https://wodolei.ru/catalog/unitazy/vitra-arkitekt-9754b003-7200-64024-item/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Сочный развесистый Джаянт был ему полной противоположностью. Если для портрета отца нужен был лист чистой бумаги и умеренно заточенный карандаш, то для сына нужен был холст и мокловица с густо стекающей с нее краской. Поначалу. Для храбрости в подмалевке. Затем, конечно, кисть женственно утончалась.
Было ему около тридцати. Еще с полгода назад, до женитьбы, он был Капуром - лицом и статью; озорником-балагуром - характером; йогом-авгуром - по навыку, и жизнелюбом с губой не дурой - видимо, от рожденья.
Первое еще проглядывало, хотя и с натяжкой (точнее, растяжкой - от ранней залысины до обрюзгшего брюшка). Третье - посторонилось и чуть заросло. Второе в обнимку с четвертым не убывало.
Рос он, вместе с сестрой и братом, в ровной просторной сени матери, откуда в ясные дни было видно далекое осеннее солнце отца.
Из сонма шкодных историй о своем детстве, которыми он нас опылял, распаляясь, - я толком не запомнил ни одной, просмеяв вместе с ним их до слез. Много про обезьян.
Одна из них о том, как он разъярил, публично надув, местного вождя - громилу округи - уж не помню чем, но тот гнался за ним по крышам домов и плыл через Ганг, и настиг его, запертым изнутри в туалетной времянке, обходя ее и тряся.
А Джаянт, которому о ту пору было лет десять, тем временем разбирал в туалете пол. И, дождавшись, когда громила, скрипя зубами, жуя пену, уселся напротив двери, распахнул ее, балансируя на боковой жердочке.
Вождь с ревом прыгнул, а Джаянт, уворачиваясь, потерял равновесье и оба ухнули в этот вязкий омут. И, задыхаясь, дубасили по нему, выбираясь, карабкаясь друг на друга. И, обессилев, слипшись, выпростались наружу - щекой к щеке.
И, расплющив глаза, вдохнули и в ужасе отпрянули друг от друга.
Раскланялись молча, без слов, и разошлись, не оглядываясь - каждый в свою семью. Вождь после этого случая эмигрировал. Джаянт поступил в Академию Йоги.
Возмужав, он открыл свое дело, начав с торговли всяческой мелочью, и этим уже одной ногой соскользнул на две ступени вниз от наследственной линии брахманов (для того, чтобы связь действительно прервалась, нужно, чтобы будущий отпрыск Джаянта приставил на это поле и вторую ногу).
Дело шло в горку, и через какое-то время он уже раскачивался в шезлонге, укрытый пледом, в саду у небедной австрийской вдовы, поглядывая на альпийский закат и прицениваясь к расширению бизнеса.
Тяжело, как и все его соотечественники, перенеся эту болезнь, он, вернувшись, быстро избавился от ее последствий. Хотя и не ото всех. Открыл магазин с кондиционером и темными витринами, где рядом с цейсовскими биноклями лежали маленькие аккуратные пачки местных травных сигарет без никотина и табака: Нирдош, дхупман - реальное курево.
Одну из этих пачек купил и я. Помимо прочего на ней было написано: что за блаженство на вас нисходит - дхупман! - для здоровья, счастья и творческого просветленья сознания. И никаких наркотиков - девять лечебных травок, завернутых в лист десятой.
В последние пару лет бизнес его все более смещался в сторону туризма - услуги и аксессуары, а после свадьбы, с приданым невесты, он принялся за расширение дома до дворцового пансиона.
К ужину, на который мы были званы, венчающая балюстрада должна была быть завершена.
Сарита, его молодая жена, в крапчато-васильковом сари бесшумно плавала по подворью, чуть кивая себе нежно безмолвным лицом с аленькой киллерской крапкой во лбу. (О эти Божьи прицельные точки-цветочки во лбу выходящих из храма!)
