https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_vanny/napolnie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


И та, светлая, чувствует, как она льнет к ней глазом, ухом вжимаясь в ухо, всасывая в себя сквозь кожу все, что у той внутри, высвобождая ее голос, зрение, слух, дрожь, мокрое колотье в горле и животе.
Высвобождая ее, светлую, оплывающую, отплывающую от земли.
И он все перебирает воздух перед собой, сучит его ей вослед.
И смуглая сворачивается клубком на полу, одна, на маленькой светлой овчинке, прильнув к ней щекой, и закрывает глаза.
И на гудящем от зноя холме Раймондо сдвигает с лица шапку и открывает глаза.
Звон колокольцев вдали, на другом холме, он смотрит в бинокль, берет чуть ниже, ведет по тропе, в сторону дома - ее. Замирает. Смотрит поверх бинокля, встряхивает головой, клонит ее к плечу, вновь припадает, смотрит.
Люди, много, у дома ее, в саду, женщины и мужчины, голые, на головах стоят и разводят ноги. То сводят их, то разводят. Он опускает бинокль. Он взволнован.
Он озирается, пожимая воздух вокруг себя взволнованными руками.
Он разговаривает с ними, с руками.
Он становится на руки, вытянув ноги вверх, он разворачивается головой в сторону тех людей, мир приходит в исходное равновесие, радостно подергиваются, мыча, его сковырнутые улыбкой губы.
Цвет, и опять разбивается о черно-белый. И никаких переходов.
Следующая - "Rotkreuz".
Улица с кратким крадущимся эхом. Ночь, стоящая в арке, как чинарик потягивая Amort.
Amort, и раздвоен дымок - номер дома.
У крыльца - хвойный призрак в вазоне, где она оставляла ключи.
Первый, который второй.
Постой, говорю, не открывай дверь. Давай так побудем немного. Через закрытую. Мы так давно не виделись.
Да, доносится из-за двери, и голос будто бы не ее, чуть глуше, ниже. Потому, наверное, что через дверь.
Да, говорит, жизнь тому.
Молчим.
Ты здесь?
Да.
Хорошо, что у тебя нет глазка.
Как у белочки. Для охотника.
Тихо так говорит. Я стою, прислонившись виском к щели, и, мне кажется, слышу ее дыханье.
Для охотника, говорит, на глазок.
На тебе, говорю, сейчас... Белый, да? А низ... Подожди. Нет, не чувствую.
Тоже белый.
А рука? Чуть приподнята над головой и ладонью лежит на двери?
Ты по-прежнему ничего не видишь, говорит, из того, что не хочешь.
Пес родства, говорю, лег в углу и в глаза не глядит.
Ничего очевидного, шепчет в щель, ничего очевидного между...
Помнишь, мы с тобой собирались в Индию?
Да, говорит, и в Крым.
Или мы уже были там?
Да, остаток больше делимого.
И не вернулись.
Были.
Ты помнишь их?
Молчит. Дверь медленно приоткрывает.
Нет, я не отпрянул, испуга не было. Даже напротив - чуть качнулся вперед. Или качнулся, не видя еще, по инерции, в сумрак ее коридора, а потом... Нет, не испуг, а как это бывает во сне, когда видишь, как бы чуть с опозданьем - на фразу, на шаг, на то, что ему уже открылось за поворотом, а тебе - только вот-вот, через миг откроется. Но с ним-то уже ничего не случилось, а вы-то ведь с ним одно.
Смерть. Маленькая, холодная, со вскинутыми бровями смерть ткнулась в меня своим мануфактурным личиком и обвила руками.
Венецианская, говорит, снимая маску.
Вижу, говорю, что не русская. Давно не виделись. Может, поцеловать?
Смотрит в пол, поглядывая исподлобья. И та, покачиваясь на стрипке в руке опущенной, тоже в пол, поглядывая исподлобья.
На ней белые легкие шаровары, внизу на веревочках, и белая цельная рубаха без ворота. Чуть похудела, кажется. Хотя, куда уже. Губы, они все так же едва подрагивают в этом беззвучном шепоте, который не говорит, а твою речь развязывает, исподволь подергивает ее за нити: что, что, моя хорошая...
