унитаз geberit напольный 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Его рана никак не заживает, сказала она. Прошлой весной, во время боев в Виргинии его подстрелили южане. Хорошего работника на ферму найти невозможно, сказала она. Или сиделку, чтобы ухаживала за мужем и ребенком. Она изо всех сил старается. Ее муж немец, сказала она. Хотя приехал очень давно, лет десять - двенадцать назад. Он намного старше нее, но муж он хороший. И хороший фермер. В Германии он был учителем, гордо добавила она.
- Вот Кривуля, - начал Джед Хоксворт, потом поправился с саркастической учтивостью: - Мистер Кривуля, он немец. Верно ведь, Кривуля?
- Я приехал из Баварии, - сказал Адам.
- Он немец-еврей, - сказал Моис.
- Приехал сюда ниггеров освобождать, - сказал Джед Хоксворт.
Во взгляде девушки, заметил Адам, появилось любопытство. Он посмотрел на гроздь винограда, которую держал, прилежно оторвал ягоду и съел, не поднимая глаз.
Потом услышал её голос со странным, чуть грубоватым акцентом, не похожий на другие голоса, которые он слышал в Америке, и понял, что где-то в недрах этого голоса отдавалось эхо немецкого. Голос произнес:
- Думаю, человек может найти себе занятие и похуже, или нет?
Адам услышал смех Моиса.
Он съел ещё одну ягоду, с большим прилежанием и ни на кого не глядя. Все молчали. Когда Адам поднял глаза, остальные ели виноград, мирно, как будто её здесь не было. Девушка держала ребенка, но смотрела рассеянно в сторону, синие глаза её затуманились, на лицо легла тень потаенной печали. Младенец вздыхал и похрюкивал, но она на него не смотрела. Она сидела на камне с белым, облачно-мягким телом под выцветшим голубым платьем, и с обнаженной печалью в лице.
Внезапно встала, прижала ребенка к боку и застегнула платье суровым и резким жестом, словно что-то отвергая.
- Мне нужно идти, - сказала она. - Нужно возвращаться, ухаживать за ним. Он может проснуться - муж, то есть.
Моис поднялся и отошел к маленькому фургону. Вернувшись, он протянул что-то ребенку. Девушка посмотрела на предмет, потом на Моиса, во взгляде был вопрос.
- Леденчик, - сказал он. - Из черной патоки. Живот не заболит.
Ребенок потянулся к сладости. Она позволила ему взять.
- Спасибо, - сказала она. - Спокойной ночи, - и отвернулась.
Джед Хоксворт пробубнил что-то вроде спасибо за виноград.
- Gute Nacht19, - сказал Адам.
Она оглянулась на него. Он не собирался этого говорить. Само выскочило. Он чувствовал, что краснеет.
- Gute Nacht, - сказала она.
Когда девушка ушла, Моис повернулся к Джеду Хоксворту.
- Эта патока, - сказал он, - она не из ваших запасов. Если вы так подумали. Она моя. Я купил её в Нью-Йоуке.
Джед сидел на камне, опять полируя свой нож о край ботинка. С минуту он глядел на Моиса молча. Потом сказал:
- А я ничего и не говорю.
Испытав лезвие на волоске с тыльной стороны левой руки, он добавил:
- Я вообще не сказал ни слова. Ни об этом. Ни о чем другом.
На следующий вечер девушка вернулась, в том же голубом платье, так же прижимая к боку толстого ребенка и с той же корзиной, полной винограда. Они снова ели ягоды, а девушка рассказывала. Ее зовут Гёц, сказала она, Маран Гёц. По крайней мере, так её назвали при рождении. Имя немецкое, но её семья живет здесь уже очень давно. Эта земля принадлежала её деду. Но теперь она - миссис Мейерхоф. Замужем она пробыла всего три года. Потом началась война. Они и пожить-то не успели - война помешала, сказала она. Девушка помолчала, потом невпопад добавила, что мужа зовут Ганс. Ребенка тоже зовут Ганс. Ему - её мужу - сегодня не лучше. Рана не перестает кровоточить. Он просто лежит и слабеет, ко всему безразличный.
