https://wodolei.ru/catalog/pristavnye_unitazy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 



Зебра Е; 2005
ISBN ISBN 5-94663-199-3, Тираж: 4000 экз.
Аннотация
Сергей Соловьев - поэт, художник, автор книг: "Пир", "Междуречье", "Книга", "Дитя", "Я, он, тот" и др.
"Amort" - книга о фантомном чувстве любви, и шире -жизни. Герои ее - русский художник и австрийская аристократка. Место действия- Индия (Прана), затем- Европа (Amort). Время - наши дни.
Творческую манеру автора относят к т. н. интенсивной прозе медленного чтения. Резонирующие пространства этого письма отсылают к Набокову, Джойсу, Л.Даррелу, прозе Мандельштама, Сосноры.
В заключение книги - две новеллы, перепрятывающие эхо романа.
Сергей Соловьев
AMORT

Роман
Часть первая
Прана
Глава первая
У каждого с Индией (а точнее - наоборот) своя история. Моя началась в междуречье отношений с австрийской герцогиней в длиннополом пальто, гаврошьей фуражке и блекло-голубыми, как бы выгоревшими от яркого солнца глазами.
Имя у нее было осеннее, стелящееся под ноги, густое, травное. Вместе с тихой цветочной геральдикой ее фамилии вызывало состояние легкого обморока. Имя, глаза и худенькая, вся испещренная зыбкой ветошью линий ладонь. Ксения.
Смысл нашей истории становился все непроглядней. Мысль об Индии возникла как бы случайно, в тот же день мы получили визы и взяли билеты.
Сны комкали дни, перекладывая их из руки в руку, змеи дышали в лицо, затуманивая его, как зеркальце. Чувства, спешась, вели на поводу судьбу - углами.
Жила она напротив церкви - стеклянной, серебристо-черной, как рентгеноснимок, меняющий окрас от светопреломлений. Прозрачный лифт в прозрачной колокольне, выход в небо. Тишь улицы, в чьем имени любовь и смерть прикипели друг к другу, как в мороз язык к железу.
Я подходил, глядел в ее окно - на солнечные свастики верблюдов, бегущих ряд за рядом по талому снегу задернутых занавесок. Уходил. Спиной вперед. И возвращался. И она кружила - незримою рукой вперед - по городу.
Предчувствия душили.
Врозь. С собою врозь. Треугольники комнат косили из углов, скрадывая себя вращеньем.
Черно-белая спальня, с нами на ощупь. И цветная, зажмуренная тьма светелки - ее, без я. Ушко коридора.
Май за окном. Майя неба с собачьей будкой - пустой. Бледные искры реки. Перевернутые лодочки ладоней.
Почему бы и нет, - сказала она, опуская их в воду.
Искрило. Прошлое стояло во тьме за спиной, как живой и притихший мешок, изнутри затянувший свою горловину.
Оставалось несколько дней до отлета туда, откуда, как известно, с тем же именем не возвращаются. О если бы только это, - так я думал тогда. Пожать руку воздуха.
Мюнхен - Париж - Дели. Стюардессы в марлевых масках шли стройной шеренгой по проходам, как по подиуму, вытянув руки вперед и прыская из газовых баллончиков в невидимого врага. Запах "шанели" и дихлофоса. Профилактика "атипичной пневмонии".
Ксения сидит у окна, на ее коленях - килограммовый немецкий путеводитель по Индии. Одним глазом читает, другим в иллюминатор поглядывает, третьим дремлет. Белые парусиновые штаны со свободной рубахой. Навыпуск, в отличие от меня. Передо мной на откидном столике лежит раскрытый блокнот. Перед отъездом я договорился с еженедельником "Другие дни" о записках с дороги. Если сложится. Начало уже сложилось. Я взял карандаш.
