https://wodolei.ru/catalog/gidromassage/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Ну и память у нее - когтистая, как кошачья лапа. А с виду - тихо, подушечка на меху. Не заговаривайся. Надо б найти это место. Как-то все это неспроста. И то, как она пародировала мою речь, про буратино плетя и все такое. Хотя и ее речь не линейна. Прямолинейна - да, но не линейна. Как город. Как микросхема.
Я вышел к мосту и нашел, что искал: горки пигмента - такой ослепительной яркости, что смотреть на него можно было лишь в темных очках; красное солнце, желтое солнце, зеленое, голубое... Я купил все одиннадцать. Вручную готовят, с юга везут. На обратном пути купил в лавке банку белой эмали и кисти. Плана не было. Шел через сад.
Она стояла на подоконнике, в ярком проеме распахнутого окна, где-то меж этажом седьмым и десятым, судя по голошенью детей и собачьему лаю, доносившимся снизу. Из сумрачной глубины комнаты я смотрел на нее против света - то в близоруком расплыве, то снова в твердеющих очертаньях - в зависимости от застящих свет облаков или, скорей, набегавшей дымки.
Лица я не видел. И не могу сказать - почему. Что-то мешало взгляду. Ноги босые на подоконнике - да, начиная от них и выше: полупрозрачная шелковая сорочка; красноватого, затуманенного, сквозь которую - ее тихое голое тело перехватывало дыханье, но не вожделеньем и глубже испуга - этим несбыточно чутким родством.
Тело ее, развернутое ко мне лицом, которого я не видел. Пух тополиный летел за нею и, попадая в комнату, скользил по полу, не находя угла, и вверх тянулся на задних лапах. И, кроме пуха, пыли и полумрака, меня, стоявшего в глубине и глядящего в смутный далекий проем, еще - эта тишь, как будто ладони, прикрывшие рот всему, что могло иметь голос, будто это условие происходящего - этот отключенный звук и мое положение там, в темноте, неподвижно, беспомощно, немо стоять и смотреть.
Смотреть на ее замедленно-плавные движенья сосредоточенных рук. Сорочка ее оторочена крючками-невидимками, бегущими змейкой от плеча до подола. И к каждому подвязана нить, которую я не вижу, а лишь угадываю по ее движеньям, выуживающим по одной эти нити и тянущим их по одной к оконному переплету, и там подвязывая - к шпингалетам, гвоздям, рассохлым расщепам - ко всему, что находит, где можно ее закрепить в относительном натяженьи. И я смотрю, как сорочка ее постепенно растягивается в стороны, от подола с проступающими круглыми коленками, сужаясь к плечам.
И ведь она ее не спасет, эта зыбкая паутина, лучевая, заплетающая проем. Эти тонкие черные лучики, вихляя, бегущие от нее - будто треснувшее стекло, и она уже в нем - как проем. Она как проем.
И сквозь этот проем, сквозь нее - голоса от далекой земли и рваная пядь безучастного мыльного неба над крышей высотки - еще иль уже нежилой. И пух тополиный, припавший к зазубренным граням проема и с дрожью скользящий по ним.
Шушелькума чуть передвинул бричку, освобождая мне место у стены. Ксения присела рядом со мной на корточки, помогая размешивать краску.
Выстраивая перед собой баночки с готовой суспензией, чуть потерявшей в цвете от добавленья эмали, я еще и невольно тянул время, по-прежнему не представляя себе, что рисовать на стене.
Высота ее была около двух метров. Ширина - видимо, не короче дерюги, расстеленной под стеной - метров пять, может, чуть меньше. Я сунул кисть в банку с эмалью и шагнул к стене.
Минут через двадцать - как мне потом сказала Ксения - я от нее отпрянул, с удивленьем разглядывая, вместе с Шушелькумой, его сыном, Ксенией и свернувшей с тропы стайкой паломников, этот размашистый белоконтурный мир на рифленом маренговом фоне стены. Не я рисовал, - рука, за которой я не стоял.
