https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-parom/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Дед Сенчила, выползши из хаты, удивлялся:
— Ну, дедок же, да и только. Ну, сами же посмотрите — вылитый дедок. И глаза такие разумненькие, и личико такое сморщенное.
А Холоденок даже прислушивался, когда Витя шел улицей:
— И правда кости гремлять. Не верите — сами послушайте: гремлять. Гремлять одна об одну... Слышите?
Витя приехал в Сябрынь ранней весной. Он как-то быстро перезнакомился с нами, и, когда немного подсох повернутый к солнцу бурый от прошлогодней травы и теплый уже от нынешних лучей склон Савкиной горы, где мы всегда весной играли, хлопцы садились около куста, что рос посреди горы, и слушали, как Витя рассказывал про блокаду:
— А тогда моя мамка умерла. А есть захочется, так я возьму чайник и пойду к Неве. Зачерпну воды — и назад. Назад дольше идешь, чем туда. Дома налью в тарелку воды, возьму ложку и хлебаю. А сам все хочу самого себя уговорить, что я бульон ем. Подумаешь так, подумаешь — и взаправду покажется, что это бульон... Даже мясом запахнет. Съем миску воды — кажется, и наелся. А то мы ходили свет в квартирах тушить. Это тогда, когда к нам в Ленинград электричество с Волхова прорвалось. Люди как включили выключатели, еще когда живые были, так они включенными все время и были. Света же нет — не видно. А как свет прорвался с Волхова — горит! А тут светомаскировка. Немцы бомбят по свету. Вот мы и ходили тушить его в квартирах. Двери обычно были раскрытые. Зайдешь, а там в квартире два, а то и три мертвеца лежат, и свет горит. Вот теперь мне так жутко, когда вам рассказываю, а тогда почему-то не страшно было.
После этого Витя стал приезжать к нам каждое лето. Он поправился, пополнел — даже растолстел. Холоденок дал ему новое прозвище, которое понравилось и нам,— Толстик. Этим летом Витя поехал в Ленинград поздно — перед самой учебой.
Я перешел улицу — Ядоха живет на той стороне, вон там, за вербами. Перешел как раз возле хаты деда Сенчилы.
Дедова хата была старенькая, покосившаяся. Как дырки
в щербатом рту, виднелись отвалившиеся углы. Она стояла на самой улице — глухой стеной без окон выдвинулась чуть ли не к самой колее от колес; так близко, что даже тропинке, которая шла прямо вдоль хат, здесь приходилось выгибаться, чтобы как-то обойти ее. Раньше, когда улица была узенькой, все хаты стояли так, как и Сенчилова,— у самой дороги. Потом те, кто обновлял хату или ставил новую, относили срубы подальше от улицы на огороды, оставляя перед окнами еще и широкий палисадничек, где сажали цветы, а то и вишни или березы. И только, как я себя помню, Сенчилова хата стояла так, как была срублена давно,— ее никто не обновлял и никуда не переносил.
По старым пазам, откуда повыпадал истлевший мох, хата обмазана глиной. Возле нее нет, как около других хат, ни хлевов, ни дровяных сараев, ни других пристроек. Нет даже сеней — сразу, с улицы, открываешь дверь, и ты уже в хате: «День добрый вам!» Но к Сенчиле особо никто не заходил. Сам он также сидел больше в хате, редко куда выбирался. Чем человек жил, что ел — никто, видимо, во всей деревне не знал. Двор, как луг, зарос травою, и весной на нем всегда было желто от одуванчиков. Даже тоненькая тропка, которая едва заметно струилась от дверей, в последнее время совсем заросла, покрылась травою, и около нее поднялись даже репейники.
