https://wodolei.ru/catalog/mebel/Aqwella/ 

 

Таким образом груз ответственности —< или святого желания кому-то помочь, — который самим невподъем, люди перекладывают на чужие плечи — пусть, мол, человек старается...
— Только я-то — не «люди», а вы — не «человек». Я— Мишь. И я люблю вас уже семнадцать лет. А вы — Роберт Давид, который может все.
В стекле книжного шкафа он увидел свое отражение, выпрямился было в кресле, но тотчас снова принял прежнее положение. Знала бы ты, Эмма Михлова* как три слова, произнесенные с небрежной легкостью, именно из-за этой небрежной легкости могут кольнуть прямо в сердце... Но будь спокойна: я, разумеется, отдаю себе отчет, что симпатия или, допустим, детское восхищение школьницы взрослым учителем изменялось за эти семнадцать лет по мере того, как созревало ее сознательное отношение к жизни...
— Еще раз благодарю за доверие. Хотя в данную минуту не имею ни малейшего представления, с какого конца браться за такое треклятое дело... Что будешь пить — водку, виски, коньяк?
— Во мне уже три рюмки коньяку по милости этого известия плюс еще одной от Мариана... Так что для разнообразия лучше водку.
Тут у нее подозрительно увлажнились глаза и, буркнув «пардон!», она вышла в прихожую — будто взять что-то из кармана пальто; и там слезы хлынули у нее уже неудержимо. Вытерла глаза.
Значит, бедная девочка уже знает! Но как ее утешить, если она не доверилась мне? Не могу же я высказать ей то, что вертится у меня на языке: мол, не принимай этого так трагически, это просто случайная связь, возникающая там, где мужчины и женщины работают вместе. Мариан, скорее всего, вовсе ее не любил, он наверняка больше, чем в женщин, влюблен в свою работу — и, помимо всего прочего, та девушка уже покойница...
Мишь вернулась — глаза красные и нос покраснел. Крчма притворился, будто не замечает этого.
— Вечно на меня насморк нападает как гром с ясного неба, — сказала она, словно оправдываясь.
Да, но сейчас-то твое небо затянуто тучами, правда, бедняжка? Но когда-нибудь ты поймешь, что и беды, и несчастья бывают полезны. Радоваться да счастливым быть всякий дурак сумеет. А вот с достоинством встретить беду — для этого мобилизуется все лучшее, что в тебе есть. И постепенно, по чайной ложечке, в результате таких опытов накапливаются в человеке высокие качества.
Стараясь успокоиться, Мишь прошлась по кабинету, разглядывая коллекцию гравюр на тему революции 1848 года: студенты, обороняющие от императорских войск Карлов мост, пани Северова на баррикаде с ружьем в руке. А на последнем месте в ряду гравюр — обыкновенная репродукция «Таитянки» Гогена... Заметила ли Мишь, сколько у этой таитянки общих с нею черт? В другом углу Мишь погладила футляр виолончели, обвела взглядом фикус, доросший уже до потолка и согнувшийся под прямым углом, обрамив окно, и наконец обратила внимание на стопку тетрадей на письменном столе. Одна тетрадь была раскрыта, в ней — красными чернилами прописи.
— При виде этих тетрадей мне за вас страшно становится!— Мишь переменила тему разговора. — Как вспомню собственные тогдашние шедевры — просто жуть! Такая поденщина вроде бы недостойна вас! Не чувствуете вы себя иногда от этого несчастным?
Из соседней комнаты донесся скрип паркета, словно кто-то подошел вплотную к двери и подслушивает; дверь, однако, не открыли.
— Мой покойный отец, праведник и верующий — я, хоть и яблоко с этого дерева, но откатился довольно далеко, — Крчма невольно оглянулся на дверь, за которой стояла напряженная тишина, — был убежден, что человек рождается на свет не только для того, чтобы быть счастливым и довольным, но и затем еще, чтобы исполнять свой долг. Однако полагаю, что эти две вещи не исключают друг друга — тем паче что в количественном отношении они явно несоизмеримы. Например, я только что на какой-нибудь волосок разминулся с большим счастьем.
— Не понимаю...
— Представь, девочка, обо мне вспомнили на старости лет...
— Какое противное слово, и совсем к вам не подходит— старость лет! Что вы! — перебила его Мишь.
«— Ну, скажем, в пожилые лета.., подумали обо мне, предложили трехнедельную стажировку по французскому языку — на Ривьере. Думаю, такой чести удостоилось всего человек пять во всей республике. Докопались, наверное, что в свое время я написал монографию о Робере Десносе и перевел кое-какие стихи — тогда я, в самонадеянной молодости, еще и не подозревал, что вовсе не стану чешским «проклятым поэтом», а закончу правщиком школьных сочинений на родном и на французском языках.
— Но это же прекрасно, пан профессор! Когда едете?— Не еду» — Крчма снова покосился на дверь. Черт возьми, пускай Шарлотта хоть раз услышит, как я радовался этой поездке!
— Но вы же не упустите такой случай!
— Упущу.
