угловая раковина для туалета 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— вздохнув, сказал писатель своей дочери, когда они вышли на улицу.
Тогда Инженю не могла понять, сколькими будущими вздохами был чреват этот тяжкий вздох!
XXXII. ОБЕД РЕТИФА
На обратном пути Ретиф сиял от радости, которая была непонятна Инженю. Радость эта объяснялась тем, что в глубине души Ретиф был очарован знакомством с Сантером.
Сантера и Ревельона на самом деле разделяли громадное расстояние и та головокружительная пропасть, что пролегают между уверенностью и неуверенностью, между реальным миром и несбыточными мечтами.
Сантер торговал пивом, которое пьют всегда, ибо, в конечном счете, не пить человек не может, а после воды пиво самый дешевый из напитков.
Ревельон торговал обоями, без которых, в крайнем случае, человек может обойтись; Ретиф, будучи человеком очень образованным, знал, что есть страны, например, Испания, где в год не расходится и десяти рулонов обоев.
Ревельон представлял собой своего рода художника, водившего знакомство с людьми искусства, и он, оставаясь законченным буржуа, как мог занимался цветом, его оттенками, красками и зрительными эффектами.
Сантер был человек, способный собрать в своих амбарах запас зерна, которого хватило бы прокормить город.
У первого во время бунта люди могли умереть с голоду: ведь обои есть не станешь, а краски, с помощью которых их делают, в сущности, так или иначе травят людей.
Второй во время голода располагал деньгами всего королевства — запасом ячменя и хмеля.
Один имел превосходно налаженные мельницы, приводимые в действие водой или ветром, и движимые лошадьми машины, которые управлялись одним человеком.
Влияние другого основывалось на труде трехсот всегда грозных рабочих; к тому же, когда пиво сварено, необходима масса людей, чтобы его распродать оптом или в розницу.
Врагами Ревельона были все рабочие, чей талант и труд он присваивал. Друзьями Сантера были все пересохшие глотки, чью жажду каждый год утоляло его хмельное ячменное пиво.
Ревельон обращался к бедным мелким буржуа, покупавшим бумажные обои, ведь в ту эпоху стены в особняках знати и богатых домах обивали тканями.
Сантер имел дело с народом, который в жару хочет пить.
Все эти различия, обратите внимание, не касаются личных качеств этих людей.
Ретиф очень уважал Ревельона, но больше почтения изъявлял Сантеру, хотя в то же время немного побаивался его.
Ревельон был маленький, худой; глаза у него глубоко сидели в орбитах под седеющими бровями; деньги он считал с пером в руке, по три или четыре раза перепроверяя свои подсчеты.
Сантер был статен, как слуга в охотничьей ливрее, что ездит на запятках кареты знатного вельможи, силен как геркулес и кроток как ребенок; он разговаривал очень громко, но в его криках неизменно ощущалась какая-то насмешливость; у него было открытое лицо и щедрые руки, широкие карманы, откуда деньги утекали столь же легко, как и притекали туда; глаза у него были навыкате, цвет лица свежий; красивые большие бакенбарды он дополнил позднее пышными усами; деньги он считал в уме и никогда не перепроверял своих подсчетов. В общем, Сантер был порядочный человек, никоим образом не стремившийся к кровопролитию, что признают даже роялисты; 10 августа он находился в Тюильри, но скорее защищал семью короля, нежели угрожал ей; 2 и 3 сентября Сантера в Париже не было и он не мог участвовать в резне заключенных в тюрьмах. Поэтому против него остается лишь одно обвинение: пресловутая барабанная дробь 21 января; правда, нет уверенности, что именно он отдал приказ бить в барабаны, но многие утверждают, будто ответственность за это Сантер взял на себя, подобно тому как Дантон взял на себя ответственность за сентябрьские дни, хотя и не принимал в них активного участия.
Ретиф не мог предвидеть, кем позднее станет Сантер, но, тем не менее, долго говорил о нем с дочерью, радуясь, что может вставить его живой портрет в свою книгу «Современницы», изменив имя пивовара с помощью замысловатой анаграммы.
Вернувшись домой, Ретиф сразу послал записку кюре, чтобы сообщить об успехе своей миссии. Почтенный священник явился немедленно; он застал отца и дочь, сидящими за той простой едой, что вызывает аппетит у всех здоровых желудков.
Инженю не без содействия Ретифа приготовила бланшированную капусту, которую колбасник с улицы Бернардинцев щедро нафаршировал сосисками, тонкими ломтиками шпика и вкусными хрустящими шкварками свежепосоленной свинины.
Полпинты вина в бутылке, вода в расписанном цветами фаянсовом кувшине, суп из капусты с солониной, половина восьмифунтового каравая белого ноздреватого хлеба с золотистой поджаристой корочкой, фрукты, бережно уложенные на виноградных листьях в ивовой корзиночке, — таков был обед, заурядность которого не лишена была изысканного вкуса.