Внизу - и во всю ширину - длинный стол на подогнутых маленьких ножках. За столом -13 фигур.
Справа - ангел, похожий на Ксению, в профиль, но жестче, острее, с распахнутым глазом - большим и не то чтоб пустым, но холодным, далеким, - и якобы нежным, но тонким подтянутым ртом и высоким крылом за плечом.
Слева - профиль мужской, чуть в наиве, с губами, о которых Ксения говорила, лежа на мне и тюкая мизинцем в ложбинку моей верхней губы: "У тебя здесь целая семья разместится, - и, приближаясь лицом, мягко гудела: - Ммммм... " - глядя, как эта стойкая буквица у меня расплывается.
Два профиля по торцам стола. Между ними, лицом к нам, слева направо:
кобра, раскачивающаяся над столом (моток тела с хвостом заплетен под ним - нога на ногу);
бычок с вдруг очнувшимися очами;
тигр, жмурящийся со стянутыми в бутончик, как у японок, губами;
стрельчатый птиц с клювом, воткнутым под крыло, как меч самурайский - с клепкою глаза на рукояти;
слоны - папа-саксофонист и сын, припавший к своему хоботку, запутанному, как валторна;
странный тип - паутинный пингвин? - гостевой духовидец;
рядом - лесбийская пара сплетенных фламинго - глаз к глазу и в нижнем белье, уже - мысленно - в розовых кружевных пеньюарах;
и, на переднем плане, две обезьяны - одна спиной, другая - к ней в профиль: как только что из парилки - голые, тощие, с распаренными ушами.
Все за столом. На столе - перед каждым - кубок с золотистым дымящимся чаем. За ними - горы, от стола уходящие вдаль. Ганг по диагонали из неба текущий, впадающий в горы.
Небо, в небе - Лицо. Этот Дух, этот Self с одним оком во лбу и челночным движением губ - от нездешней улыбки к ухмылке льняной, и обратно. Глаз и губы на яйцеобразном (как мякоть лимона - по цвету) пустынном лице, парящем над миром без тела. Расплетен на космос ветвей, шелестящий от солнечных свастик.
Стая рыб, серебрящихся с неба, сосущих листву. Стая птиц, исподнизу клюющих цветущие звезды. Земля, день седьмой, чаепитье. Я красил, она помогала.
Когда было кончено, Шушелькума расстелил под картиной дерюгу, поставил примус у нарисованного стола - в один уровень с ним, и разжег огонь, переходящий в крыло ангела-Ксении. На дерюге, у стола, уже рассаживался народец, Шушелькума, казалось, входя в картину и перегибаясь через стол, разносил чаи, звери менялись кубками с баба, дети водили пальцем по лицам зверей, вороша губами.
На мосту мы столкнулись с Амиром. Он предложил показать нам пресловуто известный ашрам, ныне заброшенный, который в 60-е облюбовали Битлз. У Ксении разболелся живот, и она с полпути вернулась. Мы хотели отложить поход, как-то помочь ей, но она отмахнулась - мол, не стоит об этом.
Заговорили о Ксении. Я вкратце рассказал нашу историю, как бы со стороны, без эмоций. Амир слушал молча, изредка кивая. Когда я закончил, он, помолчав, произнес: "Не трать жизнь", и тихо добавил: "на смерть".
И эта фраза его, оседая во мне, чуть сдвинулась и отозвалась как не живи насмерть. И, видимо, я произнес ее вслух, - он неожиданно резко взглянул на меня.
Мы сменили тему, хотя, по сути, говорили о том же - о призраках, о Западном мире, о Ксении. О системе забвения жизни, о невосполнимой выкачке космоса - до кости. Об обмылках культей и протезах их чувств, об амбициях этих протезов, фантомном стремленьи к реальному переживанию жизни, и уже недоступности ни одного из ее проявлений в цельности и полноте. Ни любви, ни самозабвенья, ни сна, ни пути, ни оргазма, ни смерти. Эпилепсия эго, закусившего хвост. Пляска кольчатой пустоты. Посмотри в их глаза - сквозняки. Посмотри на времянки их чувств с раболепной ладонью, протянутой в завтра. Скопцы. Кома кармы. Выскоблен бог. Изнутри. До кости. Бог Жизни. И лягут они подытоженные - вилка в левой руке, нож - в правой; I am fine.
