душевые кабины итальянские 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Кто был тот мужчина, с кем Марта Тельес разделила ложе в свой последний раз? Суровый Деан? Вспыльчивый Висенте? Одно знаю точно: это был не я. И она не знала, что тот раз был последним. Ей и в голову это прийти не могло. С кем бы она тогда ни была, она не придала этому особого значения. Не было торжественности, может быть, не было даже особой страсти или особой нежности. Если она была с Висенте в гостинице или в машине, то, оставшись одна и падая с ног от усталости, она приняла душ, чтобы смыть с себя чужой запах (я тоже еще долго чувствовал исходивший от моего тела и от моей рубашки запах самой Марты, хотя тем утром принял ванну, – запах Марты был еще и запахом страшной метаморфозы), а если была с Деаном, то только воспользовалась биде, а потом легла в постель, жалея о том, что потеряла полчаса ночного отдыха, и уснула в знакомой мне спальне с большим зеркалом и включенным телевизором, с тюбиком дезодоранта и маской, которую надевают в самолете, с брошенными на стулья брюками и юбками, которые так и не будут выглажены, ни в ту ночь, ни когда бы то ни было. В обоих случаях она, наверное, сразу же заснула, не думая ни о чем. А если бы она знала то, чего знать никто не может, она не смогла бы заснуть, наоборот, стала бы тормошить мужа или любовника, чтобы продолжать, чтобы опровергнуть страшный приговор, чтобы этот раз не стал последним. Но, заставив того или другого снова обнимать ее, она через некоторое время поняла бы, что теперь последним стал этот раз. Мы суетимся, мы стремимся достичь то одного, то другого, мы торопимся, нам хочется поскорее получить то, чего мы так страстно желаем, а оно все задерживается и откладывается. Нам всего кажется мало, все проходит слишком быстро, и когда, наконец, приходит то, чего мы так долго ждали, нам становится грустно, потому, что мы знаем, что это скоро кончится. А хуже всего то, что с каждым разом приближается момент, после которого уже не будет повторения, все медленно движется к той черте, за которой все стирается, тускнеет и блекнет, пока мы суетимся и спешим. И только последний раз есть последний раз. Марта Тельес не сомневалась, что еще будет с мужчиной в тот вечер, когда пригласила меня. По крайней мере, она была уверена в этом в ту минуту, когда мы направлялись вместе в ее спальню (моя рука в ее руке, «Chateau Malartic», оба нетвердо стоим на ногах) и когда я начал ее раздевать и ласкать, когда мы начали целоваться (лучше бы мы этого не делали, тогда сейчас мне не пришлось бы вспоминать эти поцелуи). Она почти не сомневалась, что это случится, и это случилось бы, если б малыш заснул вовремя, а я не колебался и не ждал бы столько времени, чтобы сделать первый шаг, которого мы оба ждали. Ожидание первого шага – как сгущение облаков перед грозой: никогда не знаешь, разразится буря через несколько мгновений или еще придется ждать. В наших объятиях тоже не было ни торжественности, ни особой страсти, было желание и зарождавшаяся нежность, которая (как знать!) могла бы перерасти в нечто большее со временем, но этого времени у нас не было, и того, что должно было случиться, не случилось, а произошло совсем другое. А если бы малыш так и не заснул или если бы я так и не решился сделать первый шаг (ведь человек может и не сделать первого шага, даже если оба только его и ждут)? Тогда, поболтав с Мартой еще немного и еще немного выпив, я ушел бы с улицы Конде-де-ла-Симера, а она осталась бы одна, чтобы принять душ и смыть с себя запах ожидания. Но сначала она вымыла бы посуду, уложила малыша, успокоившегося с моим уходом, сняла через голову элегантную блузку от Армани (рукава вывернулись бы и держались только на запястьях), постояла так несколько секунд, словно ее утомило это усилие, или она просто устала за день, или задумалась – человек, погруженный в свои мысли, раздевается медленно и, сняв одну вещь, надолго останавливается, забыв о том, что делает, – или потому, что не оправдались ее ожидания, запах которых еще хранила блузка (эту блузку бежевого цвета я помогал ей снимать). Телевизор был включен, и она смотрела бы без всякого интереса на глуповатое лицо Фреда Макмюррея, а может быть, переключила бы на другой канал, где шел фильм, который смотрел в ту ночь Одинокий Ковбой, мучимый бессонницей, – «Полуночные колокола», где весь мир был окрашен в предрассветные черно-белые тона. Потом она встала бы под душ и, возможно, подумала бы, что стоит еще раз позвонить Висенте и оставить ему еще одно сообщение. («Жаль, что я до тебя не дозвонилась, – мы могли бы с тобой сегодня встретиться. Это куда лучше, чем провести такую ночку, какая у меня сегодня выдалась. Если ты вернешься, скажем, до двух или до без четверти трех, – позвони. Я не собираюсь спать, и, если хочешь, можешь заехать. У меня сегодня ужасная ночь, я потом