Они уже налили себе супа в фаянсовые тарелки, расписанные такими же цветами, что и кувшин, когда на лестнице послышались шаги, затем отворилась дверь и появился кюре Боном.
Он вошел с веселым, приветливым выражением на добром лице и поздоровался с Инженю, сразу предложившей гостю свой стул.
Но кюре уже пожимал руку Ретифа.
— Господин кюре, — слегка смутившись, начал Ре-тиф, — суп честного человека в рекомендациях не нуждается; мы приступаем к обеду, к тому же сегодня не пятница.
— Благодарю, — ответил кюре, — благодарю вас, мой дорогой господин Ретиф.
— Пообедайте с нами, господин кюре, — нежным голоском попросила Инженю.
— О милая моя мадемуазель, поверьте, я никогда не заставляю себя упрашивать, — сказал кюре.
— Я прекрасно понимаю, что обед не Бог весть какой, — с улыбкой продолжал Ретиф.
— Вовсе нет, что вы! — воскликнул кюре, принюхиваясь к воздуху, насыщенному ароматом супа. — Наоборот, суп дивно пахнет, и мне придется прислать к вам мадемуазель Жаклин, чтобы она разузнала у вас, как его готовить.
— Ну что же, господин кюре…
— И, кстати, я уже отобедал, — добавил Боном.
— О господин кюре, не лгите, — с улыбкой возразила Инженю. — Прошлый раз мой отец приходил к вам в половине первого, но вы еще не садились за стол! Тогда вы сказали ему, что обедаете после часа, а сейчас на часах семинарии пробило полдень.
— Хорошо, я лгать не буду, прекрасная мадемуазель, — улыбнулся в ответ кюре, — поскольку вы так мило упрекаете меня.
— Что вы!
— Я действительно еще не обедал.
— Быстро прибор! — воскликнул Ретиф.
— Нет, нет…
— Но…
— Нет, еще раз благодарю вас, господин Ретиф, но обедать с вами, по крайней мере сегодня, я не буду…
— По какой причине?
И Ретиф сделал шаг в сторону кюре, тогда как Инженю отошла назад.
— Дело в том… — замялся Боном.
— Ладно, договаривайте, — попросил Ретиф.
— Дело в том, что я пришел не один.
— А-а! — откликнулся Ретиф.
— Вот в чем дело! — воскликнула Инженю, нахмурив брови.
— Так кто же с вами? — поинтересовался Ретиф.
— Видите ли, он там…
— Где?
— Я оставил его на лестнице…
— Тогда пусть войдет! — сказал Ретиф.
— Я оставил там благодарного человека, господин Ретиф.
— Вот как! — заметил романист. Ретиф все понял.
Инженю тоже, ибо она промолчала.
— Я оставил там сердце, переполненное радостью и преисполненное горьких сожалений.
— Да, понимаю… Это господин Оже, не правда ли?
— Это он.
У Инженю вырвался вздох, похожий на жалобный стон.
Это очень обеспокоило кюре.
— Несчастный был у меня, — продолжал Боном, — когда вы прислали мне счастливую новость, и умолял, чтобы я позволил ему пойти со мной к вам!
— Ну и ну, господин кюре! — растерялся Ретиф.
— Даруйте ему эту последнюю милость, друг мой… Неужели вы не простили его?
— Конечно, простил; но, господин кюре, вы должны понимать…
— Разве вы таили в мыслях какие-либо оговорки, даруя ваше прощение?
— Нет, разумеется, однако…
— Превозмогите свою слабость, будьте милосердны до конца: не храните в душе злобы, что переживает прощение и разрушает его благотворное влияние.
Ретиф повернулся к дочери.
Инженю, невозмутимая и непроницаемая, стояла, потупив глаза.
Писатель, растроганный пылкой просьбой кюре, еще не дал своего согласия, а великодушный священник уже раскрыл дверь и впустил мужчину, который, обливаясь слезами, в смятении бросился к ногам Ретифа и Инженю.
Кюре тоже расплакался; Ретиф растрогался, а Инженю испытала боль, подобную той, что причинило бы холодное и острое лезвие ножа, вонзающегося прямо в сердце.
Боль эта выразилась в крике: увидев у своих ног Оже, Инженю не смогла сдержаться.
Оже — он долго и искусно готовил оправдательную речь — доказывал собственную невиновность с безупречной выразительностью; он был красноречив и убедил Ретифа.
Люди с воображением никогда не способны набраться опыта, ибо слишком зримо они видят то, о чем мечтают, чтобы суметь разглядеть то, что у них перед глазами.
Инженю, воспользовавшись этими умиленными восторгами, попыталась ясными глазами невинности взглянуть на человека, едва не погубившего ее столь роковым образом.
Оже нельзя было назвать безобразным — внешность у него была скорее заурядная, чем некрасивая; в физиологии многие достоинства могут представлять собой недостаток, подобно тому как многие недостатки способны создавать своеобразную красоту, особенно такую, что именуют характерным обликом.