"После того как отрезана голова и снята кожа, ты цепко ухватываешь большим и указательным пальцем шейный позвонок и, скользя вдоль хребта, расслаиваешь ее плоть на две продольные лесбийские половины так, что в руке твоей не остается ничего, кроме цветущего фосфора - белой морозной веточки ее позвоночника. Вот, примерно по этому домашнему рецепту разделки сельди, что ты должен сделать с собой, отправляясь в Индию. Стереть всё, что ты знал, значил и мнил, и кем надеялся стать, - сказала мне недавно вернувшаяся оттуда жена приятеля.
Друзья единственного человека, живущего в Индии, с которым я был знаком, - свами Амира дали мне его контактный телефон. Это, добавили они, личная телефонная будка его друга Джаянта (гигант, - англ.), стоящая на улице некоего городка Ришикеш в верховье Ганга. Трубку держать надо подольше.
Сам Амир живет на холме в крайнем доме под манговым деревом, облепленным обезьянами, за которым - уходящие на сотни километров в сторону Гималаев - безлюдные джунгли.
На веранде в утренних лучах, развалившись в шезлонгах, нежатся королевские кобры со сдвинутыми на затылок солнцезащитными очками, над ними в пятнистой листве баньяна поблескивает золотой фиксой зрачка леопард, сонно щурясь на соседнее дерево, где серебристо бородатая обезьянья мадонна прижимает к тощей умбристой залысинке груди новорожденное, еще в пленочке небытия, дитя с тикающей головой. Амир по утрам спускается к Гангу, перешагивая курящиеся вавилонские башни слоновьего помета, и после медитаций и омовений порой наведывается в городок.
Так это виделось.
Шли гудки. Я держал, как сказали. Легче было представить эту будку на луне. И гиганта, невесомо увесистым шагом пылящего к ней.
"Джаянт слушает."
Это было за день до отъезда, на попытки связаться с Амиром уже не оставалось времени.
Есть ли у него машина? "Да." Смог ли бы он встретить в аэропорту? "Нет проблем." Как далеко Ришикеш от Дели? "Пять с половиной часов." Мог ли бы он передать Амиру, что я в 8 утра буду ждать его у Ганга в том месте, о котором они с Джаянтом условятся? "Нет проблем." Рейс такой-то, имя - напиши на бумаге. "Окей." И гудки.
Бред, подумал я, и положил трубку."
В пять утра, уже на подъезде к Ришикешу, мы пересекли пересохшее каменистое русло одного из притоков Ганга. Джаянт кунял на переднем сидении фольксвагена-комби. Ксения высматривала под сереющими деревьями дремлющих будд-шив-вишн или их аватар и, надо сказать, не без оснований.
Я, цедя из литровой бутыли 70-градусную домашнюю сливовицу, сунутую мне "на случай" лучезарным мюнхенским сербом, спрашивал у молчаливого, чуть приоткрытого, как памятник под простыней, шофера-индуса, возраст которого свободно плавал от шестнадцати до шестидесяти:
- А что они делают там, вдали, эти рассеянные по дну русла фигуры?
- А, эти? - Кидает он беглый взгляд в окно. - Из Бангладеша. - И помолчав: - Рыбу ищут.
Река здесь, насколько я мог судить, вымерла еще в эпоху императора Ашока.
К концу недели я вынул блокнот и продолжил.
"Восемь утра. В белом пламени, с бамбуковым посохом в руке и развевающимися по сторонам от горящего лба волосами на слюдянистый песок Ганга вышел Амир.
Русо-перс, рожденный под бакинским полумесяцем, росший художником под западным ветерком в Москве и анахоретом-интеллектуалом в Риге, сосланный в Сибирь за вольнодумство в целом и восточный уклон с йогой, вегетарианством и пр. в частности, получивший после отсидки политическое убежище в Германии и на следующий день исчезнувший в Индию, где, приняв новое имя, годы странствовал в поисках своего края, пока не пришел в Ришикеш.
В Индии не спрашивают ни паспорт, ни диплом. Человек называет себя сам - кто он. И это его окружением либо принимается, если соотносится с реальностью, либо нет. В последнем случае он не более чем самозванец.
