https://wodolei.ru/catalog/unitazy/cvetnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И я опять начну метаться. То я буду видеть Тамару романтической героиней в духе Дюма, и тогда ее разрыв со мной будет выглядеть самопожертвованием, жестокость — оскорбленным достоинством, а я сам — низменным и близоруким болваном. Затем от малейшего толчка вся диспозиция переменится — то, что минуту назад меня трогало и восхищало, получит самое прозаическое толкование, и я снова буду объяснять разрыв корыстью, былую нежность — опытностью, а себя трактовать как возвышенного и опять-таки близорукого кретина. Одни и те же факты, как шлюпки на учении, совершают „поворот все вдруг“, и становится страшновато оттого, что в моей душе так близко соседствуют два желания — оскорбить и упасть к ногам…»
…«Но, пожалуй, больше всего меня тревожит сам Селянин. Не с точки зрения практической. Наплевать, как-нибудь обойдусь и без его авторитетного содействия. Меня беспокоит его взгляд на жизнь. Неужели мир действительно таков, каким его видит товарищ военинженер? Будем откровенны: несмотря на эффектный финал, счет встречи примерно два — один в пользу Селянина, бой проигран по очкам, и раза два я побывал в нокдауне. Майор Славин был прав как бог, когда говорил, что я недоучка».
…«Интересно, что сказал бы о Селянине Иван Константинович? Что сказал бы Селянин, угадать нетрудно: что-нибудь почтительное и в то же время снисходительное, он это умеет. А вот художнику Селянин вряд ли понравился бы. И не потому, что они не похожи, благоволит же он к Горбунову. Вот был бы номер: привести Селянина погреться у камина, и пусть они с художником поспорят по какому-нибудь вопросу из породы вечных, ну хотя бы о равенстве! Селянин считает, что люди все устроены на один лад и им не свойственно равенство, а художник, наоборот, убежден, что все люди равны от рождения и неодинаковы. При некотором напряжении мысли я мог бы и сам разобраться, кто тут прав, но, как видно, у меня сырые мозги. Мне больше нравится слушать Ивана Константиновича, и вообще мне он гораздо симпатичнее, но разве можно руководствоваться личными симпатиями там, где разговор идет не о печках-лавочках, а о чем-то более существенном? В конце концов, Иван Константинович — старик, оторванный от жизни. А Селянин — действует и осведомлен. Когда я слушаю художника, мне кажется, что прав он и что высшая справедливость именно в том и заключается, чтобы признавать равными себе всех людей и понимать их, несмотря на различия. Слушаю Селянина — и с ужасом убеждаюсь, что и мне иногда приходило в голову нечто подобное… Что же это значит? Выходит, у меня нет мировоззрения?»
С этим нерешенным вопросом Митя выполз на Университетскую набережную. Правая нога мучительно ныла. Болевых точек было две — в бедре и в колене. В бедре боль была тупая, а в колене острая, сухая, екающая. Пришлось переложить нагрузку на левую ногу, отчего походка сразу стала напоминать полонез. «Не хватает только музыки», — подумал Митя, свирепо усмехаясь. И тут же забеспокоился — почему молчат репродукторы? Он прислушался и не услышал ничего — даже стука метронома. Бесшумно ложился снег. Город еле угадывался — бесформенный, нарезанный грубыми ломтями студень.
Музыка ворвалась внезапно — репродуктор оказался рядом. Трехголовый как дракон, он извергнул сгусток ликующих медных трелей. Идти сразу стало легче. К тому же снежный покров на набережной был тоньше, под свежей порошей прощупывался плотный и ровный наст.
На мосту лейтенанта Шмидта Митя развил довоенную скорость, ему хотелось захватить на левом берегу вечернюю сводку Информбюро. На мосту дежурили какие-то люди в тулупах, один из них окликнул Митю, и Митя, обрадовавшись, что у него спрашивают спичку, а не пропуск, не решился отказать. К репродуктору он подбежал задыхаясь и все-таки опоздал. Красивый бас сообщил, что на Ленинградском фронте идут поиски разведчиков и захвачено два миномета, а затем Катерина Ивановна сказала — совсем по-домашнему, как умела только она, — что на сегодня радиопередачи окончены. В репродукторе захрипело, и включился метроном. Комендантский час наступил.
Идти прямо по набережной было ближе — но и опаснее. Где корабли, там и патрули. Единственная надежда была на плохую видимость, с двадцати трех ноль-ноль снегопад из помехи превратился в союзника. Поэтому, разбив мысленно оставшуюся часть пути на три этапа — до Адмиралтейства, до «Онеги» и до койки, — Митя опять зашагал. Боль в колене прекратилась, и он чувствовал себя в отличной форме — все складывалось отлично: хорошая музыка, приличная сводка, легкая встряска, а главное — ничто не поздно, совсем не поздно, можно еще успеть что-то сделать в этой жизни. Правда, и не рано — Шмидт стал Шмидтом, будучи лейтенантом, как и Дмитрий Туровцев, у которого пока что больше шансов стать старшим лейтенантом, чем лейтенантом Шмидтом.