Живые, выразительные почти до бесстыдства глаза, густые волосы, ослепительные зубы, цветущий вид — так выглядел этот мужчина; несмотря на низкий рост, Оже был весьма недурно сложен и одет с изысканной тщательностью; однако у него был узкий, покатый лоб и беспрестанно кривившийся в пошлых ухмылочках рот.
К сожалению, Инженю была неспособна даже предположить, как много может сказать о характере человека подобный рот. В результате впечатление, произведенное на нее этим молчаливым осмотром, оказалось не совсем неблагоприятным для Оже, как это могло бы показаться на первый взгляд.
Оже повторил все, что мы рассказывали о его раскаянии, угрызениях совести и отчаянии; он поведал о своих душевных борениях, страданиях, сомнениях и, в конце концов, выразил твердое намерение стать трудолюбивейшим и честнейшим из людей.
Ему даже хватило ума, переложив на плечи принца большую часть собственных провинностей, позаимствовать у него немного того лоска, который всегда прельщает рискованные взоры женщин.
Этот налет благородства и элегантности, обольстительной распущенности и душок аристократизма еле скрывали нутро г-на Оже, но он имел дело с простыми и добрыми людьми, которые, когда их недоверчивость рассеялась, соглашались со всем и воспринимали рассказ как хорошее развлечение.
Когда Оже заметил, с каким вниманием Ретиф слушает перечисление слуг, экипажей, апартаментов графа д'Артуа, подробности об интимных ужинах и галантных увеселениях графа (кое-какие детали были целомудренно завуалированы, дабы они не смогли коснуться слуха Инженю), когда он увидел, какой интерес сама девушка проявляет к описанию тканей, мебели, лошадей и пажей, — одним словом, поняв, что о нем как о похитителе забыли, а принимают как рассказчика об этих преступных богатствах, Оже начал считать, что ему даровано полное прощение и если на него не смотрят с удовольствием, то, по крайней мере, отныне будут относиться с равнодушием.
Отсюда до того ужаса, который он внушал накануне, пролегла пропасть.
И через эту пропасть он сумел только что перебраться.
Но великолепным чутьем — чутьем хищников, преследующих добычу, — Оже понял, что затягивать визит не следует, и удалился, расточая благодарности и изъявления вежливости, чем окончательно покорил Ретифа и почти успокоил Инженю, которой он, уходя, позволил себе адресовать почтительную улыбку, умело замаскированную глубоким поклоном.
XXXIII. РАНЕНЫЙ И ЕГО ХИРУРГ
Теперь мы можем вернуться к несчастному Кристиану, кого бережные руки — каждые сто метров они менялись — несут в конюшни графа д'Артуа под водительством широкоплечего мужчины, в ком наши читатели, вероятно, уже узнали Дантона.
Путь процессии освещали несколько факелов; стонам раненого вторили крики женщин и призывы не столько к жалости, сколько к оружию.
Все подходили поближе, чтобы взглянуть на красивого, темноволосого, с бледными щеками и тонкими чертами лица молодого человека, из окровавленного бедра которого при каждом движении носилок ручьем лилась кровь.
При виде процессии, намерения которой были неясны, ворота конюшен закрыли; но они снова открылись, когда швейцар разглядел и узнал на скорбном ложе молодого пажа, живущего во дворце.
По предложению Дантона услужливые люди сразу побежали будить г-на Марата, дежурного хирурга.
Но г-н Марат так рано спать не ложился: его они застали склонившимся над рукописью и старательно переписывающим узким, мелким почерком любимые страницы своего польского романа.
— Хорошо, хорошо, — проворчал Марат, недовольный тем, что его оторвали от столь приятной работы. — Положите его ко мне на кровать и скажите, что я сейчас иду.
Люди, получившие от Марата это указание, ушли, кроме одной особы, скрытой полумраком.
Марат заметил в коридоре эту фигуру и, устремив на нее привыкшие к мраку глаза, — ночью они видели лучше, чем днем, — спросил:
— А, это ты, Дантон? Я не сомневался, что сегодня вечером снова увижу тебя.
— Правда? Значит, ты знал, что происходит? — ответил Дантон, принимая обращение на «ты», пример чему подал Марат.
— Черт возьми, вполне возможно! — воскликнул Марат. — Я многое знаю, как ты сам мог убедиться.
— Во всяком случае, дело заварилось горячее, и я несу тебе пробу сделанной работы.
— Ясно, раненого… Ты знаешь его?
— Я? В глаза не видел… Но он молод, красив, а я люблю все молодое и красивое; я принял в нем участие и принес сюда.
— Это человек из народа?
— Да нет! Аристократ в полном смысле слова. Стройные ноги, изящные руки, тонкое лицо, высокий лоб… Ты его возненавидишь с первого взгляда.
Марат скривился в усмешке и спросил:
— Куда он ранен?
— В бедро.
— Так! Вероятно, задета кость: придется оперировать! И здоровый парень, красавец, изысканный аристократ будет обречен ковылять на деревянной ноге!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100


А-П

П-Я