https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/prjamougolnye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но Раевщину, по которой нам не надо было ехать, а только проскрипеть через улицу, мы миновали благополучно. Нигде не было видно лесника и когда мы по вымерзшей до дна Вужице переезжали на
свою сторону. Теперь до Сябрыни было уже совсем близко — надо было только подняться из низины по рву. А там уже пойдет ровная улица, близко и наша хата.
Но тут как раз случилось то, чего я и боялся: из-за раевщинеких хат на дорогу, по которой мы только что проехали, вышел Мацуль с двустволкой за плечами. Его плечистую фигуру и длинный кожух, над которым угрожающе возвышались два ствола, ни с какой другой не могли спутать даже мы, дети. Лесник приостановился, осмотрелся и, заметив нас, заспешил в Сябрынь.
Ноги мои подкосились, я исступленно начал дергать вожжами и не своим голосом, ибо в горле стало сухо и горько, будто после тяжелой работы, закричал:
— Но, пошел! Но!
Шнэль чуть прибавил ходу, но намного ли быстрее может пойти хромой конь?! Догонит Мацуль нас, ей-богу, догонит!
Испугался и Роман. Он тоже нокал, подставлял свое плечо под воз, помогая коню, но какая там помощь от детского плача.
Мы приближались ко рву. Мацуль подходил к речке.
Кое-как Шнэль дотащил сани почти до половины рва. Но потом дрова все же пересилили коня, и воз, который не смог удержать на этой высоте Шнэль, заскользил с горы вниз, увлекая за собой и слабоватого коня., Шнэль напрягался, изо всех сил упирался в скользкий лед передними копытами, припадал на раненую ногу, вытягивал шею, стараясь удержать воз, но тот, несмотря на это, забирал влево и все быстрее и быстрее сползал вниз. Наконец, упершись полозом в большой камень, что лежал в стороне от колеи, воз остановился, так и не съехав полностью с пригорка.
Мацуль ступал уже на лед Вужицы.
Мы с Романом еще громче, еще неистовей начали нокать на Шнэля. Тот, неподкованный, выбирая на льду менее скользкое место, ставя копыта чуть ли не ребром, перебирал дрожащими ногами (видимо, и ему передалась наша тревога!), топтался, дергался то вправо, то влево, отрывал полоз от камня на каких-нибудь пару сантиметров, но по- настоящему сдвинуть с места сани ему не удавалось,— полоз, будто к магниту, снова тянуло к камню., Шнэль взмок, от его спины валил пар, он задыхался, тяжело поводя боками, а мы все нокали и нокали.
И вдруг, видно собрав все свои силы, Шнэль, натужившись, твердо уперся в ямку, которую все же нащупали во льду его копыта, рванулся... и неожиданно пошел легко и свободно, без усилия. Я, нокая, даже не услышал, как что-то треснуло, и понял все только тогда, когда на лед, вытянув из седелки чересседельник, упали оглобли: Шнэль распрягся.
Видимо, в спешке я как попало зажал клешни и плохо затянул супонь — на ровную дорогу этого хватило, а вот сейчас супонь развязалась. Дуга, надломанная в самом верху, тоже держала не очень крепко, поэтому ослабленные гужи легко сползли с оглоблей, и Шнэль с видом победителя, с дугою, что лежала на хомуте, легко захромал вверх, а за ним с вожжами в руках, как дурень, шел и я. Оглянувшись, я увидел, что Мацуль миновал уже Вужицу...
Не помня себя, я бросил вожжи на землю, забежал коню наперед и в отчаянии стукнул Шнэля стиснутым до боли кулаком по твердому, сухому и костистому храпу. Шнэль испугался и резко подался назад, зацепил ногами плохо увязанные дрова, что выпирали за передок, и они с грохотом покатились с саней. Тут я ударил коня по храпу второй раз, Шнэль оскалился и, фыркнув, вскинул голову. Я повис на уздечке. Разъяренно, осатанело бил я его по широко раздутым ноздрям, в злости и отчаянии не чувствуя боли. И опустил уздечку только тогда, когда вдруг увидел глаза коня. Нет, в них не было злости. В них не было ненависти. В глазах, Шнэля я увидел большущую обиду и отчаяние от своей беспомощности: он не мог мстить за издевательство, но и не мог сделать то, чего я так настойчиво требовал,— у него не было сил, чтобы сдвинуть воз. И я понял, что Шнэль плакал.
Когда я сорвался с уздечки, к коню подошел Роман и ласково стал говорить ему, будто просил прощения:
— Коею мой... Коею...
Шнэль успокаивался, Роман снова завел его в оглобли и молча начал запрягать. Я посмотрел в сторону реки...
Мацуль перешел Вужицу, но все еще стоял на берегу, на том же самом месте. И не один. Около него размахивал руками, видимо рассказывая что-то веселое, Андрей Иванович. И откуда его только бог принес! Мацуль все пытался пойти, заворачивал в нашу сторону, пробовал обойти завуча, но Андрей Иванович, поблескивая стеклами очков, снова забегал наперед — старался задержать его.