Свами, - обращаются к Амиру индусы.
Пир, вяжущий мозг как язык, звездный омут ночных разговоров с Амиром; сидя в шелковом воздухе у реки (ноги в воде, к одной привязан захлебывающийся куль с охлаждаемым арбузом, к другой - куль с манго), с доносящимся с того берега пением, колокольцами и плывущими в небе огненными иероглифами горящего леса на склонах слившихся с небом гор.
Точнее, не разговоров, а его непрерывных монологов; переходя с русского на немецкий и вдруг забываясь на хинди. Он мог говорить до восьми часов кряду. Слушать, быть во внутреннем диалоге с ним больше часа я не выдерживал, дальше можно было лишь отдаваться потоку и пребывать.
Его знания ужасали, плюс опыт подошв и ладоней, плюс память - нечеловечья, плюс эрос воображенья, прыжки и уколы его интуиций, плюс речевая повадка - то богомолом на пальце, то птицей, то водяною змеей.
К рассвету, вставая и отряхиваясь, он с добродушной иронией говорил мне, видя мое состояние, на санскрите: и объяла меня Индия до глубин души моей. И, переводя на русский, подкручивал свои младшие сальвадоровы усы, открывая навстречу солнцу всю кундалини своей улыбки.
Не все так просто было с этим магистром тантры, аргусом речи и, откинувшим пяткой лестницу, свами. Кабы не эта аввакумова нетерпимость ко всему, что не Индия, и в особенности к Европе. Кабы не возводимый им над Гангом гостиничный центр - с ресторанами, барами, залами для медитаций и духовной (как альтернатива тотальному рынку), некоммерческой школой живописи. И если бы не эта слишком чувственная улыбка, выше которой его Кундалини, видимо, что-то мешало подняться.
Нет прямых путей в Индию - все как шелковые, да не прямые. Тысяча и одна ночь нужна, чтобы сказать о Ришикеше, и дней не меньше, чтоб умолчать меж ними.
Этот городок-утопия, шагнувший из несбыточных фантазий в реальность, укоренился в ней на правах третьего глаза.
Ришикеш (риши - мудрец), а точнее, его окраина - Лахман Джула, - место, куда изо всей Индии стекаются небожители - аскеты, отшельники, йоги, джаяны, синьясины, садху, баба - несть им числа и имен, и оседают в нем, и роятся, и выплетаются на годы безмолвия в Гималаи и вплетаются вновь.
Можно долго говорить о преимуществах пути Запада и Востока, а можно все толковища унять разом - достаточно стать любому из нас с любым из них перед зеркалом.
Даже одежды на них - не наш плебейский плагиат тела, - штука легкого пламени, белого ветра в медленном танце достоинства и свободы течет по плоти.
И во всем, в каждом жесте их - не машинальная скороговорка, а всякий раз сызнова проживаемый мир. Мир, которого миг назад еще не было.
В том, как они погружают пальцы в еду, пчелы пальцев в цветочные средостенья, как ворожат ими там и, как музыку, духотворят, и подносят к губам на ладони - уже не чужбину еды, а свое продолжение жизни, свое - плоть от плоти.
В том, как они на рассвете входят в Ганг, как стоят в нем - в одеждах и без, как принимают первый солнечный луч озаренным лбом чуть опущенной головы, как медитативно подсасывают его - вначале теменем и, смущенно все выше поднимая лицо, переводят его в зрачок и, все сочней, развязывают им губы, пропуская его в гортань, и опускают лицо к воде и видят ее, говорят с нею и, беря в ладони, не торопятся пить, дают и себе и ей время прочувствовать этот миг присутствия другого, развернуться друг к другу - и назвать по имени.
Потому что эта, в ладони, вода единственная и такой больше нет - в этой форме, с этой душой, судьбой, именем. И так во всем: нет огня вообще - как вообще человека нет, - есть этот, тот..."