Да, судя по этому заточенному зубу, нирвана ему не грозила.
Проходя мимо аптечной лавки, он ненадолго скрылся в ее полумраке. Я ожидал на улице. По сторонам меня текла густая толпа. Я замер.
Будто незримая волна шла впереди него, раздвигая толпу. Он шел, глядя прямо в меня. Витражно фиолетовый халат, подпоясанный черной бечевой, и черный тюрбан. Агори.
Я вспомнил рассказ Амира и отвернулся, делая вид, будто разглядываю витрину. Он стоял вплотную ко мне, глядя в ухо, выжидая.
Важно, какая в тебе в этот момент энергия, они ж тебя видят насквозь, думал я, пытаясь торопливо настроиться на басовую ноту, но она все еще дребезжала. Он выжидал. Я чувствовал его дыханье - в шею. И медленно повернул к нему лицо.
Жесткие, со стальным отливом, глаза, чуть приподнятый выгнутый рот, взгляд, входящий в тебя как шурф. На груди ожерелье из мелких костей. Чайного цвета. Я вспомнил Амира: песьих (черные кобели) и человечьих. Я опустил глаза ниже: открытая ладонь его почти упиралась мне под дых. Food, - сказал он, не разжимая рта.
Сзади, на плечо мое легла рука, я обернулся: Амир.
С минуту они стояли, глядя друг другу в глаза, как равные. И агори стал нехотя отклонять голову и отступать, освобождая дорогу.
Мы шли вдоль реки, проходя мимо одного из, к счастью, немногих здесь "левых", парадных ашрамов, чья ограда пестрела рекламой всяческих курсов двух-трехнедельного просветления с позолоченными сертификатами по окончании. Амир ткнул посохом в его сторону: "На костях стоит. Прежде здесь было мусульманское кладбище. Они и не знают об этом, да и знали б - им дела нет. Однажды я ночь провел здесь, - всё ходуном ходит".
Я спросил его, видит ли он человека. "Более-менее, - ответил он. - Чтобы видеть по-настоящему, я недостаточно пуст - здесь", - и постучал по виску.
А этот агори - он что, действительно просил у меня еду?
Нет, - кратко ответил Амир.
И, хотя от такого ответа не стало яснее, мне было неловко просить его разжевать. И не потому, чтоб не выглядеть в его глазах идиотом, а от того проникающего в тебя всё глубже чувства - целомудрия, что ли, - к жизни, смерти, речи, того неписаного, но, пожалуй, главенствующего здесь закона, что не всё на тебя без остатка делится.
Этот парализующий страх, - говорит он (мы уже миновали окраину и забираем в гору), - перед прыжком в бездну белого пламени, перед самоизъятьем, перед невозвращеньем. Даже самые чуткие из них (о женщинах мы говорим) выскакивают из седла за версту до черты, чуть почуют ее, - и роняют себя, и валятся на спину, заходясь, и называют это оргазмом.
Пришли. Не ашрам, а заросший, вымерший город на дремучем отлоге горы. Притихшие бандерлоги на крышах, стены, придушенные лианами, белая кобра - на мерцающих сокровищах подземелья. Руины.
Одноместные ступы для отшельников. Они, эти волдырчатые стожки, инкрустированные приутопленной галькой, сбиты в стаю. Так, что отшельник, высунув руку из окошка, мог пожать протянутую к нему руку соседа.
И, в стороне от них, громадные корпуса в заросших цветущим мхом и лишайником разломах, бодаемые накрененными деревьями, чей возраст казался древнее земли.
Редкие огоньки нищих - неприкасаемых - теплящихся среди развалин. Слоновий помет повсюду.