Поднявшись с камня, она посмотрела на Адама.
- Мистер Кривуля... - начала она. Моис хихикнул.
- Меня зовут не Кривуля, - сказал Адам.
И подождал, пока на лице у неё обозначится вопрос.
- Кривулей меня прозвали друзья, - ровным голосом произнес он и немного выдвинул вперед левую ногу, дождавшись, чтобы девушка сосредоточила внимание и постигла увиденное. - Из-за ноги.
Потом неспешно убрал ногу и стоял, опираясь на нее, спокойно и прямо. Он глядел девушке прямо в лицо. Лицо было круглое, мягкое, с нежными контурами, щеки розовели от солнца и крепкого здоровья. Он увидел нежный, как на кожуре персика, пушок над верхней губой. Увидел сидящие в нем крошечные капли влаги, едва заметно поблескивающие. Глаза были синие и в недоумении хмурились. И вдруг он осознал, что это лицо маленькой девочки, лет десяти-двенадцати, маленькой пухлой простушки, которая чего-то недопонимает. И возможно, никогда не поймет, добавил он про себя. И с этой мыслью сладкая грусть наполнила его сердце.
- Меня зовут, - сказал он и замолчал. Не глядя вокруг, он ощутил, что глаза обоих мужчин прикованы к нему, и злость, смешанная с восторгом, вскипела в его груди. - По-настоящему, если хотите знать, меня зовут Адам Розенцвейг.
Он услышал, как позади него шевельнулся Моис.
- Ну ты и сказанул, - произнес голос Моиса. Потом он услышал, как негр давится от смеха.
- Я рада, что вы сказали, - заговорила девушка. - Рада, что узнала ваше настоящее имя.
Адам помолчал, ожидая какого-нибудь движения, какого-нибудь звука за спиной. Ничего не последовало, тогда он сказал:
- Но я прервал вас. Вы начали что-то говорить.
- Да, - сказала она. Ребенок заворочался, и она переложила его, прижав к другому боку, покачала. Его круглая голова в желтых пуховых кудряшках смешно болталась, потом с безрассудной доверчивостью приткнулась к её груди. Адаму был виден один его глаз, сонно слипавшийся. Ребенок засыпал. Ребенка, - вспомнил Адам с внезапной четкостью, - зовут Ганс, Ганс - как отца.
Девушка говорила:
- ... и вы знаете немецкий. Может, если вы придете и поговорите с мужем - вы ведь недавно оттуда - может, тогда он проявит хоть какой-то интерес. Вы не против, нет?
Он сказал - да, он будет рад прийти, но в какое время?
Завтра вечером, сказала она, но не позже захода солнца. Она бы тогда подоила коров, пока он развлекает мужа беседой. Она пошла вверх по заросшему травой склону к каменному дому, к большим кленам, дающим пурпурную тень, и к большим сараям, неся ребенка как мягкий, неплотно упакованный сверток, она шла, и тело её, - там, внутри выцветшего голубого платья, - тело её клонилось в сторону, уравновешивая наклон холма и вес ребенка. Он проводил её взглядом.
Моис что-то бормотал. Адам обернулся к нему. Моис сидел на корточках, глядя на холм.
- Мяконькая, сочная, - проворковал он, - мяконькая, сочная.
Адам почувствовал: ненависть поднимается из желудка, как желчь.
- Не позже захода солнца, - промурлыкал Моис, он подражал голосу девушки, все так же сидя на корточках и косясь на Адама. - Угу, не позже захода.
Адам отвернулся.
Моис говорил:
- Вот-вот, сынок, вдуй ей разок как следует за старину Моиса.
И добавил, воркуя:
- Мяконькая, сочная.
Сидящий на камне в сторонке Джед Хоксворт оторвал взгляд от ножа.