тебе расскажу, во что вляпалась. Так что неважно, во сколько я лягу, – завтра все равно встану разбитая. Ты мог бы мне и напомнить, ты же знаешь, какая я разгильдяйка!»). Но нет, она не сказала бы ему этого: только мужчина способен назвать ужасной ночь, которая не оправдала его ожиданий, ночь, когда он собирался с кем-нибудь переспать и не переспал (никого не трахнул, как выразился бы Руиберрис, рассказывая об этом у стойки бара). И, конечно, она не рассказала бы ему, что пригласила одного типа (чтобы заменить его, Висенте, потому что не могла ему дозвониться). Наоборот, она уничтожила бы все следы моего пребывания в ее доме, и сообщение, оставленное ею Висенте (она продумала бы его, стоя под душем), было бы таким: «Я не могу заснуть, не знаю почему. Я не смогла до тебя дозвониться и легла пораньше. Даже выпила немного, чтобы скорее заснуть, но заснуть все равно не могу. Наверное, просто злюсь на себя, что только сегодня вспомнила об отъезде Эдуардо и не предупредила тебя раньше. Позвони мне, когда придешь, даже если придешь поздно. Я хочу тебя видеть. Я все равно не смогу заснуть. Если ты не очень устал, приезжай». Но, как знать, может быть, она так и не позвонила бы ему, выйдя из душа, в халате и с полотенцем на голове, как знать, может быть, она вообще не вышла бы из ванной – поскользнулась бы (потому что была подавлена своей неудачей, или задумалась, или просто потому что устала), упала затылком на кафельный пол (падая, она еще успела бы закрыть кран) и осталась лежать на холодном полу, обнаженная, мокрая, с разбитым затылком, откуда через некоторое время полилась бы и засохла струйка крови, похожая на желобок, или тонкую прядку прилипших черных волос, или грязь. Но этого никто бы не увидел, потому что меня там уже не было бы (но эта смерть ужасна), и ей некого было попросить о помощи: малыш уже спал бы крепким сном, а телефон был далеко («Почему я не купила себе мобильный телефон!»); но эта смерть смешна – что может быть смешнее смерти в собственном доме, ночью, когда муж в отъезде, а гость, который мог бы спасти меня, уже ушел (вот невезенье!), и я голая (вот несчастье!) – все можно воспринимать и как смешное, и как трагическое: это зависит от того, кто об этом рассказывает и как рассказывает, а кто расскажет о моей смерти? О ней будут рассказывать друг другу все, кто меня знает, и каждый будет рассказывать по-своему. Все эти мысли промелькнут у нее в голове за короткие секунды падения. Марта Тельес все равно бы умерла, и умерла бы сразу, без мучений, страха, депрессии или раскаяния. Но она умерла не так. Смерть ее была другой, не менее ужасной или менее смешной: рядом с ней был незнакомый человек, мы только что собрались трахнуться. Какой ужас, какой стыд! Как у меня язык поворачивается произносить такие слова – то, что само по себе не является ни грубым, ни возвышенным, ни трогательным, ни прелестным, может стать и прелестным, и трогательным, и возвышенным, и грубым – все зависит от рассказчика, а у меня есть свидетель моей смерти, и я не знаю, как он будет рассказывать о ней. Но, может быть, он промолчит? Может быть, не расскажет о ней никому? Да в конце концов не важно, как он поступит, – истории принадлежат не только тем, кто рассказывает их или кто их выдумывает: рассказанные однажды, они становятся достоянием всех, их пересказывают друг другу, изменяют и искажают, нет двух одинаковых историй, даже если их рассказывает дважды один и тот же человек, даже если их всегда рассказывает один и тот же человек, и я не знаю, что думает о моей смерти ее единственный свидетель, правда заключается в том, что он не спас меня, хотя и не ушел, хотя остался со мной, все равно он не спас меня, никто меня не спас.
Но все было не так, а думаю я о том, чего на самом деле не было, потому, что я haunted. Я не должен гнать от себя эти голоса и эти мысли, я должен привыкнуть к ним, раз они держат меня в плену и не отпускают. Деан снова бросил на меня быстрый злой взгляд и ответил Тельесу своим заржавленным (как кинжал, доспехи или копье) голосом:
– По-моему, сейчас не самое подходящее время обсуждать эти дела. Давайте отложим. – Он снова посмотрел на меня, и на этот раз взгляд его стал другим: наверное, он подумал, что, может быть, сейчас как раз самое подходящее время – в присутствии постороннего его собеседники будут сдержаннее.
– Но, Эдуардо, ты должен принять решение. Я должна знать, что мне делать дальше, – сказала Луиса еще более раздраженно. – Большая разница – жить одной или жить с ребенком, тут надо серьезно все обдумать.
– Дай мне еще немного времени. Несколько дней ничего не решат. Может быть, я смогу устроить так, что буду ездить меньше или вообще не стану больше ездить. Мне нужно еще раз поговорить с Ферраном. Решение пока не принято. И я еще не знаю, смогу ли жить с ребенком один: это был наш общий ребенок, ты же понимаешь.
