https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/120x80/s-visokim-poddonom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

на трибунах стали кричать «оле!» Оле! – давай! (исп.).

. А это значит, что работу Педро оценили; мертвая тишина трибун, разрываемая жарким выдохом «оле!», свидетельствует о том, что матадор ведет бой достойно, как истинный кабальеро, бесшабашное мужество и абсолютная грация движений, никакой суеты; достоинство, прежде всего достоинство.
На почетных местах для наиболее уважаемых гостей Штирлиц заметил генерала Гонсалеса; тот сидел в белом чесучовом костюме, в белой шляпе, со стеком в холеных руках; после увольнения в отставку никогда не носил форму, хотя имел на это право.
«Вот кто мне нужен, – подумал тогда Штирлиц. – Только я не интересен ему – в моем нынешнем положении. Если бы я был силен, он бы пошел на любой блок со мной; тот, кто уволен от дел, алчет связей с сильными, особенно иностранцами... А я – нищ и слаб, пустое место, ему нет никакого резона восстанавливать знакомство, которое было таким тесным в тридцать седьмом...»
После окончания боя, когда Педро обошел арену, подняв над головой трофэо – ухо быка, врученное ему президентом корриды, – он пригласил Штирлица в свой громадный «паккард», вмещавший восемь человек, всю его квадрилью, включая «шпажного парня» Антонио, и они покатили в маленький бар «Алемания» на тихой улице Санта Анна, здесь традиционно собирались после боев все матадоры; угощение было по-испански щедрым и безалаберным, тарелки ставили и тут же забирали; Штирлиц не успевал доесть, как у него выхватывали мясо и ставили тарелку с новыми яствами; ну и темперамент!
Чем дальше, тем больше матадор нравился Штирлицу; он любил в людях надежность и уважительность к тем, кто от него зависел; Педро смотрел на своих бандерильерос и пикадора влюбленными сияющими глазами; «без вас я ничто, кабальерос, спасибо вам, вы были истинными бойцами, я восхищался вами». Люди за соседними столами щелкали языками: «как сказано! как прекрасно сказано!» Никто так не ценит слово в застолье, как испанцы и грузины. «Сначала было слово» – как же иначе?
Такой парень не подведет, подумал тогда Штирлиц, ему можно доверить письмо, он не станет вскрывать его и не отдаст тому, кто попросит об этом; испанцы ценят доверие; чем больше и открытое доверяешь ему, тем более он верен дружеству, – ведь доверие возможно только между друзьями; я спрошу его, где он остановился в Мадриде, и приду к нему завтра; я запутаю тех, кто может следить за мной, хотя вряд ли, вроде бы я чист, кому я здесь нужен?
Штирлиц присматривался к матадору; он умел смотреть так, что человек не замечал этого; не зря он занимался живописью; взгляд, как удар бандерильей, стремителен, рассеян, и вот уже срисована манера человека слушать (а ведь это так важно, как люди слушают других, за этим сразу встает характер); взгляд – и в памяти навсегда останется манера говорить; взгляд – и ты навсегда запомнишь, как человек ест и пьет, в этом тоже его характер; нет, он положительно нравился Штирлицу, этот матадор.
Педро пил очень мало, ел еще меньше, на вопросы отвечал сдержанно, но очень красиво; в конце обеда подвинулся к Штирлицу:
– Я уважаю вас, немцев. Мой брат сражался вместе с вами в «Голубой дивизии» против красных. Его там убили.

Нет, сказал себе Штирлиц, я не зря ощущал все это время запеленатость ; я чувствую опасность кожей; это чувствование стало моим «альтер эго», ничего не попишешь; не оно, конечно же, превалирует во мне, все-таки, во-первых, я логик, и поэтому мне довольно трудно жить, ибо каждый порыв автоматически, как само собой разумеющееся, перепроверяется холодным расчетом, анализом фактов и явлений, иначе нельзя, если бы я жил не так, меня бы давным-давно ждал провал. Стоики утверждали, что из трех элементов – обозначаемое (мысль), обозначающее (слово) и предмет, находящийся вне всего, – главным является обозначающее. Эпикурейцы упростили эту позицию, исключив понятие «обозначающее», вознесли того, кто видит и судит о предмете, выражая ложь или правду словом; эпикурейцы облегчали себе жизнь, они отказывались принимать идею, мысль как явление, существующее вне нас; «я – хозяин мира, я создаю его в своем воображении так, как мне угодно, истина или ложь определяется лишь моим словом»; бедные эпикурейцы, моя работа им бы не подошла, сгорели бы за месяц, а то и быстрее. Впрочем, и стоики долго бы не продержались, примат слова никого до добра не доводил; не слово определяет факты бытия, но именно оно, бытие, формулирует словом правду и ложь; как только слово становится самодовлеющим, как только сознание делается тираном бытия, так начинается шабаш лжи. Я всегда шел за правдой факта, наверное, поэтому и слова находил правильные; я не пытался подогнать жизнь под себя, это невозможно, хотя так заманчиво; жизнь обстругивает нас и заставляет – рано или поздно – следовать в ее русле, как же иначе?! Ладно, будет тебе хвалить себя, подумал Штирлиц, жив еще – и слава богу, думай, что тебя ждет, и похрапывай, чтобы Кемп верил в твою игру: голодное опьянение, развезло, рано или поздно язык развяжется, обмякнешь. Вот и готовься к тому, чтобы размякнуть достоверно. А для этого заставь себя отключиться, ты же умел спать и по пять минут, зато какой свежей делалась голова, какой чистой и собранной, давай отключайся, у тебя еще есть минут десять.