- Слушай, - бесстрастно сказал он Моису. - А ведь это ты о белой женщине говоришь. Соображаешь?
Сидящий на корточках Моис ничего не ответил. Он сделал вид, что безмерно заинтересовался шапочкой желудя, лежащей на земле у его ног.
- Да, - сказал Джед Хоксворт, - и если бы ты что-нибудь в этом духе сказал о белой женщине в другом месте и с другими людьми, они бы отрезали твой черный язык и бросили свиньям, - он с любопытством разглядывал нож в руке.
Моис неотрывно смотрел на шапочку старого желудя.
- Вот черт! - сказал Джед Хоксворт рассеянно, как бы самому себе. Когда-то я и сам был не прочь это сделать, - он со щелчком сложил нож и уставился на него. - Но не теперь, - сказал он. - Теперь мне, наверно, все равно.
Моис поднял голову.
Джед Хоксворт смотрел прямо на него.
- Давай, скажи это, - приказал он почти шепотом, злым, хриплым, дрожащим шепотом. - Ну же, говори.
Моис смотрел на него. Медленная, сонная ухмылка расплылась по его лицу.
- Мяконькая, сочная, - пропел он гортанным шепотом, наблюдая за лицом Джеда Хоксворта.
Адам быстро зашагал прочь, к лесу.
Адам толком не смог поговорить с Гансом Мейерхофом. С первого взгляда становилось ясно: человек этот умирал. Тело под простыней было всего лишь грудой костей, лежащих почти с той же неприкрытой наготой, с какой они будут лежать в земле, если через несколько лет гроб вскроют заступом. Порой у Адама возникало безумное видение, будто сквозь простыню, сквозь остатки усохшей плоти, сквозь оболочку иссушенной жаром кожи он видит кости, свободные и усмиренные в последнем и вечном покое.
Лицо его исхудало, кожа была туго натянутой и прозрачной. Жизнь теплилась только в глазах, и временами большие голубые глаза пронзительно вспыхивали, будто разжигаемые каким-то великим волнением, какою-то властной мыслью. Затем снова затягивались мутной пленкой, как у больного цыпленка, когда его слабеющее веко падает на глаз.
Но даже когда они вспыхивали, причиной тому была, чувствовал Адам, не проскочившая между двумя собеседниками искра, а всего лишь скачок температуры или мимолетный всполох какого-то стародавнего события, мелькнувшего в угасающем мозгу.
Однако кое-что Адам все-таки из него вытянул. Он был родом из Вестфалии, сын крестьянина. Ему удалось получить образование и стать, как похвалилась его жена, учителем. В голодный 1846 год он участвовал в крестьянских волнениях. Получил ранение в Растатте.
- Растатт? - переспросил Адам. Он услышал слово, не выговоренное его голосом, а как будто прокарканное. Он почувствовал: слово вошло в горло, сформировалось там, вспучило гортань и вырвалось, как мокрота. Нет, это было похоже не на карканье. А на то, что само создание, которое должно было каркнуть, вспучило его гортань и вырвалось из неё - каркающий и карканье в одном лице. Его охватил озноб, растерянность. Как будто жизнь его вернулась к исходной точке, к началу, перескочив в другое измерение Времени. Как будто он снова сидит у ложа умирающего отца, отца, который в Растатте взял в руки мушкет, но умирая от ружейной пули, полученной в другой войне и в другом месте, не отрекся от прежних истин.
От восторга, пришедшего на смену растерянности и ознобу, захватило дух. Он был потрясен, на мгновение парализован нахлынувшим счастьем. Вернулось то, что он считал навсегда утерянным.
- Ja20, - донесся голос с кровати. - Растатт.
Это был слабый, сухой, отдаленный голос, но не извне, а во Времени, отмеченный Временем. Адам вглядывался в лицо лежащего человека. Ощущение счастья прошло. Он должен жить во Времени. Осталось только то, чем и с чем он должен жить.