Тельес поднял указательный палец, словно пророчествовал:
– Поездки, поездки! До добра они не доводят! – В голосе Тельеса звучала явная неприязнь к зятю.
– Послушайте, Хуан, – ответил ему Деан, – то, что случилось, случилось не потому, что я тогда отсутствовал, вы это прекрасно знаете. Сделать нельзя было ничего.
Услышав эти слова, я испытал облегчение. То обстоятельство, что ничего нельзя было сделать, чрезвычайно обрадовало меня – ведь я ничего не сделал тогда.
Перед Тельесом уже поставили кофе. Он наконец раскурил свою трубку и смотрел на Деана через пламя спички, которое то разгоралось, то слабело. Не вынимая трубки изо рта (вероятно, для того, чтобы его слова трудно было разобрать) и глядя не на Деана, а на язычок пламени, которое он пытался погасить, помахивая спичкой в воздухе (казалось, он смотрел на него не столько своими большими голубыми глазами, сколько своими густыми бровями домового), сказал:
– Я не в этом упрекаю тебя, Эдуардо. Я еще не выжил из ума, я обвиняю тебя не в том, что ты ее не спас, – спасти ее было невозможно, – а в том, что в минуту ее смерти рядом с ней никого не было. Вот ты говоришь, что не знаешь, сможешь ли жить один с ребенком, а она умерла одна, когда ребенок спал. И ребенок остался совсем один: мать умерла, а отец в отъезде! Хорошо еще, что он пока слишком мал. – Язык пламени лизнул его ноготь и наконец погас. Тельесу ничего не рассказали. Так я и предполагал. Дон Хуан, Хуан, Хуанито, Тельес – сколько имен у одного человека! Один человек может быть таким разным в зависимости от того, кто к нему обращается (так же как истории, в зависимости от того, кто их рассказывает).
Деан что-то пробормотал, возможно, считал до десяти, чтобы успокоиться, справиться с гневом. Я никогда не делаю этого – некоторые эмоции, если не дать им выхода сразу, только усиливаются. А может быть, он раздумывал, сказать или не сказать разгневанному тестю: «В ту минуту, когда твоя дочь умирала, она не была одна, глупый ты старик, и твой внук не был один. Марта не преминула воспользоваться моим отсутствием, кто знает, не проделывала ли она то же самое каждый раз, когда я уезжал? Хотя в чем-то ты прав, старый дурак: поездки, поездки! До добра они не доводят!» Луиса сидела опустив глаза. Она больше не настаивала, запал у нее прошел, она наверняка ругала себя за то, что по ее вине разговор принял такой оборот. Она-то, конечно, знала, при каких обстоятельствах умерла ее сестра, знала, что с ней кто-то был. Этот кто-то был я. Я почувствовал, как к щекам приливает кровь. Наверное, я покраснел. Я скрестил пальцы, но, к счастью, в этот момент на меня никто не смотрел, а кроме того, краску на моих щеках можно было объяснить тем, что я присутствовал при разговоре, не предназначенном для чужих ушей.
Деан не поддался соблазну: сейчас он тоже что-то от кого-то скрывал – во вред себе, из жалости к старому дураку. Он сказал то, что должен был сказать, если бы Марта и в самом деле была одна, когда умирала, как думал ее отец:
– Мы не могли это предвидеть. Кто знал, что так получится? Когда я уезжал, с ней все было в порядке, я звонил ей вечером из Лондона и разговаривал с ней – и все было в порядке, она ничего мне не сказала. Она собиралась укладывать ребенка. Я все это уже рассказывал. Чего вы хотите? Чтобы я никогда никуда не уезжал из боязни, что в мое отсутствие что-нибудь может случиться. Вы ничего не имели против той поездки, я всегда много ездил, и вы никогда не возражали. А вы сами разве никогда не оставляли семью хоть на несколько дней? Не говорите глупостей. Попробуйте быть объективным.
– Я ничего не имел против, потому что не знал, что ты уезжаешь.
– Я думаю, вам было неизвестно многое из того, что я делал за эти годы. Вам ни к чему было это знать.
– Мне, может быть, и ни к чему. Но она должна была знать. Она не могла попросить тебя о помощи, не могла позвонить тебе. Ведь так? Ты оставил ей свой телефон в Лондоне, но мы его так и не нашли, хотя обыскали весь дом! Мы не могли связаться с тобой целые сутки, легко сказать! Ты и своему другу Феррану телефон не оставил, почему мы должны тебе верить, когда ты говоришь, что оставил его Марте? Ты даже не подумал это сделать! – Тельес снова употребил форму множественного числа: он сказал «мы», имея в виду Луису и, конечно, Гильермо с Марией Фернандес Вера – всю семью, всех Тельесов, которые в отличие от него наверняка жалели Деана. Они-то никогда не стали бы упрекать его, ведь они знали больше.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я