста, если это не секрет. Вы не можете себе представить, как меня интересует ваш рассказ.
— Ну хорошо! — сказал Гильотен, облегченно вздохнув, словно он оказался на верху блаженства от того, что обрел, наконец-то, достойного слушателя. — Так вот, сударь, объясняю вам суть дела: моя машина — совершенно новая и простая машина… Когда вы ее увидите, вас потрясет ее простота; вас также поразит, что столь несложная машина не была создана за шесть тысяч лет! Представьте себе, сударь, платформу, некое подобие маленькой сцены… Господин Тальма, надеюсь, вы тоже слушаете?
— Черт возьми, конечно, слушаю! — отозвался Тальма. — И уверяю вас, меня это интересует столь же сильно, как и господина Марата.
— Так вот, я уже сказал: представьте себе платформу, некое подобие маленькой сцены, куда ведет пять-шесть ступеней — их количество значения не имеет… На этой сиене я ставлю два столба, у их подножия устраиваю что-то вроде маленькой кошачьей лазейки, верхняя часть которой подвижная и располагается над приговоренным, чья шея находится в этой лазейке; на верху этих двух столбов я устанавливаю нож, отягощенный противовесом в тридцать или сорок фунтов и удерживаемый на веревке; эту веревку я отпускаю, даже не прикасаясь к ней, с помощью пружины нож скользит вниз по двум хорошо смазанным пазам; приговоренный к казни ощущает на шее лишь легкий холодок, затем — раз! — и головы нет.
— Тьфу ты, ловко придумано! — воскликнул Камилл.
— Да, сударь, — согласился Гильотен, оживляясь все больше и больше, — и эта операция, которая отделяет жизнь от материи, убивает, уничтожает, сражает насмерть, времени эта операция занимает — угадайте сколько — меньше секунды!
— Да, меньше секунды, верно, — сказал Марат. — Но уверены ли вы, сударь, что боль не продлится дольше самой казни?
— А как, скажите на милость, боль может существовать после жизни?
— Так же, черт возьми, как душа после смерти тела.
— Да, да, понимаю, — воскликнул Гильотен не без легкой досады, объясняющейся тем, что он предвидел полемику, — вы верите в душу! Вы даже, в отличие от спиритуалистов, которые утверждают, будто душа живет во всем теле, отводите ей особое место: помещаете в голове. Это значит, что вы пренебрегаете Декартом и следуете Локку, которого должны были бы, по крайней мере, упомянуть, раз уж приняли часть его доктрины. О, если бы вы прочли мою брошюру о третьем сословии! Я ведь читал вашу книгу о человеке и все, что вы написали, — ваши труды об огне, о свете, об электричестве… Да, да, ваш воинственный дух, потерпев неудачу в борьбе с Вольтером и философами, обрушился на Ньютона: вы намеревались опровергнуть его оптику и предприняли множество поспешных, увлекательных, но необоснованных опытов, пытаясь добиться их признания у Франклина и Вольта; но ни тот ни другой не были согласны с вашими взглядами на свет, господин Марат; посему позвольте и мне думать о душе иначе, нежели вы.
Марат выслушал выпад доктора Гильотена с невозмутимостью, которая сильно удивила бы каждого, знающего раздражительный характер лекаря при конюшнях графа д'Артуа; но для проницательного наблюдателя сама эта невозмутимость могла бы послужить мерой той степени интереса, какой Марат проявлял к знаменитому орудию доктора Гильотена.
— Хорошо, сударь, — сказал Марат, — пока я оставляю душу, поскольку она вас так сильно пугает, и возвращаюсь к телу, ибо страдает оно, а не душа.
— Но ведь я убиваю тело, а оно не страдает.
— Однако уверены ли вы, что полностью убиваете его?
— Разве я не убиваю тело, отрубая голову?
— И вы совершенно уверены, что убиваете его на месте?
— Черт возьми! Конечно, раз он бьет по этому месту! — воскликнул Камилл, неспособный отказать себе в удовольствии сочинить каламбур, сколь бы плохим тот ни был.
— Да помолчи ты, несчастный! — оборвал его Дантон.
— Объясните, — попросил Гильотен.
— Извольте! Мое объяснение очень простое; вы помещаете центр ума в мозгу, не так ли? Именно с помощью мозга мы думаем, и доказательством сему служит то, что, если думаем мы много, у нас болит голова.
— Правильно, но центр жизни вы помещаете в сердце, — живо возразил Гильотен, который заранее предвидел доводы своего оппонента.
— Согласен, давайте поместим центр жизни в сердце; но тогда, где у нас окажется чувство жизни? В мозгу… Так вот, отделите голову от тела; возможно, тело умрет, оно больше не будет страдать, это тоже возможно; но что, сударь, делать с головой? Да, с головой!
— Как что делать?
— Голова, сударь, будет жить и, следовательно, мыслить до тех пор, пока хоть капля крови будет оживлять мозг, а чтобы голова потеряла всю кровь, потребуется, по крайней мере, восемь — десять секунд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100


А-П

П-Я