https://wodolei.ru/catalog/accessories/komplekt/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

А пробежишь еще немного — и уже возле самой дороги, за пригорком, Туньтихина землянка. Правда, сразу землянку не заметишь. Сначала видна только труба, кое-как склепанная из жести,— наверно, клепал Ленька, старший Туньтихин сын. Землянки издали не видно, потому что она вкопана в пригорок с той стороны, которая повернута к деревне.
Эту землянку Туцьтихе помог выкопать коротконогий и пучеглазый беженец откуда-то из-под Дрибина, который тихо и незаметно появился в Сябрыни и, прожив в деревне до освобождения, сразу же по освобождении так же тихо и незаметно исчез. Никто не знал, откуда он приехал на своей лошади в деревню, никто не знал, как его зовут: все в глаза и за глаза звали просто Дрибинцем.
Дрибинец пахал на своей лошади огород Туньтихе, на обед привязывал буланую возле землянки и, не имея в деревне своего угла, нередко ночевал в Туньтихиной землянке и сам.
Сегодня из жестяной трубы густо валил дым — раньше в это время Туньтиха никогда не топила печь: ужин она всегда варила возле землянки, на костре. Как вкусно пахло тогда бульбой с укропом! «А может, сегодня печет она четыре буханки хлеба, как сказано во вчерашнем письме?» — подумал я.
Неподалеку от землянки, ближе к изгороди, которая разделяет дворы Туньтихи и тетки Евки, давно уже, года два, стоит сруб новой хаты. Возвратившись домой после войны, его начал ставить дядька Змитрок, Туньтихин муж. Но он довел сруб только до трех венцов, а потом бросил все — и детей, и землянку, и свою Туньтиху — и перебрался на другой конец, к болтливой, языкастой и состарившейся в девках Матруне, которую все в нашей деревне звали Вековухою и над которой посмеивались чуть ли не все женщины: Матруне все не удавался хлеб — он у нее всегда был недопеченный, всегда в нем отставала корка — собака под нею могла спрятаться. С того времени сруб так и стоял сиротливо под дождем и снегом — недосмотренный, брошен
ный. Он уже успел за эти годы почернеть, а подлоги — деревянные кругляки, что лежали под углами начатой хаты,— не очищенные от коры, снизу подгнили и даже начали трухляветь. Этот почерневший сруб, который стоял рядом с тесною землянкой, очень уж неприятно бросался в глаза — и, наверное, не только мне одному, а каждому, кто входил или въезжал в деревню с этого конца, где Туньтихина землянка была первой хатой в Сябрыни.
ХАТЫ
И вот сегодня на почерневшем от времени срубе сидел дядька Змитрок и задумчиво курил. Рядом в бревно верхнего венца сбоку был вбит топор, стояла прислоненная к низкой стене пила.
Под ногами лежало бревно, любовно отесанное с двух сторон, оно радовало глаз белым смолистым цветом здорового дерева. Рядом валялись свежие щепки — одна сторона черная, другая белая. Заново врубленные или немного поправленные все четыре угла также светло белели на верхнем венце. Словом, там, где коснулся почерневшего сруба топор, светились на солнце яркие затесины.
Когда я шел на почту, ничего этого не было: старый сруб понуро и безразлично проводил меня аж за пригорок. А теперь дядька Змитрок сидел на срубе и курил.
Петрик, самый младший сын Туньтихи, на маленькой тележке возил от сруба к землянке свежие стружки — там уже белела у входа небольшая кучка растопки. Тележка на малюседьких колесиках сделана, видимо, сегодня. Долго, наверное, потел около нее дядька Змитрок! Я только не понимал — зачем: за то время, что он возился с нею, Тунь- тик мог бы положить лишний венец сруба...
Дядька Змитрок был еще более молчаливым, чем даже булинский Монах: из него, казалось, слова не вытянешь. Я же знал его немного другим. Когда окончилась война и он остался живым, пока не демобилизовали, дядька Змитрок писал жене такие ласковые и такие многословные письма, по которым можно было подумать, что он большой говорун. Я знал эти письма, потому что неграмотная Тунь- тиха, как только я отдавал ей конверт, осторожно разрывала его и подавала мне:
— Прочитай, Ясик.
И я читал. Когда доходил до слов: «Родная моя, любимая моя Верочка, как я по тебе соскучился, как я вспоминаю
твои глаза, губы, которые так хочется поцеловать»,— Туньтиха краснела, закрывала рукою письмо и просила:
— Это пропусти, это, Ясик, не читай...
Потом, переждав немного, показывала пальцем куда-то в середину письма и говорила:
— Вот отсюда начни.
: :<ггт- «Дорогая моя Верочка, я все вспоминаю наше предвоенное лето, когда мы спали с тобою на сеновале, все до подробностей вспоминаю, как ты обнимала меня, как целовала такими горячими...»
— Это тоже пропусти,— закрывала она письмо, и снова краска заливала ее лицо.— Вот отсюда читай.
Много еще раз мне приходилось пропускать слова, о которых должны были знать только они с дядькой Змитроком. Не могу сказать, оставались ли эти слова непрочитанными, или, может быть, их все же читал ей кто-нибудь из женщин, которых она, наверное, стеснялась меньше, чем меня.