...Кемп положил ему руку на плечо через пятнадцать минут, когда притормозил около старинного красивого дома:
– Мы приехали, Брунн. Как поспали?
– Я не спал ни минуты, – ответил Штирлиц. – Я думал. И у меня чертовски трещит голова. Самое хреновое дело, если не допил. У вас есть что выпить?
– Я же говорил: все, что душе угодно. Дома и я с вами отведу душу, вы-то пили, а я лишь поддерживал компанию, знаете как обидно...
– Знаю. Я тоже поддерживал компанию, когда мне приходилось выполнять свою работу.
– Опять вы за свое... – вздохнул Кемп, пропуская Штирлица в маленький лифт, всего на двух человек, хотя сделана кабина была из красного дерева, зеркало венецианское, а ручки на дверцах латунные, ручной работы, – оскаленные пасти тигров, очень страшно.
Квартира Кемпа поразила Штирлица: в старый испанский дом, с его таинственными темными закоулками, длинными коридорами и громадными окнами, закрытыми деревянными ставнями, была словно бы вставлена немецкая квартира – много светлого дерева, (скорее всего, липа), бело-голубая керамика, баварские ходики-кукушка, хирургически чистая кухня-столовая, большой холл с камином; на стенах пейзажи Альп и Гамбурга, его маленьких улочек возле озера.
– Хотите виски? – спросил Кемп. – Или будете продолжать вино? Я жахну виски.
– Сколько у вас вина?
– Хватит. Дюжина. Осилите?
– Нет, мочевой пузырь лопнет, некрасиво. А пару бутылок высосу.
– Есть хамон Хамон – вяленое мясо (исп.).