Дед Сенчила никуда не ходил: ему, безногому, это было тяжело. Когда-то давно Сенчила вместе с Хадосьиным Матвеем работал стрелочником на железной дороге, и там, то ли по его вине, то ли по вине машиниста, отрезало ему левую ногу. Правую он потерял в эту войну — во время последней блокады, когда немцы свирепствовали и в лесах, и в деревнях. В тот день гестаповцы встретили его в лесу, где-то за Горелым болотом — то ли он шел уже от партизан, то ли, наоборот, торопился предупредить их, что эсэсовцы будут наступать от Лапысицы, ибо туда они стянули свои орудия и танки. Перехватив деда Сенчилу, фашисты не расстреляли его, а долго секли из автоматов по его единственной ноге, пока она, перебитая, не откатилась под куст. С фашистами был и Васепок. Сенчила клянется и божится, что видел, как этот полицай, засмеявшись, побежал за фашистами, успокаивал их: «Не бойтесь, теперь он никуда не доползет. Разве, может, только до своей могилы». Но Сенчила подполз к ближайшей ели, накопал молодых, тонких, как веревочки, упругих и гибких корней и крепко, до боли (хотя боли, как он говорит, тогда никакой не чувствовал) перетянул обрубок ноги, замотал его в рубашку и пополз из лесу, но не в Сябрынь, а туда, под Дворовцы, где одиноко жила старая Маланка, которая еще в молодости, говорят, любила его. Маланка и вылечила Сенчилову ногу, долго прикладывая к ней какие-то целительные примочки из трав. А Сенчила после этого хвастался:
— А на мне все заживает, как на собаке.
Без обеих ног Сенчила, и так не очень высокий, стал совсем низенький — как дитя.
После войны вернувшись в Сябрынь, он сам смастерил себе какую-то немудреную тележку, все четыре колеса в которой были разные: одно, с рубчиком посередке,— от молотилки, другое, тяжелое, чугунное,— от тачки, третье, блестящее,— от детского велосипеда, а четвертого вообще нигде не нашлось, поэтому Савка отрезал каточек от сухого дубового бревна, которое он берег на верею. Тогда Сенчила, подталкиваясь руками, немного ездил по улице, но в последнее время тележка сиротливо стояла возле стены, под стрехою, безучастно подставив под капель деревянное колесико и колесо с молотилки.
А совсем недавно, может недели две тому назад, дед Сенчила неожиданно и очень тяжело заболел. И все уже думали, что он помрет. И уже говорили о том, как и где надо будет его похоронить. Он, накрытый залатанным кожухом, на который из единственного окна падали косые лучи утреннего солнца, лежал на нарах и, запрокинув голову на край сенника, прислоненного, к печи, смотрел куда-то в потолок или, скорее, совсем за потолок и молчал. На его полысевшей голове, на сером землистом лице блестели капельки пота, и откуда-то из-под затылка выбивались на сенник свалявшиеся волосы.
Мужчины, собравшиеся тогда в Сенчиловой хате, тут же, при нем, уже не боясь, что больной услышит, говорили между собой:
— Нет, не жилец он на этом свете.
— И глаза вон как смотрят.
— И лицо, глядите, как земля стало.
Дед Сенчила немного поднял голову — едва оторвал ее, тяжелую, от сенника.
— Пить... Дайте... воды...— с трудом выдавил он.
Савка поискал везде и выругался — в хате не было ни
капли воды. Он, с большущей, как ведерко, кружкой, сделанной из гильзы, побежал к себе домой — это будет быстрее,
чем идти сейчас к колодцу. Вскоре он вернулся, осторожно, за скрученную из проволоки ручку держа перед собою кружку.
Холоденок поднял голову деда Сенчилы, а Савка поднес кружку к пересохшим губам больного. И тот торопливо, с какой-то жадностью начал пить. Он хватал воду так, как хватаешь воздух, после того, когда в реке сполна наглотаешься воды. Сенчила задыхался. Вода лилась по свалявшейся бороде, по шее, по Холоденковым рукам, собиралась в складках черной его ладони и оттуда струйками стекала на сенник. Под кожей ходил острый (казалось, что он вот- вот ее разрежет) кадык. Дед пил с еканьем — каждый глоток гулко отдавался в хате.