Адмиралтейство Митя миновал благополучно, но на подступах к Кировскому мосту чуть не наткнулся на милиционера. Страж порядка был повязан башлыком и до такой степени занесен снегом, что почти не отличался от неживой природы. Митей он не заинтересовался — милиция редко останавливала военных. У трапа «Онеги» часового не было — впрочем, не было и самого трапа. Снег облепил корабль до самого клотика, тросы провисали под его тяжестью, и только на дымогарной сетке трубы чернело размытое паром пятно.
Он уже чувствовал себя в полной безопасности, когда его остановил патруль. Вернее сказать, его никто не останавливал, патруль вынырнул из-за угла Литейного проспекта и двигался прямо на Митю. Податься было некуда, — не бежать же на Выборгскую. Оставалось соблюсти достоинство. Митя быстро пошел навстречу. Патрульных было двое — немолодой армейский лейтенант и флотский старшина с автоматом на груди. Старший патруля поднял руку для приветствия, с рукава посыпался снег. Прежде чем он раскрыл рот, Митя сказал, улыбаясь:
— Ребята, ночного пропуска нету.
Будь старший моряком или, на худой конец, морским пехотинцем, улыбка должна была обязательно подействовать, во всяком случае, вызвать ответную. Но лейтенант не улыбнулся.
— Нету — пойдешь с нами, — сказал он скучным голосом. — Документики попрошу…
Доставая из нагрудного кармана свое удостоверение, Митя продумывал линию поведения. Можно было огрызнуться по поводу «тыканья», но это означало наверняка угодить в комендатуру.
— Ваше право, товарищ начальник, — сказал он, продолжая улыбаться. — У меня к вам только единственная просьба…
Старший ответил не сразу. Он бережно обеими руками принял книжечку и подставил ее под луч карманного фонаря. Рассматривал он ее так долго, что Митя забеспокоился, как бы не расплылись чернила. Затем спросил хрипло:
— Какая?
— Дойти со мной до командира части. Тут рядом, несколько домов. А потом ведите, если вам надо…
Патрульные переглянулись. Старшина вновь зажег фонарик, и Митина книжечка подверглась дополнительному исследованию. Наконец лейтенант поднял глаза и потянул носом воздух.
— Что? Загулял?
— Есть немного, — быстро согласился Митя. Его сердило, что он говорит заискивающим тоном, но тут уж было не до оттенков.
Фонарик зажегся в третий раз.
— Ну ладно, — сказал старший, и Митя явственно услышал в голосе улыбку, которой не было на лице. — Счастлив твой бог, что догадал тебя правду сказать. Сбреши ты мне, и маршировать бы тебе завтра на плацу. Веди, показывай…
Стучать не пришлось, Горбунов еще не ложился. И хотя он был в матросской тельняшке, патрульный почему-то сразу признал в нем командира части и вступил в переговоры, не требуя верительных грамот. Командир вел себя с обычной сдержанностью и вопросов не задавал — вероятно, боялся сказать что-нибудь невпопад. Митя не решался снять шинель: вдруг придется идти на улицу? Впрочем, разговор между командиром и начальником патруля протекал в тонах мирных и даже шутливых, и постепенно Митя уверился, что ему не только не грозит комендатура, но и вообще все ограничится отеческим внушением. Поэтому, когда патрульные, закончив переговоры и погрев руки у остывающего камина, потянулись к выходу, он сам проводил их коленчатым коридорчиком, запер за ними дверь, вернулся в каминную в отличном настроении и онемел, увидев ледяное лицо Горбунова.
— Теперь, может быть, вы мне объясните, — сказал командир, — по каким крышам вас носило?
— Почему же именно по крышам? — хихикнул Митя. Трудно было ответить неудачнее.
— Посмотрите на себя.
В устах Горбунова слова обретали свой первозданный смысл, если он говорил «посмотрите», его надо было понимать буквально. Митя бегло оглядел себя спереди и не нашел никаких отклонений от нормы.
— Посмотрите внимательнее, — сказал Горбунов, глядя почему-то в пол.
Митя нагнулся и ахнул. Только теперь он заметил, что его новенькая шинель разорвана сзади, большой лоскут свисал почти до самого пола.
— Слушайте, помощник, — сказал Горбунов шепотом; вероятно, он не хотел будить спящих, но Митя воспринял это как утонченное издевательство. — Когда вы вкатили Границе десять суток за довольно невинное хамство, я вас поддержал, ибо что может быть лучше требовательного помощника. Но требовательность — штука обоюдоострая. Как я, по-вашему, должен поступить, когда этого помощника приводят ко мне под конвоем растерзанного и пахнущего перегаром?