- Писатель, - я поднял голову от блокнота, - пойдем, прогуляемся, - говорит.
Странно. Необъяснимо. Смотрю на нее и не вижу, смотрю, приближая взгляд издалека, из потом, и не вижу, не чувствую ни себя, ни ее рядом. Почему так? Почему чувства, как ветви, цветут и поют и стонут от этой нежной тяжести, а тебя будто нет за ними? Будто от пят до волос стоит, налившись, этот глухонемой высоковольтный гул.
Может, причина в этом "флаттерне" при переходе барьера, в смене мира? В том, что этот мир втягивает тебя в себя, как верблюда сквозь ушко игольное, и тебе не пройти с воспаленным горбом твоей жизни?
Этот заплечный мешок свой ты подберешь потом, там, за ушком, если пройдешь. Тот же мешок подберешь, и уже не тот. Как и ты не тот уж.
И она обступает тебя со всех сторон, всасывая в себя твою ладонь, глаз, ухо, перестраивая твою кровь, дыханье, она всасывает тебя всего, до дна твоих снов, до капли, всего... или ты остаешься по ту ее сторону - со своим горбом.
Но может, дело не в ней, не в Индии? А так совпало - ты, она, Ксения, - стянулось в узел, сплелось в этой подвздошной точке твоей судьбы? У каждого ведь она своя - индия. Не страна, разумеется.
И начинается странное, эта подмена или, точнее, смещенье с двоеньем двух женщин, втягивающих тебя в себя по разные стороны, и в то же время внахлест - Индии и Ксении.
И в первой - все то, чего так не хватает последней.
Не потому не хватает, что этим ее обделила природа. Напротив. На редкость ее одарила. Но дар этот в ней будто вытеснен в погреб, и пальцы его будто дверью защемлены.
И, быть может, отчасти эта моя вовлеченность в близость с Индией как с женщиной на глазах у Ксении на самом деле желание близости с Ксенией, попытка разжать эти пальцы.
Но говоря так: "на самом деле", я едва ли догадываюсь, где и когда и из каких цветов собран этот букет дурманящий, от которого в глазах двоится.
А с ней? Могу ли я поручиться, что на самом деле с ней происходит не то же самое, что и со мной?
- Знаешь, - говорю, - такое чувство, будто мы срослись спинами.
Куда говорю? Туда, где ее нет. Перед собой глядя. И она говорит туда, где меня нет, спиной ко мне. И, как бы мы ни пытались вывернуться лицом к лицу, меняется лишь сторона света перед глазами, и все та же слепая горячая тьма приливает к спине. И все тот же озноб между ними. Как стекло дребезжащее.
- Ты посмотри, - говорит, - какой свет волшебный. Там, за рекой. Да нет, говорит, не там, обернись...
Вернулись затемно. Устали. Она легла, я включил настольную лампу и дописал.
"Невысокие горы, сплошь заросшие джунглями, меж ними петлистый Ганг шириной с Клязьму. Течение кажется спокойным, но глубже колен не войти - сносит. Вода смуглая, до метисовой на солнце. Городок двумя-тремя ступенчатыми улицами вытянут вдоль нее с обеих сторон километров на пять, окуная ступени ашрамов в ее ледяной поток.
Порой, проворачиваясь в этом потоке, сквозь город проносится слон, свалившись в него или съехав по осыпи в крутобережье верховья. В сезон дождей это дело обычное. На исходе этой зимы слон запутался в высоковольтных проводах и, протрясшись несколько часов, завалился, увлекая на себя крестовину вышки, прожигаемый электрическими разрядами - та еще дефибрилляция. А потом сутки еще лежал во тьме под грозовым дождем - как Лермонтов на Машуке.
Город. Коровы и обезьяны бродят по нему вперемежку с ангелами и нами.
Что нас всех единит, кроме неба? Огурцы. Продают их на каждом шагу - с ослиных тележек, велосипедных кухонь, просто с дерюг, расстеленных на земле.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я