— Я же и говорю, что не жилец уже он,— держа голову старика, повторил Холоденок.— Так только перед смертью глотают.
Напившись, дед снова лег и начал бредить.
— Варька, погоди, куда ты от меня убегаешь? Это же я, твой Пётра. Что, ты меня разве не узнаешь? Куда ты, Варька? Обожди меня...
— Ну, слава тебе, боже, с женой, покойницей, уже встретился,— не отходя от Сенчилы, говорил Холоденок.
— Мама, и ты убегаешь от меня? Чего ты все только рукою машешь и ничего не говоришь? Мама, а там вон пошел человек спиною ко мне, это не мой отец? Я ведь его уже и не помню.
— Вот и с маткою уже разговаривает. Потерпи, Пётра, потерпи... Скоро уже будешь с ними...
— А чего это вы все от меня убегаете? Ну ладно, идите себе, я вас потом догоню...
Дед Сенчила бредил весь день,— после полудня он повторял только одно слово: «Жить». Под вечер раскрыл вдруг глаза, посмотрел на мужчин и слабым голосом спросил:
— Скажите, это вы меня уже похоронили или еще нет? Может, это я уже на том свете?
— Нет, Пётра, выходит, еще не на том,— ответил Савка, который согласился побыть возле деда и ночью.— Еще, Пётра, на этом.
— А то я уже думал, что умер.
— Нет. Пётра, значит, мы еще с тобою поживем.
А раньше, днем, когда мужчины сидели и стояли возле нар, где бредил Сенчила, кто-то из них, кажется Демидька, заметил:
— Гета, брат, вот она какая жизнь. Кажется, весь век человек мучился, горевал, а как только, гета, пришел час когда надо прощаться, видишь, как, гета, заговорил: «Жить!» Одно слово полдня повторяет. А казалось бы, что ему, гета, жалеть? Хату вот гету дырявую? Одиночество свое? Горе свое? Ан нет, видишь, когда пришла, гета, к нему Кастуся1 с косою, так и он вот как заговорил: «Жить!»
— И правда, что ему, Сенчиле, цепляться за эту жизнь, может, лучше и помереть было бы,— неожиданно влезла в разговор и Савкина невестка, длинноногая и худая Зинка, которая пришла звать свекра обедать, а заодно и вечерять— это же надо, до сих пор человек не ел!
— Замолчи ты лучше! Что ты знаешь! — со злостью набросился на нее Холоденок.— Что ты знаешь, балаболка ты эдакая! «Помереть... Помереть...» Помереть мы все можем. А вот ты выжить попробуй...
Мне вспомнилось, как летом, немного выпивши, не помню по какому случаю — то ли троица была, то ли другой какой праздник,— дед Сенчила сидел на своем зеленом, как луг, дворе, усыпанном цветами, и все говорил Горлачу:
— Смотри-ка ты, малец, сюда... Ты же умный, понятливый — аж до Берлина с винтовкой дошел. Вот почему это, где какое в свете горе есть, все ко мне липнет, все на меня валится. Вот слушай сюда. Помнишь, как моего жеребца волки съели? Помнишь. А вот почему это так получилось, что в табуне было тридцать лошадей, а волки ни одной из них не тронули, а моего — задрали. У Холоденка жеребок — живой, Савкина кобыла даже и уши не успела настру- нить. А моего нет. Почему? Молчишь. Не отвечай, я, может, твоего ответу и не жду. Ну, а тогда дальше смотри. В деревне, считай, целых двести хат. А гром ударил — все стоят, как и до грозы стояли, только мокрые уже, а моя в пламени, как тот мученик, горит. Ядохина хата целая. Демидькова тоже, а моя — горит. Ну ладно. Тот раз потушили. Заменил я бревна и снова живу. На тебе и другой раз: только ударил гром — все стоят как завороженные, а моя пылает. Горит. А в этой чужой — живу. И гром не берет.