Увидев это, я бросился помогать Роману. Снова засупонивал хомут, но в глаза Шнэлю не смотрел — стыдился. Торопясь, никак не мог зацепить супонь за крючок, который Холоденок вбил в клешни вместо выщербленного дерева,— веревочка все соскальзывала с гладкого краешка.
Когда наконец она зацепилась, клешни сошлись легко — не надо было даже помогать коленом: поломанная дуга трещала, совсем не пружинила, и хомут засупонился, так и не натянув как следует гужи.
Мы с Романом заканчивали перепрягать коня.
В школе, стоявшей над самым рвом, прозвенел звонок. Это позвонила тетя — видимо, в первой смене кончился последний урок. Завуч все держал Мацуля за рукав: тот глядел в нашу сторону и пытался разойтись с Чуешем, который был сегодня почему-то очень говорливым.
Мы только что успели положить на воз одну березину, что упала с саней, как из школы выбежал весь наш класс.
— Смотрите, Ясь забуксовал! — крикнул кто-то из одноклассников, и мы не успели опомниться, как с горы посыпались к нам хлопцы, а за ними и девчата. Они мигом облепили со всех сторон сани, уцепились за оглобли, тянули за копылы, за полозья, за бревнышки, так шумели и кричали, что Шнэль, удивленный такой неожиданной подмогой, весело пошел вверх, подгоняемый комлями, которые доставали до его ног, потом даже и побежал. Одноклассники, сразу покидав в кучу свои полотняные торбочки с книгами, так облепили воз, что не было видно ни саней, ни дров, ни даже самого коня,— со стороны, очевидно, казалось, что это большие муравьи тянут какую-то тяжелую, но посильную для такой массы ношу. Кто-то в этой суматохе даже умудрился залезть на дрова — сидел теперь сверху и пел песню, но этой тяжести не чувствовали ни мы, ни тем более конь. Те же, кто не сумел подступиться к нашему возу, хватали упавшие с воза березины и, весело одолев гору, бежали к нашему двору. Хлопцы до самой хаты санями гнали перед собой Шнэля трусцой,— он снова распрягся и бежал в оглоблях просто так, убегая от комлей, догонявших его, бежал, прихрамывая и торопясь.
Хлопцы оторвали привязанные к верее старым чулком воротца, которые весной я сколотил из тонких колышков, приставили их под окно к стене и втолкнули во двор сани вместе с конем и дровами — да так поспешно и напористо, что Шнэль неожиданно воткнулся храпом в частокол, раздвинув изгородь и просунув голову в огород.
Все делалось быстро, даже мгновенно, но мне хотелось, чтобы получалось это еще быстрее: оттуда, от Вужицы, видимо, подымался уже Мацуль...
Через какое-то время ни на дворе, ни в санях не осталось ни одной березины — хлопцы перенесли все в хлев, где раньше, при отце, стояла корова, потом — трофейная «фура», а теперь роскошничала одна низкорослая коза. Завалили весь хлев дровами.
— Сюда и коза Ясева не протиснется,— моргнул рыжими ресницами Клецка.
— Не бойся, протиснется,— ответил Роман.— Ей же много места не надо.
Хлопцы подобрали и побросали в хлев собранную березовую кору, сучки, щепки, что отломались от неровно срубленных комлей, примяли, разровняли снег на дворе — попробуй теперь узнай, Мацуль! — и так же внезапно, как и появились, исчезли. Вместе с ними побежал и Рогатунов Роман.
Чувствуя щемящую неловкость, даже вину свою перед конем, я влез на чердак, где в уголке, подальше от трубы, лежал небольшой запыленный стожок, выдернул охапку козьего сена, которого даже козе тетка не давала вдоволь, и вынес коню. Чтобы хоть как-то загладить свою вину, положил сено на руку, которая все еще тупо ныла от ударов по храпу, и, не глядя в глаза коню, поднес его к самому Шнэлеву рту. Я гладил Шнэля рукою и все просил: «Коею, коею». Конь равнодушно, шумно дыша, взял в губы травинки и без особого удовольствия начал их жевать,— казалось, он не замечает ни меня, ни моего сена. И я тогда понял, что никакою травою прощения у Шнэля не выпросишь.
Еще раз легонько, кое-как запряг коня, лишь бы он дотянул сани до колхозного двора, и поехал распрягаться. Уже на улице увидел, как в завучеву улочку повернули двое: узенькая выношенная шинель Андрея Ивановича и рядом с ней широкий, плечистый Мацулев кожух, над которым устрашающе возвышалась двустволка.
Встретив назавтра в школе, завуч стыдил меня:
— Мужчина, слышишь, называется. Коня, слышишь, запрячь не умеет,— когда учитель сердился, он свое «слышишь» повторял чуть ли не за каждым словом.— Коня, слышишь, бьет. А ты знаешь, что тот, кто подымает руку на животное, сам очень слабый человек. Собрал силы, слышишь, на коня. Это хорошо, что мне как раз в Раевщину надо было идти. Хорошо, что я Мацуля встретил. Едва заговорил его. А они, слышишь, березняка наломали и везут себе как фон-бароны. А если бы Мацуль акт составил? А если бы в суд, слышишь, подал? Думаешь, приятно было бы — нашего ученика судят. Это же хорошо, что мне надо было в Раевщину,— повторил он еще раз.