На хинди она говорила немногим больше, чем по-английски, на котором не говорила совсем. Да это ей и не нужно было. Как и та сторона реки, на которой она ни разу в своей жизни не была, лишь изредка поглядывая на нее из-под ладони.
Поначалу нас это поразило. И не только это. Со временем, приглядываясь к их отношениям, по сравненью с которыми наши, самоуверенные, щемили, как закушенная губа, до меня доходило, что этот тихий уклад света настоян на многих травках, в том числе и на целомудрии. Врожденном. К речи. К пространству. К веку.
Ужин готовил он сам - весь день, Сарита ему помогала. Пока они завершали приготовления, ворожа в четыре руки над огнем, мы с Ксенией смотрели их свадьбу, снятую на видео.
Материал после монтажа, точнее, дайджест занимал шесть кассет, девять часов просмотра. На свадьбу ожидалось полторы тысячи гостей, собралось две с половиной. На первой кассете - ритуальные приготовления жениха: омовения, умащивания, воскурения, облачения, обцветочивания, обшептывания и обтанцовывания. На второй - приготовленья невесты. На третьей - он, царь царей, в расшитом золотом облаченьи, в короне и с жезлом, возглавляя процессию, идет к ней через город, переставляя ступни в сверкающих камнями колодках на полуметровых платформах.
На ужине, кроме нас, был Амир, в белом облаке восседая и за речью своей над столом восходя и плывя. Джаянт ел с серебра, возлежа на диване. В сочетаньи с Амиром, клубящим свою вертикаль, он развихривал - зная всё обо всём - ось абсцисс.
Стол, мерцающий снедью, вместе с нами и полом со стенами, был заверчен, как детский волчок и, к утру замедляясь, вихляя, лег на бок и ткнулся в свои очертанья.
Сариты на ужине не было. Подав на стол, она сложила на груди ладони, улыбнулась каждому и целомудренно вышла.
Рассвет мы встречали с Ксенией у реки - два удава, развешенных на одной коряге, - переваривая ночь, себя, друг друга.
Шел первый день Нового года. Она на часок отлучилась - поздравить родителей, живших в спаренной квартире - одна над другой, с винтовым черным ходом меж ними. Фон профессорствовал. Фонесса... Нет, на клавикордах она не играла, но, как выяснилось, рисовала, поглядывая в окно.
Я бродил по ее притихшей квартире (меленький снег за окном), перебирая в памяти (не то слово - притихшей; немыслимо было представить ее звучащей, разве только, как снег, поскрипывающей под ногой), перебирая на ощупь смутные четки этой ночи.
Вот, в огненном круге, за миг до того, как все поплыло в глазах и впилась ногтями в спину, вдруг из нее вырвалось - в губы: "никогда... я не выйду замуж!" И замерла, опешив от этого не меньше, чем я.
Белые стены, белая скатерть, книжные полки зашторены белыми занавесками. Антикварный сундук в углу и такой же резной комод, почерневший, фамильный. Белая целлулоидная личинка люстры на перекрученной пуповине под потолком. Белые лилии на столе. Вот и все, что в гостиной. Нет, картины - их две. Обе - Питера, с которым прожила восемь лет - до вчерашнего дня.
Да, Питер. Я видел его лишь раз, полгода назад. И это была наша первая встреча с Ксенией. И единственная - до той ночи. И хотя мы проговорили с нею, сидя напротив друг друга, несколько часов кряду, а он, Питер, все время был где-то вторым планом - стоял, расхаживал за ее спиной, плавал слепым пятном, - странно, но запомнилась не она (ни имени, ни лица, ни голоса), а он, Питер, его ладный спокойный силуэт силы и творческого высокомерия, это слепое пятно шестидесятилетней двухметровой материи, излучавшей какой-то сдержанно-напряженный, глубинный, сумеречно-терракотовый свет - вот этот: глядящее в тебя со стены андрогинное лицо удивленно-нежной отрешенности, снятое как бы в инфракрасном свете. Оно проступает влажными оленьими глазами, как перевернутый на тонкую тягучую шею кувшин.