- В Растатте, - спросил Адам, наклоняясь к постели, - вы не встречали человека по имени Розенцвейг?
Больной, казалось, задумался. По крайней мере, на глаза упала мутная пелена задумчивости.
- Розенцвейг - Леопольд Розенцвейг? - спросил Адам. Он наклонился ещё ниже. Он остался во Времени. Что было, то прошло. Он сидит не у постели отца. Но если этот человек видел его отца, он мог знать - знать полнее и глубже, как нечто более личное, - что отец его действительно стоял на баррикадах в Растатте, сражался и страдал. Проникаясь возвышенным духом того давнего времени и места, он чувствовал, что мог бы каким-то образом освободиться от своей тягостной ноши.
- Леопольд - Леопольд Розенцвейг? - настойчиво повторял он, наклоняясь все ближе и снижая голос до шепота.
Взгляд больного со скрипом двинулся в сторону Адама. Ему почудилось, что он слышит этот тихий, мучительный скрип сухожилий высохшей шеи, слышит, как глаза издают едва различимый шорох, поворачиваясь в глазницах.
- Нет, - сказал человек.
Голова его вернулась в прежнее положение. Взгляд уперся в потолок.
- Их там столько было, - сказал сухой, отдаленный голос.
- Но он... он... - начал было Адам. Он хотел, он жаждал сказать: Но он был моим отцом.
Но глаза больного затягивались серой пленкой. Казалось, само прошлое и все, что оно значило для Адама, затягивалось серой пленкой, отделяя его от настоящего. Он оставался наедине с настоящим и не понимал, что оно означает. Ганс Мейерхоф мог знать, что означает настоящее. Но глаза его были уже закрыты. Комната, вдруг почувствовал Адам, наполнена запахом раны.
Адам тихо поднялся и покинул комнату, наугад ища выход, пересек незнакомый коридор, потом через кухню вышел во двор. Дверь каменного хлева была открыта. Две коровы, бурые коровы, пили из каменной поилки около двери. Она должна быть здесь. Он направился к хлеву и вошел.
Постоял немного, глядя, как она доит. Она, видно, не заметила, что за ней наблюдают. Левая нога её была развернута в его сторону, так ей было удобнее наклоняться с табурета. Голубое платье задралось почти до колена, оголив лодыжку, вертикально восходящую из потертой туфли, которая уверенно попирала перемешанную с навозом солому. Руки двигались в четком, напряженном ритме. Сначала две струйки молока издавали звонкие металлические трели, ударяясь о донышко подойника, одна трель наскакивала на другую, тинг-тинг, взлет одной руки уравновешен встречным падением другой. Наверное, она только что принялась за эту корову, поскольку подойник должен быть почти пустым, чтобы так звучать. Но звон быстро перешел в приглушенное мурканье: струя глубоко вонзалась в прибывающее на дне молоко, один "мурр" наскакивал на другой, звук становился все глуше по мере того, как подойник наполнялся.
Она прислонила голову к боку животного в позе усталости или отчаяния, которая так не вязалась с уверенными, мерными движениями рук. Адам смотрел сзади на её шею. Несколько прядок светлых волос прилипли к ней влажными завитками, как усики вьюнка. Шея казалась беззащитной и как будто подставляла себя под удар в почти сладострастном изнеможении.
- Ваш муж... - начал Адам.
Она вздрогнула, вскинув голову.
- Простите, я напугал вас, - сказал он.
- Вовсе нет, - сказала она. - Просто я... - и замолчала. Потом закончила: - Просто я не ожидала вас увидеть.
- Ваш муж... он уснул.
- Да, - сказала она. Глаза её затуманились. - Когда он спит, я меньше боюсь за него. Хуже, когда он просто лежит с открытыми глазами, с этим своим взглядом...
- Да, - сказал он.
Она вернулась к работе. Голова вновь нагнулась к корове, но уже без этого горестного наклона, как будто некая гордость или принципы морали запрещали ей так сидеть у него на виду.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28


А-П

П-Я