Вот так, читая письма дядьки Змитрака, я узнал, что у Туньтихи красивое имя, что зовут ее Верочкой, о чем, видно, односельчане забыли — все Туньтиха да Туньтиха.
Из-за того, что ее хата была крайней в деревне, тетке Вере хватало забот. Приходят в деревню партизаны — прежде всего заходят в ее хату и спрашивают: «Есть ли в деревне немцы?» Приходят немцы — также заходят сперва к ней и тоже спрашивают: «Есть ли тут партизаны?»
Хата была новая—дядька Змитрок поставил ее перед самой войной. Хату спалили немцы. Зимою сорок третьего, в самые морозы. Они как раз шли тогда с облавы на партизан, позамерзали, поокоченели, а тут кто-то (многие говорят, что это был Васепок) подсказал, что у Туньтихи ночевали перед этим партизаны. «О, тогда надо тут погреться!» — заржал рыжий, высокий немец, подошел к дому и поднес спичку к стрехе. Хата так и вспыхнула. И сгорела точно свечка — ни головешки не осталось.
Вернувшись с войны, дядька Змитрок долго сидел на пепелище, которое начало уже зарастать, и упорно, задумчиво курил. Потом бросил окурок, тщательно растер его каблуком сапога, чтобы не было пожара: как будто бы этот пепел, который и так перегорел дотла, снова мог заняться пламенем. Решительно встал и взялся за топорище. А вскоре на пепелище, там, где была старая хата, уже стояли вот эти три венца нового сруба...
— Вера, там твоя яичница еще не готова? — повернувшись к землянке, крикнул дядька Змитрок.
— Иди уж ешь! — приоткрыв дверь, ответила Туньтиха.
Дядька Змитрок не спеша слез со сруба, осторожно
пошатал топорище, вытащил воткнутый в бревно топор и, взяв его с собою, пошел в землянку.
А я, заглядевшись на сруб, который сегодня так помолодел, прошел было уже проулочек тетки Евки. Вернулся назад и чуть не бегом выскочил на тропинку.
Около сеней, под стрехою, лежали напиленные и наколотые дрова — сложенные, видимо, уже на зиму. Одна сторона их осела и обвалилась — или куры раскидали (они сейчас сидели на плашках), или дрова в этом месте плохо были сложены и развалились сами.
Ни на дворе, ни в огороде тетки Евки не было видно. Я открыл скрипучую дверь и в темноте сеней едва нащупал щеколду.
— Тетка, а вам сегодня перевод! — еще не войдя в хату, еще с порога радостно крикнул я.
Тетка Евка лежала на нарах — лицом к стене. Около ее головы, ближе к окну, стояла в кадушке большая, под самый потолок, пальма, с запыленными длинными и узкими, как у шелковой травы, листьями. Тетка повернула голову, и сквозь листья я увидел заплаканное лицо.
— Чего ты кричишь, змей? Чего?
— Вам деньги пришли,— уже тихо и нерешительно повторил я.
— Онемей ты со своими деньгами! Не показывай мне их. Неси их быстрей из моей хаты. Куда хочешь неси...
Тетка Евка заголосила.
— Так вы же все ждали их,— виновато начал я.
— Онемей, я тебе говорю! Не хочу я видеть твоих денег!
И тетка, закрыв мокрое лицо руками, заплакала навзрыд и отвернулась к стене.
Я бросил перевод на судник, где стояли неприбранные и непомытые миски, и быстренько выбежал из хаты. Пока бежал по проулку, все слышал, как голосила и причитала тетка Евка, как она кого-то кляла.
Я не мог понять, что случилось. Так ждал человек этого перевода: не давала прохода, все — «когда принесешь» да «когда принесешь», а как принес — только накричала.
Что случилось с теткой Евкой?
Выбежав на улицу, я хотел незаметно проскочить мимо
хаты Игната Холоденка. Дядька Игнат — старший брат Монаха в Белых Штанах — пришел сюда из Булины в примаки. Худой и длинный как жердь, он пережил свою полнолицую Пелагею и теперь тоже жил один в нестарой еще хате-пятистенке. Своих детей они с Пелагеей не имели, а один сын, который уже был у жены, когда Игнат сошелся с нею, и который, как к родному отцу, привык к отчиму, не вернулся с войны — еще и сейчас за балкою, под потолком, меж сухих веток прошлогоднего мая торчит аккуратно сложенная вчетверо похоронка, которая больно напоминает, что парень погиб смертью храбрых где-то между Невелем и Городком.
На своего брата Холоденок совсем не похож. Только борода, такая же густая, как и у Монаха, отдаленно напоминает об их родстве.
С этим дядькой Игнатом у меня прямо-таки беда.
Он всегда, зимой и летом, в жару и метель, сидел на лавочке возле своей хаты, прислонившись спиною к частоколу, и, когда бы я ни шел, подозрительно глядел на меня:
— Что, и сегодня ты мою хату обходишь?
— Так вам же, дядька, ничего нет.
— Ну ладно, пусть себе письма нет. А почему ты мне газэтку редко носишь? Вон Рогатунам так каждый день...