Или вот эти, столь же отрешенные, в том числе - и от законов тяготения, яблоки, лежащие на накрененном, скользящем вниз, на тебя, столе, косо срезанном краем холста и покрытом терпко-вишневой притихшею скатертью, охваченной шелковым полумраком.
И, если смотреть на эти, разбросанные по столу и не скатывающиеся с него, слегка оцепенелые яблоки с однощеким предзимним румянцем, расходящимся мелким рассеянным крапом, сходящим на нет в стекленеюще-сизой оскомине, если долго смотреть на них, кажется - ты единственный их свидетель, и взгляд твой - единственное, что их удерживает на столе.
Матерчатая белка, бегущая вниз по белой пустынной стене в прихожей. На гвозде.
И, наверно, не быль, а пыльца, прятки воздуха, этот тихий его топоток за спиной, этот вегетативный его перемиг и стяжание складок.
И этот неуловимый, прерывистый, ниточный - не между нами и как бы не к нам относящийся - что?
Почему бы и нет, - вдруг сказала она.
Меленький за окном. Я нашел шпатель в ее кухне и счищаю с пола застывшие по кругу парафиновые лужицы с прогоревшими в них нолями. Все эти 111 почему бы и нет.
Топоток этих яблок. Тихий внутренний топоток. Их сутулые спины с развернутым внутрь лицом. Внутрь. В косточку. В семя.
Дверь распахнута в сад. Между нами. Оплывшая анфилада и за нею - снежная пелена. Между нами. И, спеленатый пеленой, у беседки, незримый скрипач с раскрытым, наполовину занесенным снегом футляром у озябших переминающихся ног. Он стоит там, между нами, с головой чуть
склоненною набок, как бы сбоку, вдоль струн вглядывающийся сквозь пелену вдаль, будто бы вдаль, но нет, не дальше ресниц и, скорее, не покидая зрачка, - в эту мнимую даль - близящейся и все расходящейся между нами - жизни.
Почему бы и нет, - сказала она, нехотя выводя взгляд из-под "его зеленых", как потом запишет она в дневнике, "гипнотично-рептильных с мотыльковым отсветом свечи на столе".
А в моих глазах все еще таяла, расплываясь, ее ладонь. Тонула и снова всплывала - как ветошь, сгрудившаяся у запруды. Ладонь, полоснувшая по зрачку тысячью ломаных лезвий своих линий.
Видимо, потому я в тот миг и не расслышал ее ответа. Казалось, это ладонь не ее, а всего ее рода - как палимпсест - вереницы ладоней, просвечивающих одна сквозь другую - вплоть до вот этой, калечной, может быть, даже чистой, слепой, без линий.
Дочь ладони своей. Не дочь - пра-пра-пра... мерещились, выходящие из портретов в лунные галереи фамильных австрийских замков и на просвет совмещающие ладони свои - бесконечной прозрачной колодой - с кромешным роением линий - сквозь первую - эту.
Ночь в ладони! И перевернула рубашкою кверху. И что-то сказала, глаза отведя, что кончалось на "нет".
Ты живой? - спросила она, приподнимая голову с моей груди. И, помолчав, вздохнула: - Почему бы нам хоть один день с тобой не провести - так? - и снова прижалась к груди щекой, глядя на бегущие искры по реке от растущего солнца.
Глава четвертая
Мы стояли в просторном дворе ашрама, я - на мужской половине, с краю, Ксения - на женской, тоже с краю. Между нами - около полутысячи голов под полотняным навесом, точнее, под его лоскутьями, растянутыми на веревках меж деревьями, колоннами галерей, а в центре двора - подвязанными к шпилю с золоченым солнышком над колодезной беседкой.
Головы опущены на грудь, руки перебирают четки; полуденные, плывут лотосы, недвижимо.