Тот же стол смоляной, тот же талый, чуть косоглазый свет, та же белая тишь, как в сугробе.
И, говорю, - как всегда?
Что - как всегда?
Счастлива?
Кладет ладонь на мою. Чуть поглаживает.
Чаю?
Да, говорю, им чаю, а нам? Водки?
Она наклоняется над столом, приподнимает мою ладонь в своей, разглядывает, перебирает пальцы.
Пять, говорю, можешь не пересчитывать, всего пять осталось.
Нет, она покачивает головой, нет, говорит глазами.
Да, говорю, не разжимая губ, ты же знаешь, это уже никогда не кончится. И на том свете, и через тысячу лет, никогда. Потому что это не здесь, не теперь, не с нами.
Нет, сжимает мою ладонь, не здесь, не надо.
Чайник свистит. Она вздрагивает. Босиком скользит, чуть заносит ее в дверях, на повороте, оттолкнулась рукой, тихо.
А это кто, киваю головой на стену, где висит маска, еще не раскрашенная, с открытым, слоновьим, смеющимся ртом. Питер?
Она переводит взгляд от маски ко мне и опять к маске.
Нет, говорю. Ну, разве что, верхняя часть. А рот - Питера. А нос - Сирано.
Я знаю, о чем она. Я знаю по этому угловому взгляду. Угловому, ниточно натянутому обоюдно отведенными друг от друга настороженными головами. И я об этом.
Нет, говорю, это самоповтор.
Молчит. Смотрит. Подрагивают.
Думаешь? - приподнимаюсь. Да? Темы и вариации?
Покачивает головой.
Нет? - сажусь.
Свет гаснет. Точней, медленно сходит на нет. В чьей руке? В чьей - это колесико на реле? Она перебирает пальцы.
Она заводит мне руки за спину. Она перебирает мое лицо. Она обшептывает глаза. Она проникает в ноздри, дразнит их кончиком языка. Она уворачивается губами, подныривая под подбородок, снизу подсасывая, как рыба - лед.
Она одна, но чьи ступни тогда отбегают и возвращаются со спины?
Она затыкает мое лицо этой маленькой смертью с клеенчатым запахом, с этой детскою стрипкой, врезавшейся в затылок.
Она правит на ощупь, из-за расхлябанно болтающейся на ее лице той, со слоновьим смеющимся ртом, из которого, чуть вжимаясь в себя, она смотрит.
Изо рта - его, Питера - смотрит. А мои глаза - там, на темени, смотрят вверх, раскачиваясь на ее голове.
Мы сидим на полу, вжимаясь друг в друга, пятки ее сомкнуты за моей спиной, как и мои за ее - захват в захват.
Она набрасывает на меня свои руки петлями, схлестываясь всем телом, набегающим снизу вверх. И от этого Питер всякий раз запрокидывается и кивает слоновьим разинутым стонущим ртом.
Она плачет? Смеется? Сжав губы, кричит? У нее там внутри - то сожмется все вдруг, будто кто от груди отнимает младенца, то вздохнет и обмякнет, словно дух из нее изошел с этим трубным рыданьем срамным.
Снизу вверх она содрогается волнообразно, будто кнут с болевым наконечником, с этим выщелком лиц друг о друга.
В узел вяжет ладони свои за моею спиной, шелк ладоней, скользит и не держит.
Она срывает лицо - с себя, с меня, она прикипает к моим губам и сосет, сосет, как грудной ребенок, жмурясь, постанывая, скребя по моим плечам переминающимися ладонями.
Пол поскрипывает. Вишневые, острый носок, а шнурки черные. Отец. Лодочки, бежевые, у стены, Бетина. Щели меж досками, дышат, пух скользит, припадая. Тень на полу. Моя. Тень переворачивает страницы. А голова к окну повернута, в ту сторону, где они стоят - мать и Питер. Полуботинки, светло-коричневые, под брюки. Мать. Черные кожаные кроссовки. Питер. Говорят, тихо, окно приоткрыто.