— Оно, дядька...— попробовал перечить Горлач.
— Ты мне не «дядькай». Ты лучше слушай. От опять смотри сюда. Дети... Другие откуда ни валятся, откуда ни летят — и им хоть бы что. А мой Миша с вербы, да пусть бы уже с верхушки какой, а то с самых нижних суков, упал —
и на тебе, насмерть. Твои же вон Горлачики бегают где попало, лазают где хотят, ты, наверное, и сам не видишь, как они у тебя растут,—- но все живые. Ты бы, может, и сам недосчитался, если бы который ночевать не пришел, но нет, все у тебя дома, все здоровенькие...
— Что ты, дядька, говоришь!
— Опять «дядька». Ты от помолчи лучше. Слушай дальше. Другие бабы готовы на году (да что на году — даже на дню!) по нескольку раз рожать — и им хоть бы что. Вон Микитова смотри сколько нарожала. Вон Настачка снова, видимо, хлопчиком ходит. И так легко у нее все это бывает. Как курице яйцо все равно снести. А моя Ганна один раз родила мне Мишу, а сама и померла. Все бабы рожают будто шутя, а моя — жизнью своей за жизнь заплатила. Теперь возьми-тка ты нас с Матвеем Хадосьйным. Вместе же были на той железной дороге. Он, кажется, даже еще ближе к паровозу стоял. Но нет. Матбей, видишь, цел и невредим, а у меня ноги как и не было. Да вот и в эту войну... А ты все «дядька», «дядька»... Что ты скажешь, когда этот дядька как тот громоотвод — все горе, всю беду, где какие есть, на себя притягивает?..
Мне вспомнился тот разговор Сенчилы с Горлачом, когда я среди мужчин стоял возле нар, на которых умирал дед, и слышал, как он бредил одним только словом: «Жить!» Я тоже мысленно тогда был согласен с Савкиной невесткой и сам считал, что человеку, который в жизни видел столько горя, не так уж и тяжело будет расставаться с нашей землею. Теперь понимаю — очень хорошо сделал, что не влез тогда в разговор и не высказал своего поспешного «мнения»..
Умирал дед Сенчила недели две тому назад. А уже сегодня дома его не было: скоба на двери заткнута прутиком, отломанным от веника, а к порогу приставлена новая доска. На колу, вбитом в землю за хатою, висит вверх дном ведро — сушится. Около хаты валяются колья, на которых, словно старая рана, успела уже немного подсохнуть содранная до самого дерева кора,— видно, кто-то из мужчин принес из дому кое-что из своей плотницкой амуниции. Вон там, около угла, уже пробовали даже приподымать дедову хату. А на стене, которая выходит во двор, на бревнах появились свеженькие, будто белые бабочки, затесины, на которых химическим карандашом выведены цифры — от единицы до девяти. Значит, дед Сенчила и вправду собирается подновлять хату!
Тележки под стрехой уже не было. Только по траве содаора тянулись неровные следы от ее колес. На улице они круто поворачивали вправо и шли туда, к Ядохиной хате,— рубчик колеса от молотилки резал землю, деревянное колесо вихляло, а с обеих сторон в пыли четко выделялись следы от больших дедовых ладоней, которые всеми пятью пальцами были направлены вперед.
Дед Сенчила впервые, может, за последние полгода выехал со двора,
Около Ядохиной хаты, на длинной, словно кладка, лавочке (она даже прогибалась, пружинила, как кладка, ибо посередине не было колышка), сегодня особенно людно и шумно. Может, потому что сейчас как раз то время, когда колхозники чувствуют себя немного свободнее, когда можно и посидеть возле хаты, никуда не торопясь,— хлеба уже все убраны, а картошку еще никто не отваживается копать первым: и в колхозе и на своих сотках все выжидают — пусть подрастет. Да и свадьба же сегодня!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я