. Настоящий, из Астурии, очень сухой. Любите?
– Обожаю. А сыр есть?
– И сыр есть. Располагайтесь. Включить музыку? Я привез много наших пластинок. «Лили Марлен» поставить?
– Какое у вас воинское звание?
– Капитан. Я кончил службу капитаном. Останься в армии, был бы полковником.
– В каком году кончили служить?
– Давно.
– Просто так и сказали: «больше не хочу служить рейху и фюреру»?
– Нет, – ответил Кемп, расставляя на столе большие тяжелые бокалы, тарелки, на которых были изображены охотничьи сцены, бутылки, блюдо с хамоном и сыром. – Вы же прекрасно знаете, что так я сказать не мог. Меня перевели в министерство почт и телеграфа... Мы занимались атомным проектом. Штурмбанфюрер Риктер возглавлял административную группу, я курировал координационную службу, громадный объем информации, нужно было следить за всем тем, что выходило в печать на английском языке, на французском... Да и потом постоянные драки между теоретиками... Они вроде писателей или актеров... Грызутся день и ночь, толкаются, словно дети, только в отличие от малышей дерутся не кулаками, а остро отточенными шипами. Попробуйте вино. Каково?
Штирлиц сделал глоток:
– Это получше того, чем нас поил дон Фелипе.
– Да? Очень рад. Мне присылают вино из Севильи, там у нас бюро, мы купили хорошие виноградники. Эрл знает толк в коммерции... Еще?
– С удовольствием.
– А я добавлю себе виски... Хорошее виски, крестьянский напиток... Зря отказываетесь.
– Я не откажусь, когда вы устроите меня к себе. Напьюсь до одури. Обещаю.
– До одури – не позволю. На чужбине соплеменники должны оберегать друг друга. Неровен час...
– Когда вы уехали сюда?
– В сорок четвертом... Фюрер закрыл атомный проект как нерентабельный. А потом гестапо арестовало ведущего теоретика Рунге, они выяснили, что у него то ли мать, то ли бабка были еврейками, вы же знаете, не чистых к секретной работе не допускали... Ну, меня и отправили сюда, на Пиренеи...
– Кто? Армия?
Кемп впервые за весь разговор тяжело, без улыбки посмотрел в глаза Штирлица и ответил:
– Да.
– Разведка? Абвер?
– Нет. Вы же прекрасно знаете, что Гиммлер разогнал абвер после покушения на Гитлера, но ведь министерство почт и телеграфа имело свои позиции в армии...
– С какого года вы в ИТТ?
– С сорок пятого.
– Гражданин рейха работает в американской фирме?
– Почему? Это испанская фирма... И потом мне устроили фиктивный брак с испанкой, я получил здешнее гражданство, все легально. Как, кстати, у вас с паспортом?
– У меня хороший паспорт.
– Можно посмотреть?
– А зачем? Я же сказал – вполне хороший паспорт.
– Вы испанский гражданин?
– Нет, у меня вид на жительство.
– Что ж, на первое время – терпимо. Выпьем за успех нашей задумки, доктор Брунн. Выпьем за то, чтобы вы стали человеком ИТТ...
– Я за успех не пью... Суеверный. А за знакомство выпью. Спасибо, что вы подобрали меня на дороге.
– Не стоит благодарности. Как вы, кстати, там очутились?
– Ума не приложу.
Кемп плеснул виски в свой тяжелый стакан и, выпив, заметил:
– Сколько же лет вам надо было проработать в разведке, чтобы стать таким подозрительным?
– Жизнь, – ответил Штирлиц. – Где, кстати, сейчас этот парень из гестапо...
– Какой именно?
– Рунге? Нет, Риктер...
– Не знаю. Да и не очень интересуюсь этим.
– Не думаете о том, что эти люди могут нам понадобиться в будущем?
– «Нам»? Кого вы имеете в виду?
– Немцам.
Кемп поднялся, походил по холлу, потом остановился около окна, прижался лбом к стеклу и негромко ответил:
– Чтобы ответить на этот вопрос, доктор, я должен получить от вас исчерпывающие данные о том, кто вы, как сюда попали, с кем поддерживаете контакт и отчего оказались на той дороге, где автобусы ходят всего лишь два раза в день... Впрочем, если вы откажетесь это сделать, на работу я вас так или иначе устрою. Как любой немец, я сентиментален, ничего не попишешь.
...Расстались в три утра; Кемп вызвал такси, спустился на улицу, уплатил шоферу деньги, повторил, что ждет Штирлица завтра, в двенадцать, в своем кабинете на Аточе, вернулся в квартиру, выключил аппаратуру звукозаписи, достал из скрытой в стене фотокамеры кассету, тщательно завернул ее в светонепроницаемую бумагу, затем снял отпечатки пальцев Штирлица со стакана и бумажной скатерти, обработанной специальным составом, все это запер в сейф. Завтра материалы уйдут в Мюнхен, в «организацию» генерала Гелена.
(О том, что «доктор Брунн» будет идти по дороге на Сиерру с двенадцати до двенадцати двадцати и что именно в это время его надо посадить в машину, ему, подполковнику абвера Рихарду Виккерсу, живущему в Испании по паспорту инженера Кемпа, пришло указание из «организации», причем он был предупрежден, что «объект» может представлять серьезный интерес в будущем, если только подтвердится, что он является именно тем человеком, которым заинтересовался генерал Гелен.)

Информация к размышлению (братья Даллесы, осень сорок пятого)


1

Они встретились в клубе во время ланча; сидели, как всегда, за столиком возле окна – там было их постоянное место; когда официант начал готовить стол к дессерту, Аллен вздохнул:
– Тяга к парадоксам есть первый симптом старения.
– Вот как?
– Определенно так; мы бежим главного вопроса: сколько еще осталось ? Оттачиваем мозг рассуждениями о том, как бы невозможное сделать достижимым...
– Такого рода парадокс меня интересует куда в большей степени, чем тебя, потому что я значительно старше.
– Но он, как всегда, опосредован, – Аллен пыхнул своей прямой английской трубкой. – Чем лучше твое настроение, тем больше шансов на долголетие, а чем дольше ты живешь, тем реальнее изобретение эликсира вечности.
– Но это аксиома, а не парадокс.
– Верно, я еще только подкрадываюсь к парадоксу... Ответь мне, какие этапы русской истории ты можешь определить как пиковые , наиболее значительные?
– Хм... Видимо, крещение, затем победа над татаро-монголами, после того разгром Наполеона, а затем – нынешняя победа над Гитлером.
Аллен покачал головой:
– Не совсем так, хотя первые две позиции я принимаю. Двумя махинами, определившими гигантские скачки России, были Петр Великий и Ленин. Первый сделал Россию европейской державой, великой европейской державой, уточнил бы я, а второй превратил ее в мировое государство: если до семнадцатого года в Мехико, Рио-де-Жанейро и Буэнос-Айресе не очень-то и знали о России, то после революции Ленина самая идея его государственности сделалась фактом присутствия на юге нашего континента, в Африке, Индии и Австралии. Ты согласен?
– К сожалению, ты вынуждаешь меня согласиться с этим.
– Я? – усмехнулся Даллес. – Или Ленин?
– Опять-таки, к сожалению, не ты, – в тон ему ответил Джон Фостер. – С тобою бы я как-нибудь договорился.
– Теперь ответь на следующий вопрос: кто из русских лидеров прожил на Западе столько, сколько Петр и Ленин?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87


А-П

П-Я