Этот альбом у нее всегда на столе лежал. Стол к стене сдвинут. Сдвинут, как мост. На берегу стоит, вдоль реки, голой, поскрипывающей. Аэрофотосъемка, вокруг света, одни ландшафты. Как коврики. Коврики сновидений, тысяча и один, с высоты ангельского полета. Всегда на столе, на том краю. И развернуты всякий раз на другой странице. По дням? Наугад? Нет, не всегда. То исчезал, то лежал закрытым. Все королевство.
Свет этот ноющий комариный у лица вьется, ламповый посреди дневного.
Легко... Если б знал я, что имела она в виду, говоря: это.
Это, думал тогда, то есть уже потом, что-то высвободилось в ней защемленное - я? Питер?
Вот, речь как речь, когда видишь ее, говоришь с нею, а отойдешь - и как детский калейдоскоп потряхиваешь у глаза - этот узор, тот ли?
Что - это? Без меня? Без Питера? Без обоих? Может, с двумя?
Не было там узора этого: без себя.
И теперь нет. Здесь она, я это чувствую, знаю, всеми чувствами знаю. Я бы видел ее, если бы сил хватало. Нет их, даже ресницы держать нет.
Здесь, не там она, где сейчас - что? Что с ней делают? Нет, не горит она, оборачивается на ветер, пламя покусывает губами. Не горит.
Смотрит через плечо. Молча. И мать вслед за ним, удваивая его взгляд, смотрит. Что-то ему говорит, оба отворачиваются к окну.
Отец подходит: можете взять - на альбом кивает, - если хотите.
Коврик. В зыбкую шашечку. Теплый. На развороте. В твоих руках.
Пух скользит вдоль по щелям в полу и взлетает по вздувшейся занавеске.
Легко.
Она кладет на глаза мне ладони.
Она говорит: забудь, ты свободен.
Она говорит: ты ребенок, ты редкий ребенок. Это будет легко.
Передергивается. Все передергивается.
Мгла предутренняя, несветающая. Дни, идущие чуть впереди, в три четверти, со спины. Эти, бережно сторонящиеся людей, три четверти. У всего, что отмечено жизнью.
Я пытаюсь открыть глаза. И не могу. Потому что - открыты. Потому что она - это я.
Ты, говорю, ты... - он прикладывает к губам палец.
Он спеленат в свою мать. Он кладет меня с нею третьей. Как матрешка - одна в одну.
Он не вышел еще на сушу. Он не делится ни на что. Он - кровосмешенье всего со всем. И называет это родством, близостью.
Он - как Хома Брут и Панночка в одном лице. Он бьется о меловой круг своего родства. Вслепую. Как Панночка-космос об атмосферу.
Он говорит, что знает голос каждого из моих пальцев. Каждый волос - по имени. И глаза - весь их лес, говорит, - по запаху.
Странно. При этой его невнимательности, при этом бездомьи его чувств. Без поводков к ним. Такая открытость. Будто он с того света.
Если отсюда, он говорит, смотреть. И к щеке моей льнет.
Как воздух плывет. Или на ветер ложится. Как на крыло. Два-три взмаха, но когда он их делает? До, всегда до того, как ты ловишь его во взгляде. До или после. Плывет на крыле, опустив к плечу голову и прикрыв глаза, будто держит незримую скрипку. Но при этом открыты, приближены, смотрят в тебя.
Если отсюда смотреть.
Как якорек плавучий, за кормой, в небе.
Родство, теплота... А потом - парниковый эффект. Вот обратная сторона его детства до гроба.
Странно, не любит воду. Почти не пьет ее. И под душем когда стоит, видно - насколько это не в его обиходе. Насколько это лишь потому, что я рядом. Странно, но запах его неизменен. Запах земли, летней ее полутени под соснами. Охра игольчатая, сухая. Чуть с муравьиною кислецой.
Он живет, как синтаксис его языка. Синтаксис оборотня, химеры. Голова птичья, тело льва, крылья дыбом и хвост рыбий. Он движется в любом режиме, смотря с какой ноги встанет, ступит. И трижды еще по пути сменит ногу. И этот прищур со хмельком-огоньком на реальность - видали, мол, и не такое. Синтаксис ангелов в свальном грехе, когда те к дочерям человечьим входили. Без знаков, без точек. На ветер.