Митя молчал. Он не чувствовал себя виноватым. Конечно, получилось неладно, но ему казалось, что командир обязан был оценить, каким молодцом держался Туровцев, отражая нападки на своего командира, как решительно и правильно поступил он, уйдя пешком от Селянина, и каких усилий стоило ему явиться с опозданием всего на какие-нибудь полчаса. Командиру следовало знать, что даже Митина шинель была порвана с несомненной пользой для корабля. Во всем этом не было ни капли логики, но ощущения взяли верх над логикой, и Митя молчал с угрюмым, злым лицом, что еще больше раздражило Горбунова.
— Ложитесь спать, — сказал он, брезгливо косясь на висящий лоскут. — Вы будете наказаны.
Если б командир знал, что значит для Туровцева это слово! Митя вспыхнул. Он нарочно долго и методично раздевался, чтоб унять возбуждение. Он ощущал его физически, как вибрацию; уши горели, и холодело в позвоночнике. Перед тем как лечь, он оглядел койки — никто не шевелился, а кто-то даже посапывал, но трудно было поверить, что все трое — доктор, механик и Зайцев — не проснулись при появлении патруля и не слышали разговора. Он лег и укрылся с головой, но заснуть не мог, проклятая вибрация не прекращалась и требовала разрядки. Он с трудом удержался от того, чтоб вскочить, разбудить Горбунова и излить свое возмущение. Но под одеялом скапливалась раскаленная лава. Никогда еще лейтенант Туровцев не чувствовал себя таким оскорбленным. Что Ходунов! Ходунов был ординарный морячило, грубоватый и неотесанный, но, если подумать, не без достоинств и уж, во всяком случае, без затей — то, за что себя выдает. А Горбунов…
Все факты, доселе считавшиеся более или менее установленными, как по команде, сделали «поворот все вдруг».
«Действительно, что такое Горбунов?
Начнем с того, что он — лицемер. Конечно, у него с Катериной Ивановной самый настоящий роман, лично я ничего против этого не имею, она очень интересная женщина, и командиру можно только позавидовать. Но почему же ему можно, а мне нельзя? Какого же дьявола он читал мне все эти аскетические — или как их там — проповеди и ханжил насчет своей погибшей жены? Если б не он, я не потерял бы Тамару. Положим, Тамара — дрянь, и ее надо было бросить, но он-то — он-то ведь этого не знал! Не знал и рубил впотьмах, со свойственной ему самоуверенностью и страстью поучать. Ему, видите ли, нужен я целиком, и ему безразлично, что Митя Туровцев, может быть, прошел мимо своего счастья. А что? Если даже родители не всегда понимают, в чем счастье их детей, то почему командир воинской части номер такой-то вмешивается в мою личную жизнь? А если уж вмешиваешься, то держи марку, не торчи под рупором и не пяль глаза на Катерину Ивановну. Небось был рад-радешенек от меня отделаться, а теперь, когда она опять исчезла на целую неделю, злится и напускает строгость. А может быть, я люблю Тамару? Любят же всяких, и неправильных и беспутных… Вот пойду завтра же к Тамаре и скажу: я тебя люблю такую, какая ты есть, и не допущу, чтоб ты пошла по рукам, а лучше сам убью».
Для убедительности Митя сунул руку под матрас и нащупал лежавшую там кобуру: «Да-с, застрелю. Чтоб никаких Селяниных. Вон! К нему я претензий не имею и даже отчасти благодарен за науку. Он, конечно, порядочная скотина, но, по крайней мере, откровенная. На свете очень много свинства, и инженер во многом прав. Мне все равно предстоит бессонная ночь, и надо, не откладывая в долгий ящик, продумать до мельчайших подробностей все свое дальнейшее поведение. А завтра встать пораньше, затопить печку, заштопать шинель и с сигналом к побудке начать совершенно новую жизнь, внешне почти не отличимую от прежней (ремонт корабля при всех условиях на первом месте!), но с одним существенным различием — в этой новой жизни Виктор Иванович Горбунов будет для Туровцева только начальником, и ничем иным».
Приняв это решение, он немедленно заснул.
При утреннем докладе командиру Туровцев без всякого труда получил разрешение послать Соловцова в разведку. Подписывая командировочное удостоверение (всякий выход краснофлотца за пределы расположения части считался командировкой), Горбунов даже не спросил помощника, почему он посылает Соловцова именно на этот завод, а не на какой-нибудь другой.
На случай, если такой вопрос был бы задан, Митя приготовился в самой сдержанной форме объяснить командиру, что вчера он, лейтенант Туровцев, лично был на этом заводе, причем для пользы дела ему пришлось выпить с одним малосимпатичным тыловиком. Но Горбунов ничего не спросил. Покончив с графиком, он сказал:
— Теперь о вас. По зрелом размышлении я решил арестовать вас на десять суток. Но я не для того вызволял вас вчера, чтоб сегодня остаться без помощника.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74


А-П

П-Я