Скрип паркета за дверью стал удаляться; Крчма выждал,-чтоб он совсем затих, не желая говорить пониженным голосом. Кусочком замши протер очки.
— Моя жена больна, как тебе, наверное, известно,— он показал глазами на оглохшую дверь. — Ей нужен уход, а главное—-общество. Для этого у нее есть только я. Ходит к нам врач, участник нашего музыкального квартета, доктор Штурса, время от времени делает ей укол, а главное, успокаивает словами, полными веры. Он мог бы поместить ее в лечебницу на эти три недели, но Шарлотта и слышать не желает. У нее не просто страх перед больницей, а нечто вроде идиосинкразии.
— Но ведь это несправедливо!
— В сравнении с миллионами несправедливостей, ежечасно разыгрывающихся в мире, эта — самая меньшая.
Почему Мишь так на меня смотрит — или удивляется, что я не произнес все это громко, пока Шарлотта нас подслушивала?
— Л... а не мог бы кто-нибудь заменить вас на эти три недели? Например, я?
— Не понял.
— Скажем, на пару с Руженкой — она, я уверена, не откажет. Конечно, при условии, что ваша супруга будет к нам терпима. Я бы приходила побыть с ней с утра, Руженка — вечером, после работы. Я бы даже уколы отважилась делать, все-таки медичка четвертого курса, правда, второгодница — медицина дается мне, как алгебра кроту, — но подобные работы я во время практики выполняла не так уже неловко... И Мариан наверняка поможет при необходимости, он через три месяца диплом защищает... Я уж не говорю о Пирке — этот примчится по первому зову, да еще приволочет тележку с углем из тендера своего любимого паровоза...
Да, давненько меня никто так не поражал!
— Послушай, это же чепуха!
— Почему?
— Потому что это неосуществимо.
— Вы всегда нам внушали, что на свете очень мало действительно неосуществимого.
С удивлением ловлю себя на том, что топаю по комнате, как лев в клетке...
— Небо — это я-то от вас требую?! Я хочу, чтоб вы поехали на эту Ривьеру!
— Да образумься же ты, черт, не наседай на меня!
— Что вы на меня кричите?
— Потому что не могу я принять от тебя такой жертвы! Моя жена — человек, в сущности, больной, бывают у нее всякие настроения, что-нибудь сбрендит — она или ты, а я за полторы тысячи километров...
— Ничего я не сбрендю. Когда я что обещаю, то... Ну, а верховный надзор остался бы за вашим музыкальным доктором! Зачем же вы тогда, в Татрах, долбили нам, что все за одного, когда все это, оказывается, ерунда? Знаете что? Нынче эра добровольных бригад — мы создадим новое движение! После работы помогать больным — молодежный почин Миши Михловой и Ружены Вашатовой! Да о нас еще в «Младой фронте» напишут, путевками наградят в дом отдыха «Синяя борода»!
Ах, боже, до чего же позорно хрупок этот сосуд — человек! Я бывал только в Париже да в Бретани, и то до войны. И вдруг попасть на Лазурный Берег — какая честь! Да еще при том, что туристские поездки пока только мечта!
— Больше всего меня радует, что ты наша прежняя юная Мишь! Ценю твое предложение, но никуда не поеду.
Дверь отворилась, вошла Шарлотта. Как это мы не слышали ее шаги? И долго ли она опять стояла за дверью? Мишь поднялась с некоторой робостью.
— Вы, стало быть, хотите заботиться обо мне, барышня Эмма, — без всякого вступления проговорила хозяйка, словно давно сидела вместе с ними. — Но раз тебе представляется такая редкая возможность, — обратилась она уже к мужу, — пожалуй, надо это предложение принять. Думаю, мы с барышней найдем общий язык; впрочем, я постараюсь как можно меньше злоупотреблять ее любезностью.
Крчма мысленно покачал головой: может, мне это просто снится?..
— Но все ведь не так просто...
Однако выступление Шарлотты, кажется, понравилось Миши,
— И ничего тут нет сложного, пан профессор. Эти три недели у нас с вашей пани пробегут, как быстрая вода!
— А теперь извините меня, пойду немножко прогуляюсь.
— Ми
— Ну, пан профессор, выпьем за то, чтоб все у нас удалось! — подняла рюмку Мишь, когда за пани Шарлоттой захлопнулась дверь.
Крчма, совсем потерявшись, тоже взял рюмку.
— За Мариана — он должен выпутаться из беды! — Крчма пристально поглядел в смуглое, немножко цыганское лицо Миши —дольше, чем это принято при тостах.— Какая жалость, что я родился не двадцатью годами позже!
Мишь остереглась спросить почему. Не опуская серьезного взгляда, смотрела она ему в глаза. На секунду положила ладонь на его руку:
— Но тогда вы не были бы Робертом Давидом. И вот это была бы страшная жалость.—Ее голос звучал несколько сдавленно. — Вы и не подозреваете, что вы для нас значите...
Ох это множественное число! А как иначе могла она ответить? Так мне и надо, нечего ставить Мишь в такое положение. Ни ее, ни себя. Тогда и водка не оставит во рту горького привкуса, которого обычно от нее не бывает. И никуда я не поеду, точка.