Работа в движении, говорит.
Но это ведь жизнь, а не Джойс, - то, что меж нами.
В движении, говорит. Как процесс письма. Что-то вычеркивает, вписывает поверх, меняет событья местами, кроит.
Всё родней, всё теплей - отчужденнее, то есть.
Не слышит.
Предай земле, говорю, не тревожь тени, не вызывай духов.
Заведи, говорю, дом, жену, пса... Послушай мудрых.
Смеется: что на земле мудрость, то у нас пошлость, правда? - скворцу говорит, раскачивающемуся над ним на ветке.
Ты, говорю, как деревце на плече носишь нашу историю, как саженец - то там привьешь, то там, и опять переносишь.
Да, говорит, образно. Хожу и обмакиваю, как перо в чернильницы.
Он живет в черновиках времени.
Он вьет гнезда из слов.
Он тунгус, рядом с ним отклоняются все стрелки.
Он читает меня по губам пальцем.
Его отношение к людям неясно.
Он травит свою судьбу, как пес кота: передними лапами настигая, а задними пятясь. Одновременно - и лает и машет хвостом. И отходит от дерева, пожимая плечами.
Не судьбу, улыбается, а... - смотрит вверх, не может найти слово.
Рвет рубахи родства на груди, а сам вьется по следу иного.
Странно все это. И действительно - будто нет конца. И в который раз уже нет его. Как река - то под землю уходит, то снова высверкивает, шнурует даль.
Стихло. Оборвалось. Всё, кажется. Дни, недели. И вдруг звонок:
ты посмотри, говорит, ты посмотри сверху - что пишется!...
Она открывает глаза. Она висит на моих ресницах. И в глубине ее глаз - будто пламя свечи, той, между нами, взвивавшейся и опадавшей. Она покручивает реле: больше... меньше...
Маски - обе - уже на стене, на одном гвозде. Больше... меньше...
Молчит. Смотрит, верложит губами и головой подергивает по-птичьи.
Ну - скажи же.
И совсем тихо, в плечо мне:
Не думала... что это будет... так... легко.
День. Луг. Трава голубая от неба. Рыжий лохматый пес, он уносится от нас далеко вперед, как рваное пламя растягиваясь в прыжке и сжимаясь в шар, отскакивая от земли и вновь распрямляясь.
Она подобрала его в Италии, он сидел под деревом на узкой пустынной улочке и смотрел, чуть склонив набок голову, на пятна солнца, игравшие на мостовой.
Она еле слышно касается моего уха губами, этим ее сережечным лепетом. Я не вижу ее. Дрожь ресниц. И смущенье от чуда. От его мотылькового трепета - в нас, меж нами. И боязнь прижаться друг к другу. Из-за этой знобящей пыльцы.
Аморт!.. Аморт!.. - доносится издалека. Пес челночит по лугу. Темнеет.
Часть третья
Песок
Он говорит, что уходит в меня, как вода в песок. Он вымывает меня как полость. Песок на губах, говорит, долгого, как Ганг, поцелуя.
Тот, в пустыне, полуживой обмылок, лицом в песок - так пить не хочет, как я... что? Говорить с тобой? Нет ведь. Хотя и слова тоже. Пусть плывут, облака. Они похожи. На все, что хочешь. Говорить, то есть быть меж ними, пить. Он говорит: пить...
Будто дом осел со всею округой и светом над ним - такая нежность защемленная в его чертах, голосе, такая растерянность в его лице, ладонях.
Это ж ребенок, он говорит, то, что меж нами. Такой трудный, он говорит, как ангел, и только-только ходить начал.... Куда ж его - завернуть, втоптать, забыть, деть? Пить, говорит, пить...
Это рубашки судеб разные, а душа - сестра. Две сестры через столько тысяч лет встретились. Расстегни, говорит, ворот, высвободи лицо, руки, вышагни из рубахи.
Она лежала в палате на шестнадцать коек, калачиком, лицом к двери, молилась беззвучно, глядя на дверь, в лунном свете, падающем из окна. Деревенская девушка с голубыми глазами и льющимся до бедер солнцем волос.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я