Бродим, спускаясь в подземелья, поднимаясь на крыши.
До, и особенно после приезда Битлз, это был один из самых преуспевающих ашрамов. После - сюда тронулся люд со всего света. Разило тельцом. Был подан проект по расширенью ашрама плюс парк вертолетов. Город дельцам отказал. Те снялись с насеста, исчезли. С тех пор сюда мало кто ходит. Казалось бы - вот, всё готово, бери - кто хочет. Не брали. И не возьмут.
Начав разговор еще там, в ашраме, мы продолжали его на всем обратном. О списках Акаши. Точнее, о библиотеке Акаши.
Сведений, когда она возникла и как, - нет. Известно - где. Здесь, в Индии. Рукописи хранились в разных городах, никогда не соединяясь в единую библиотеку. Но и место хранения частей было непостоянным; города менялись. На короткое время - пару веков - какая-то часть этих списков покинула Индию, оказавшись в Европе. Ими пользовался Нострадамус; в общем-то, он на них и замешан. В библиотеке хранятся списки всех судеб. Всех людей на Земле - умонепостижимо - всех живших и будущих, от первого до последнего. И о каждом - подробно: и не от мига рожденья, а с кармическим захватом корней и до минуты смерти.
Амир был в одном из хранилищ на юге Индии, видел свой список. Знает, что живет последнюю жизнь. Знает свои прежние воплощения. Знает причины происходившего с ним. Знает то, что произойдет. Знает час своей смерти.
- А каким образом, - спросил я его, - ты пришел именно в то хранилище, где находился твой список?
- А как ты, - сказал он, - попал именно сюда, в этот час?
- Как же это происходило, то есть как же они находят эту иголку в сене?
- Задают тебе несколько вопросов, берут отпечаток пальца, приносят небольшой ворох судеб на свитках. Уточняют, пока не находят среди них твой.
- И это не... - Хотел я сказать поглаже, поделикатней.
- Не. - Улыбнулся он. - Например, имя моего брата. Написанное. День его смерти. Где и как. Это миндальное молоко, - кивает на бутылочки детского питания, стоящие на витрине. - Холодное, очень вкусно. Хочешь?
Стоим, пьем. Мимо проходят садху, раскланиваются с ним. У него все усы белые и по бороде течет. Утирается кулаком, глаза сияют. Складывает ладони, медленно опускает голову: Намосты! Намосты, - отвечаю, зеркально повторяя его движенья.
Расходимся: я - к мосту, он - вдоль берега, по тропе.
Подойдя к нашему ашраму, я обогнул его и со стороны реки начал взбираться по баньяну к тому спаренному троеветвью, на котором обычно сидели обезьяны, заглядывая в нашу комнату. Хотелось ее подвеселить. Обезьян в этот час не было, ветка свободна. Я заглянул внутрь.
Она лежала на краю кровати, вся подергиваясь в уже иссохшем плаче. Глаза - невидящие - открыты, ладонь - у лица - сжимала в горсти мякоть подушки и, вдавливая, оттягивала от себя.
Я тихо спустился с дерева, постоял у входной двери, раздумывая, и, зная ее гордость, прикрыл за собой дверь так, чтобы она слышала.
Когда я входил в комнату, она уже лежала, вытянувшись, на животе, утапливая лицо в подушку так, что только край глаза косил поверх нее - в окно.
- Привет, - сказал я. - Ты как? - Она не ответила, но передвинула руку за голову, давая понять, что не спит.
- Болит? - спросил я, понимая, что вряд ли в этом причина.
- Нет, - тихо сказала она - туда, в уже сумеречное окно, - всё хорошо.
- Завтра рано вставать, - сказал я, раздеваясь, чувствуя, как неуклюже выглядит эта пара - действий и слов. Чувствуя, как она это чувствует. Лег. Между нами еще бы двое легли - таких, как она и я. Тихо б верложили пальцем друг друга, как два богомола, прильнули бы, воздух губами шепча.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я