— Так вы же, дядька, такую выписали. А Рогатуны —: большую.
— Большую не большую, а ты мне каждый день носи. А то у меня вон и курить нечего. Покуда новую принесешь, так я ту уже и скурю. Да и бумага толстоватая — вспыхивает, как затянешься.
— Так вы, дядька, выпишите большую, чтоб каждый день ходила. А районная редко ходит.
— Не знаю, как она ходит, но ты, видимо, малец, моею газэткою все стены в хате выклеил. Надо как-нибудь собраться да прийти поглядеть. А то ты почему-то всё глаза от меня прячешь, бегом возле моей хаты пробежать спешишь.
Этого я боялся, ибо хата у нас и взаправду была оклеена газетами — хоть и не Игнатовыми (я покупал их на почте), но потом попробуй докажи ему, что тут нет как раз той, какую он ждет ежедневно.
И обойти его хату было невозможно: рядом, почти крыша в крышу, на этой же стороне улицы, стояла хата Рогатунов, которые выписывали «Звязду». Поэтому на другую улицу не перейдешь и никуда не денешься — надо каждый день пробегать возле Игнатовой скамейки.
Сегодня Холоденка на лавочке не было. Я, обрадовавшись, почти уже проскочил мимо его хаты, как вдруг открылись сени и дядька Игнат послал вдогонку мне свой привычный вопрос:
— Что, снова мою хату обходишь?
И потом, идя на лавочку, долго бубнил что-то себе под нос. Многие привыкли к чудачествам Холоденка. Но меня, признаться, такое обижало.
Вот эту хату и все, что делалось, говорилось и пеклось в ней, я любил душевно и давно — в этой хате жили Рогатуны.
Я как-то давно заметил, что почти все люди, между прочим, напоминают птиц, зверей, своих домашних животных, а те по-своему похожи бывают на хозяев. Вон хоть бы взять Туньтиху. Полная, круглая, лицо свежее, хотя все знают, что она, как сказал дед Сенчила, живет одним «святым духом». И если б кого другого посадить на те харчи, какими живет Туньтиха, то, видимо, через месяц-другой у того кожа да кости остались бы. И ее корова такая же полная и сытая, хотя ест чуть ли не одну только солому. И у Лобатой (так зовет Туньтиха свою корову) такие же, как и у хозяйки, покорность и покой, такая же застенчивость в глазах...
Тетка Евка похожа на свою хату — такая же сгорбленная и одинокая.
Игнат Холоденок, если смотреть только на его глаза, очень напоминает филина: глаза, раскрытые широко-широко, не мигают и глядят на тебя, но ничего, кажется, не видят перед собою — все через тебя, за тебя, мимо тебя. А в глазах то ли какая-то печаль, то ли непонятная настороженность, то ли подозрительность. А если глядеть на Холоденковы уши — ну вылитый заяц. Уши большие и длинные — кажется даже, выше головы торчат, когда человек без шапки. Да и из-под шапки торчат с двух сторон, как ушки в ушате.
А вот Рогатуны были похожи на вещи, которые прижились в их хозяйстве. Сам дядька Гришка — невысокий, однорукий, кругленький, на коротеньких ножках — очень уж напоминал горлачики, которыми позаставлены все полки, столы, лавки в хате. В этих горлачиках было и молоко, и березовый сок, и квас — даже самогонка стояла иногда в них, накрытая какою-нибудь фанеркою. Особенно дядька Гришка был похож на горлач с ручкой тогда, когда он в какой-нибудь беседе, раскрасневшись от выпитой чарки, упершись единственной рукой в бок и взявшись ею за широкий солдатский ремень, крутился посреди хаты меж танцоров,
притопывая коротенькими ногами,— ну точь-в-точь горла- чик на гончарном кругу. Поэтому у дядьки Гришки кроме прозвища Рогатун было еще и другое, не менее важное — Горлач.
Рогатуниха, тетка Прося, очень напоминала мне жернова. Такая же круглая,разделенная на две части черною юбкой и синей кофтой. Но, несмотря на ее тяжеловатость, она была такой подвижной — то тут, то там,— что временами казалось, будто у тетки Проси не две, а, как у настоящих жерновов, целых четыре ноги.
Длинною и сухою была бабуля Домна — мать тетки Проси, которая жила с Рогатунами, и зимой и летом, укутавшись в платки, лежала на печи и, казалось, безучастно глядела из-за трубы на хату. Но это только казалось — бабуля Домна видела все.
Если еще добавить, что у нее были очень тонкие губы, то будет понятно, почему она напоминала мне ухват.
Кроме того, в хате было полно малых рогатунят; их, как шутил сам дядька Гришка, его теща не могла уже даже пересчитать — сбивалась то ли на седьмом, то ли на восьмом. Они все были в отца,— тут бегали и горлачики, и крыночки, и кувшинчики, и махоточки...
В эту хату я очень любил заходить и поэтому радовался, что дядька Гришка выписал «Звязду». Я знал, что Рогатун и сегодня, как всегда, встретит меня веселою улыбкою:
— Конечно, коту скворечня.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я