https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkalo-shkaf/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Я подождал немного. Потом еще немного. Я уже открыл рот, чтобы произнести приготовленную фразу, но Тельес меня опередил:
– Надеюсь, Ваше Величество не станет совершать низостей или навлекать на себя несчастья? – спросил он с тревогой. – Я хотел сказать, дурных поступков, – тут же поправился он. («Боже, он обращается к нему „Ваше Величество!" – подумал я. – Он и впрямь серьезно к этому относится».)
– Не волнуйся, Хуанито, я не собираюсь делать ничего такого, – ответил Ковбой, хлопнув старика по руке – той, в которой была трубка. Удар был слишком сильным, и дымящаяся трубка вылетела из немощной руки старика. Сегар-ра, зажав рот рукой в белой перчатке, с ужасом следил за ней – он боялся, что она упадет на голову или на костюм Only the Lonely (будь он помоложе – бросился бы ловить ее в полете). К счастью, трубка шлепнулась прямо в пепельницу (хорошо, что пепельница была такая большая!), подпрыгнула пару раз, но, удивительное дело, не разбилась, и Тельес поймал ее, как ловят мячик при игре в пинг-понг. Он тут же вынул спичку и снова зажег ее. И все мы: сам Тельес и Only the Lonely, девушка и я, Сегарра в своем углу – рассмеялись. Громче всех хохотала девушка. Она так истерично всхлипывала и так тряслась от смеха, что телефон едва не выпал у нее из кармана (я даже забеспокоился, не выведет ли она Единственного из себя, если будет так дергаться). Потом Единственный продолжил свою мысль (он из тех, кто никогда не теряет нить разговора, – такие люди обычно внушают страх): «Но я хочу, чтобы в тех редких случаях, когда мне приходится обращаться к людям с речью, они могли понять, что я за человек и что у меня за душой. Конечно, все знают, что эти речи пишу не я (на самом деле, это очень интересно: все знают, что речи пишу не я, и однако воспринимают их, как если бы это были мои собственные слова и мысли). Газеты и телевидение спокойно заявляют, что я сказал то-то и то-то или не упомянул того-то и того-то, и делают вид, что придают этим словам большое значение, что читают между строк и улавливают скрытые намеки, – а ведь им лучше других известно, что все речи, прочитанные мною за это ьтемя, написаны не мной, а другими людьми, что мое участие ограничивалось, в лучшем случае, одобрительным отзывом, да и отзыв давал не я, а кто-нибудь из моего окружения. Я подписал и сделал моими – nihil obstat – слова, которые сказаны не от моего имени, а от имени многих, точнее, от имени того, что называется установленным порядком, – то есть в конечном счете это ничьи слова. Мы все притворяемся – и я сам, и политики, и пресса, и даже те немногочисленные читатели и телезрители – настолько наивные или настолько доброжелательные, что следят за тем, что я (а на самом деле совсем не я) говорю и думаю».
Неповторимый снова замолчал, задумчиво потирая висок. Полоска пластыря на указательном пальце правой руки при этом чуть-чуть отклеилась, и мне стало интересно: что же там, под пластырем? Порез, ожог, нарыв, фурункул или мозоль от рукояток настольного футбола? Я устыдился своих мыслей: чтобы заработать мозоли от таких игр, нужно играть с утра до вечера. Мне тоже нравится играть в них, но если даже у меня нет на это времени, откуда оно возьмется у Единственного при его занятости (если вообще можно предположить, что ему нравятся подобные забавы)? Я отогнал непочтительную мысль. Он мог повредить руку каким угодно способом – катаясь на лыжах, например, или подавая всем руку. Я забеспокоился, не слишком ли затянулась пауза. Но я снова опоздал: на этот раз меня опередила девушка (дорожка на ее чулке ползла дальше и дальше – сейчас это уже не выглядело пикантно, сейчас у нее был вид уличной девицы):
– Я как раз из числа тех наивных людей, Ваше Величество: я читаю все Ваши речи и ловлю каждое Ваше слово, когда Вас показывают в новостях. Даже если их пишете не Вы, в Ваших устах они обретают особый смысл и производят впечатление даже на меня, хотя я вижу Вас ежедневно и знаю, что Вы делаете и что думаете о многих вещах. Я не могу не воспринимать их серьезно, хотя и не всегда понимаю, о чем идет речь.
Она тоже обращалась к нему «Ваше Величество»! Интересно: всегда или только сейчас, под влиянием Тельеса?
– Ты очень добрая, Анита, и очень преданная, – сказал Отшельник.
– Я тоже интересуюсь, сеньор, и, когда Ваше Величество показывают по телевизору, я Вас на видео всегда записываю и потом изучаю выражение Вашего лица, когда Вы размышляете вслух, – подал голос художник из своего угла. Он тоже сказал «Ваше Величество».