Те, кому за сто, лежат на нарах вдоль галерей, кемарят на локте. По власам их с земли рыжие муравьи восходят. Без лестниц, легионеры.
На крошечной сцене - стол. На нем микрофон. У микрофона - маленькое лицо в необъятном репье волос. Возраст старца разгуливает за земными пределами, но и этот возраст оставлен им позади себя, без попеченья.
Круглый напор лба, бирюзовые световые точки зрачков, и сухой, как бы вглядывающийся вдаль рот. Говорит.
Они слушают, чуть кивают. Он говорит. Потом не говорит. Долго не говорит. Спит. Они кивают.
Рядом со старцем стоит ученик, драхмачарья. Когда чья-нибудь голова поднимается из рядов и задает вопрос, этот полусогнутый лучик сгибается еще больше - к уху старца; тот слушает, кивает, затем говорит, но не в микрофон, а в ухо драхмачарьи, который после этого отчаливает от сомкнутого рта и прикрытых глаз уже спящего старца и, приблизившись к вопрошавшему, уточняет вопрос, и возвращается к уху. И так повторяется несколько раз. Наконец, прояснив необходимое, старец отвечает. Или не отвечает.
Рядом с Ксенией стайка детей, двое виснут на ее руке. Я огибаю двор, подхожу к ней, она тихонечко подпевает хрупкой мелодии, подрагивающей из громкоговорителя, привязанного к распадку дерева рядом с нею.
Показываю ей поверх крыши на холм за крайним домом, говорю, что подожду ее там, вон под тем деревом, цветущим синими огоньками. Кивает, продолжая напевать.
Сижу под деревом, в рюкзаке у меня книга, взятая у Амира. "Кадамбари" называется. Автор - Бана, седьмой век. Перевод с санскрита на русский.
Есть те, кто вначале выедают из супа мясо, а потом дохлебывают, оставляя непотребу на донце. И есть те, кто с этой непотребцы начинают, поглядывая на смачный кус и стороня его ложкой, перебраживая чувствами, настаиваясь до срока.
Я начинаю с краев, корешков, задворок, служебной якобы шелуховины, желудевых сносок, флигельков-аппендиксов, толмачовых тропок, птичьих словариков, нечаянных примечаний. Спиною входить, спиною. Как аквалангисты.
Хоть полчаса побыть не. Не говоря, не думая, не видя, не. И не с собой бы. Хорошо бы и не читая. Тай чи - чи тай - тай чи. Чего больше всего хочется в Индии? Закрыть глаза. Казалось бы - чего проще. Кабы не равная ей сила, их удерживающая открытыми.
А в домике Амира - две двери: в одну он входит, из другой Вера выходит. Вера входит, выходит он.
Вера - чешка. Ей - лет двадцать. Плюс пять - на длинном поводке. Краса ее - от внутреннего свеченья. Славянская излучина, мягкий топкий свет над водой. Плюс Индия; приехала на месяцок, и вот уж второй год пошел.
Второй? - переспрашивает она удивленно и бережно отстраняет его ладонью, как ночного мотылька, затрепетавшего у лица по ошибке света.
Ксения немного нервничает. Не то чтобы ревность, но. То, что на себя не наденешь, - этот несуетный внутренний свет.
"У нее очень тонкая интуиция, - тихо сказала Вера, когда Ксения на минуту вышла. - Если б со мной что случилось, душой я пришла бы к ней." - Странно, - сказал я. Она не расслышала. И добавила: "Сильный, открытый человек".
Отправилась она из Чехии побродить, пожить, подработать. Оказалась в Швейцарии. Стояла на снежной вымершей площади, лепила бабу. И, меняя ей выраженье лица, смеялась с нею, кривилась, печалилась и снова смеялась. Так и познакомилась с Клодом, местным гренадером (с девичьею душой), шампанским красавцем (с тепловатою пеной, обволакивающей бутыль и растекавшейся под нею анемичной лужицей).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я