Я слушал его молча, опустив глаза, глядя на снег под ногами, и понимал, что ни в какую Раевщину ему не надо было: просто из окна учительской он увидел нас с возом дров, Мацуля за Вожицей и поспешил ему наперерез.
Мне и самому было не по себе. Я и сам не понимаю, как все это получилось,— такой ослепленности от злости, такого отчаяния от своей беспомощности у меня прежде не было. Наоборот, когда я однажды увидел, как незнакомые мужчины, которые на возах везли через нашу деревню бревна кому-то на хату, били коня — тот упал в оглоблях под этой же самой горой,— то долго никак не мог забыть этот жуткий случай, а в моей груди гулко и больно отдавался тогда каждый их удар — мужчины били Буланого под бока сапогами, лаптями, деревяшками, а он лежал в оглоблях и только глухо стонал...
Сейчас, идя за завучем по его проулку, я понимал, что моя помощь совсем ему не нужна — просто Чуеш хочет угостить меня медом и хочет сделать это как-то деликатно. В огороде он, с трудом наклонившись, сам взял ведро с медом, а мне дал мисочку с ложкой.
— Слышишь, на вот неси и ешь дорогой...
Наевшись меду, я выбежал с проулка на улицу и заспешил к Васепковой хате, которая стоит вон там, за колхозным двором, за липами, что, высаженные по одну сторону, далеко, чуть не до самого леса, провожают каждого в дорогу. И встречают тоже.
Васепкова хата стоит на самой улице и, если смотреть на нее отсюда,— такая же, как и все: одна стена с двумя широкими окнами, под ними густо, щедро лопушатся георгины. Если же идешь вдоль хаты к дверям — она всегда напоминает сказку о репке: за переднюю хату, поставленную окнами на улицу, держится другая, за другую — сени, за сенями — еще одна хата, за этой хатой — клеть, за клетью — хлев, за хлевом — рубленый погреб... И вот эта длинная предлинная цепочка с одной общей стеной тянется чуть ли не до самого загуменья. Все двери всегда здесь аккуратно закрыты — одни даже замкнуты, другие просто заткнуты выструганными как раз для этого колышками. Сам дядька Васепок сразу же после войны исчез из Сябрыни, и никто не знал, где он и что сейчас делает: при немцах Васепок был в полиции, усердно старался на службе, ходил с карателями в облаву на партизан, ставил мины, насолил не юлько своим односельчанам, но и людям из других деревень.
Поэтому, боясь, что сябрынцы возьмутся за него и, осудив, посадят в тюрьму, он куда-то уехал, где-то скрывался, выжидал, а его крикливая Марфа стала такой тихой, спокойной и отзывчивой — будто ее подменили,— что женщины в шутку даже высказывали сомнение: Марфа это или не Марфа живет в Васепковой хате.
Сегодня также все двери в хатах, и в клети, и в погребе были плотно закрыты, и только одни, в сени, распахнутые настежь, чернели темным пятном. Возле этих дверей, на крыльце, сгорбившись сидела бабка Химтя, мать Васепка, прикрыв седую голову стареньким, дырявым уже, изъеденным молью вязаным полушалком, который, пока был новый и белый, носила сама Марфа, а теперь, когда он поизносился, невестка перекрасила в черный цвет — платок пошел пятнами — и отдала донашивать свекрови. Бабка сидела на крыльце и, обхватив руками колени, которые остро выпирали сквозь длинную и широкую юбку, тихо покачивалась — что-то сама себе то ли пела, то ли говорила. Около нее лежал старый, заржавелый и, видно, плохо назубренный серп, меж зубчиков которого торчала влажная еще, свежая зелень. Рядом, на изгороди висела непривядшая картофельная ботва — похоже, бабка Химтя только что ее нажала.
Письма им приходили не очень редко, но не сказать, чтоб и часто. Они были старательно заклеены, адрес всегда был написан неумелой, непривычной к письму и всегда одной и той же рукой. Было видно, что рука держала карандаш после какой-то тяжелой физической работы — то ли после топора, то ли после молота: буквы прыгали по конверту, никак не попадая, не становясь на заранее аккуратно разлинованные химическим карандашом строчки. Я догадывался, кто присылал в эту хату письма, но о своей догадке никому особенно не говорил.
Всегда, когда заходил сюда, мне было немного не по себе. Потому что однажды, когда Хадосья попросила меня сдать на почту толстое письмо без марки, в котором посылала какие-то документы дядьке Матвею, я поступил дурно. Мне жаль было, что дядька Матвей, которого мы все любили и у которого, я знал, не ахти сколько денег, будет платить рубль за доплатное письмо. И я аккуратненько оторвал марку от Васепкова письма, а из картофелины вырезал печать и с помощью зеркала написал на ней: «доплатить». За тот рубль, что я получил от Васепчихи, наклеил марки на Хадосьино письмо.
Вот это меня всегда мучило, когда я заходил на круглый широкий двор Васепка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21


А-П

П-Я