– Ты-то что понимаешь! – ответил Одинокий Ковбой. Вернее, процедил сквозь зубы, так что художник не расслышал. Он поднес руку к уху, позабыв, что в ней была кисть, и мазнул по уху краской. Все, кроме самого художника, снова прыснули, но на этот раз смеялись совсем недолго и старались смеяться так, чтобы не заметил Сегурола, оттиравший краску с уха грязной тряпкой. Портретируемый явно терпеть не мог портретиста. – Но вернемся к делу: я ничего не имею против этого фарса – смысл в нем, несомненно, есть. Так было, есть и будет: к нам, известным людям, приковано внимание всех: на нас нацелены тысячи камер и микрофонов, за нами постоянно ведется наблюдение – и явное, и скрытое. Это ужасное напряжение, я не знаю, как мы это выдерживаем и почему мы все еще не покончили с собой. Я иногда чувствую себя этим… Хуанито, как они называются? Помнишь анекдот про этих, под микроскопом? – И, соединив указательный палец с большим, он посмотрел сквозь образовавшееся кольцо (склонившись к низкому столику) на пепельницу, полную спичек и табачных крошек.
– Крошка, – предположил Тельес, нимало не напрягая воображения.
– Да нет, эти вот они, их я вижу.
– Насекомое? – предпринял Тельес вторую попытку.
– Ну какое насекомое, что ты говоришь!
– Молекула? – попытала счастья сеньорита Анита.
– Похоже, но не то.
– Вирус? – подал голос мажордом Сегарра со своего места у бесполезного камина (перед тем как сказать это, он уважительно поднял руку в белой перчатке).
– Нет.
– Волос! – завопил Сегурола из-за своего мольберта (наверняка вспомнил что-то из детских лет).
– Какой еще волос! Чушь какая!
– Бактерия? – отважился наконец заговорить я.
Only the Lonely поколебался, но, похоже, ему уже надоело, что мы все время попадаем пальцем в небо.
– Может быть. Пусть будет так: как бактерия под микроскопом. И в этом-то и заключается противоречие: при таком пристальном внимании к моей персоне люди по-настоящему меня не знают. Но раз уж это фарс, то почему бы нам не использовать его в своих целях, так, как это выгодно нам, и не создать образ, более определенный для нынешнего поколения и более запоминающийся для потомков?
«Интересно, – подумал я, – когда он говорит· „мы", он имеет в виду только себя как монарха или любезно включает нас в число тех, кому придется воплощать его идеи?» Ответ на этот вопрос я получил незамедлительно:
– Я сейчас не имею ни малейшего представления о том, как меня воспринимают, не знаю, какую черту считают основной в моем характере, каким видится мой образ, а это, вы же понимаете, означает, что никакого образа нет, – нет, если можно так сказать, художественного образа, а он-то, и вы это тоже прекрасно понимаете, и важен в конечном счете. Не только после смерти, при жизни тоже. Так что первым или вторым шагом должны стать речи, с которыми я выступаю. Не думаю, что те банальности и общие места, которые я (таков уж статус) должен говорить, нельзя формулировать по-другому, более лично, что ли, не так сухо и официально. Нужно как-то оживить их, надо заставить людей прислушаться и удивиться, почувствовать, что за всем этим скрыто очень много, что человек, который к ним обращается, – это живой человек, мучимый сомнениями, переживший свою драму, о которой никому не известно. В моем теперешнем имидже эта драма, будем откровенны, не просматривается, а я хочу, чтобы она чувствовалась. Нужно добавить немного загадочности. Мне кажется, нужно именно это, понимаешь, Руиберрис? Я сейчас абсолютно откровенен.
На этот раз я не сомневался, что пришел мой черед говорить: он обратился ко мне по имен» (хотя это было и не мое имя).
– Кажется, понимаю, сеньор, – ответил я. – И какой именно имидж Вам хотелось бы иметь? Какие черты отразить в нем? Что Вы считаете первостепенным?
Я заметил, как Тельес слегка нахмурил брови – не сомневаюсь, что причиной тому было мое обращение на «Вы», которое после звучавшего ранее «Ваше Величество» резануло ухо даже мне самому (мы так легко поддаемся влиянию, нас так просто в чем угодно убедить). Трубка его все дымила и дымила, словно запас табака в ней пополнялся сам собой.
– Я еще не решил, – ответил Only the Lonely, потирая другой висок. – А ты что думаешь, Хуанито? Выбор у нас богатый, но хорошо бы, чтобы в нашем фарсе была некоторая достоверность, то есть чтобы мой имидж был правдивым, отражал мой истинный характер и поступки. Например, почти никто не знает, что я всегда сомневаюсь. А я сомневаюсь всегда и во всем. Тебе это хорошо известно, Анита, правда? Я радуюсь, что большинство решений принимается без моего участия – в противном случае моя жизнь превратилась бы в ад, в сплошные колебания и сомнения. Я сомневаюсь даже в справедливости того института, представителем которого являюсь. Этого наверняка не знает никто.