— Вы все тоже значите для меня больше, чем думаете. Без вас я был бы очень, очень одинок, а одиночество — внутреннее, когда вокруг люди, — переносишь тем хуже, чем становишься старше. Всеми силами желаю тебе никогда не знать его.
Крчма чуть ли не силком втолкнул Пирка в комнату следом за хозяйкой дома, и того поразили размеры помещения. Нечто подобное Пирк видел разве что в исторических замках и дворцах.
— Вот я и привел вам четвертого!—возгласил Крчма.— Пришлось тащить за крылышко, иным способом не получалось. Мой бывший ученик Павел Пирк — пан доктор Штурса — пан инженер Плефка.
Пирк пожал руки ученым людям и тотчас забыл, кто из них кто. Не по себе ему тут было. Три высоких окна, два огромных ковра, старинная мебель, на черном рояле в углу золотыми буквами фирма: «Стейнвей». Два ряда картин на стене, между ними посередине посмертная маска Бетховена в лавровом венке, на инкрустированном комоде гипсовый бюст — конечно, какой-то музыкант, но кто?..
— Думаю, господа, я попал сюда по недоразумению, но что поделаешь, когда Роб... когда пан профессор настаивает...
— Он хотел сказать «Роберт Давид», так меня прозвали эти шалопаи, и с тех пор прозвище так и осталось за мной, хотя нынешние мальчишки и девчонки уже не знают его смысла.
— Если кому дают прозвище, как правило это означает, что родители плохо выбрали ему имя, — сказал доктор Штурса, поглаживая свою бородку.
Да, приятель, а мы с тобой, видать, не очень-то сойдемся, больно вид у тебя пренебрежительно-снисходительный, будто хочешь сказать: коль иначе нельзя, ладно, снизойдем до плебея... Зато к инженеру Плефке Пирк с первого же взгляда почувствовал симпатию: старый господин с брюшком, на большой голове гнездо всклокоченных, с проседью, волос, его плохо сидящему пиджаку не помешала бы чистка...
— А мы в гимназии прозвали нашего немца «Крамбамбули», собака был отменная, — проворчал Плефка из своего кресла; пожелтевшими пальцами он скручивал сигаретку, причем половина табака сыпалась на ковер.
— Пан инженер строил железные дороги в Австрии еще во времена Франца Иосифа — такие, по каким теперь Павел Пирк водит поезда, — объяснил Крчма — отчасти Пир-ку, отчасти остальным.
Бедняга Роберт Давид изо всех сил старается, хочет, чтоб я поскорее освоился — однако с этим бородатым типом дело у меня туго пойдет!
За курительным столиком выпили кофе, поданное хозяйкой дома. Сам хозяин взял Крчму под руку, отвел в сторонку.
— Как здоровье супруги? — расслышал Пирк вопрос доктора.
— Ничего. Я бы сказал, сейчас у нее относительно спокойный период. Представьте, она даже хочет, чтоб я принял эту командировку во Францию. Сначала — ни за что на свете, а теперь... Одним словом, женщин не поймешь.
— Главное — пусть не злоупотребляет люминалом. Максимум три таблетки в день, а лучше ни одной.
Затем все перешли в противоположный угол, где уже стояли четыре стула с четырьмя пюпитрами для нот. У Пирка душа в пятки ушла.
— Еще фаз предупреждаю — это недоразумение! — Он вынул из футляра скрипку, мысленно проклиная Крчму и самого себя: и чего, дурак, дал себя уговорить!
—- Ну, ну, не так все страшно, —- подбодрил его доктор Штурса. — Это что у вас, французская, «бернарделька»? — он внимательно осмотрел Пиркову скрипочку.
— Да нет, скорее «стейскалка». По имени скрипичного мастера из Седлчан — мой батя с ним знаком.
Уселись, раскрыли ноты с квартетом «g-moll» Гайдна. Первая скрипка — Штурса — задал тон, все стали настраивать инструменты.
— Сегодня у нас будет слушатель — профессор Мер-варт. Он попозже придет, —заявил Крчма.
— Этого еще не хватало... — буркнул Пирк.
— А ты не бойся. — Крчма устанавливал ножку своей виолончели в незаметное углубление в паркете, куда он всегда упирал свой инструмент. — Если кому и надо его бояться, так это мне. А глянь-ка — боюсь я? Не боюсь!
— Вы привыкли к нотам? — поинтересовался для верности Штурса, кинув озабоченный взгляд на Пиркову могучую лапу.
— Читать умею.
— О, я не в том смысле, — поспешил как бы извиниться хозяин дома. — Просто некоторые музыканты предпочитают играть по памяти.
Крчма поджал губы — видно было, что о хозяине он думает свое.
— Ну что ж, друзья, начнем, пожалуй!
Ладно, покажу же я тебе, коли ты такой! — И Пирк свирепо глянул исподлобья на «пана доктора».
А тот обвел всех сосредоточенным взглядом — так оглядывал свой оркестр Тосканини — и движением всего тела задал первый такт. Но через некоторое время он постучал смычком по пюпитру, прерывая музыку:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я