– Как это, сеньор? – выпалил я: я добросовестно выполнял наказ не допускать даже секундной паузы в разговоре и к тому же хотел опередить Тельеса, которому мой вопрос вряд ли мог понравиться. И действительно, он выпрямился в своем кресле и еще сильнее прикусил многострадальную трубку.
– Да, я не уверен в его необходимости. Впрочем, возможно, я не совсем верно употребил слово «справедливость». Это не такой простой вопрос: справедливость – понятие субъективное, то, что справедливо для одних, может оказаться несправедливым для других. Абсолютной справедливости нет и никогда не будет – на этом свете, по крайней мере. Для того чтобы восторжествовала абсолютная справедливость, осужденный должен полностью согласиться с приговором, но это бывает чрезвычайно редко, только в тех исключительных случаях, когда преступник чистосердечно раскаивается в содеянном, а такое (так мне, по крайней мере, представляется) происходит лишь тогда, когда приговоренного заставили (не важно, угрозами или убеждением) отречься от его собственного представления о справедливости и принять чужую точку зрения, точку зрения его обвинителей, тех, кому его поражение выгодно, то есть, в общем и целом, точку зрения современного ему общества. А точка зрения общества, согласитесь, не является ничьей конкретно точкой зрения, это только точка зрения времени, если можно так сказать. Это общая точка зрения или точка зрения большинства, она является чьей-то личной точкой зрения только в той степени, в какой каждый человек ощущает себя частью общества. Назовем это уступкой со стороны субъективизма. Или сделкой. Ни один осужденный не воскликнет с удовлетворением и облегчением: «Справедливость восторжествовала!» В его устах эта фраза означала бы: «Это именно то наказание, которое я должен был получить». В лучшем случае от приговоренного можно услышать: «Я уважаю решение суда» или «Я подчиняюсь приговору». Но уважать решение суда и подчиниться приговору не значит быть полностью согласным с ним, больше того, если бы объективная справедливость существовала на самом деле, то суды были бы не нужны: провинившиеся сами требовали бы себе наказания, и вообще, люди перестали бы совершать преступления. Исчезло бы само понятие преступления, потому что люди не делают того, что считают несправедливым (по крайней мере, в момент совершения поступка они в его справедливости уверены полностью). Наше представление о справедливости меняется в зависимости от обстоятельств, в которых мы оказываемся, и всегда получается, что справедливо то, что нам в данный момент необходимо. Вот что я об этом думаю.
Я подумал, что Руиберрис был прав, когда говорил, что у Единственного есть интересные мысли, но он не умеет их формулировать: смысла последних фраз я уже не уловил.
– Хм, сеньор, – воспользовался паузой Тельес – наверное, он хотел привлечь к себе внимание, но Неповторимый снова заговорил и больше уже не останавливался, словно предыдущие рассуждения послужили ему только разбегом. Он не терял нити разговора в отличие от нас:
– Вот что я хочу сказать: я не уверен, что профессия мужчины или женщины должна быть предопределена с момента его или ее рождения или еще до их появления на свет. Не должна быть предопределена их судьба – я ничего не имею против этого слова. – Было ясно, что сейчас он обращался ко всем нам. – Я не думаю, что это справедливо для людей моего положения, и уж конечно несправедливо для наших подданных, согласия которых никто, как правило, и не спрашивает. Хотя это меня волнует меньше всего: добрые граждане тоже, случается, рубят нам (и с какой радостью!) головы, если им этого хочется. Конечно, нас никто не спрашивает, в какой стране мы хотели бы родиться и на каком языке говорить, не спрашивает, хотим мы ходить в школу или нет, мы не выбираем ни братьев, ни сестер, ни родителей. Нам всем с самого начала что-то навязывают и все за нас решают, пока мы не подрастем. Особенно стараются матери: они на свой лад истолковывают желания малышей и долгие годы решают все за них, основываясь на своем толковании. – («Кто теперь будет объяснять, чего хочет малыш Эухенио, кто теперь будет решать за него?» – пронеслось у меня в голове.) – Все это хорошо, все нормально, такова жизнь, тут ничего не поделаешь. Когда мы рождаемся на свет, у нас еще нет собственного мнения, хотя желания (примитивные, конечно) у нас уже есть. Но можно ли предрешать человеческую жизнь в целом? Тем более если речь идет об особых случаях, таких как наш? Здесь есть над чем задуматься. Начнем с того, что представители нашего института почти лишены личной свободы и у них почти нет времени, чтобы думать о том, о чем они думать не обязаны (а ведь возможность думать о том, о чем хочется, жизненно важна для любого человека, кем бы он ни был, для меня, по крайней мере, думать о своем, думать о чем заблагорассудится – жизненно важно).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46


А-П

П-Я