раковина для ванной melana 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Едем. Обгоняя таких же, обгоняющих нас, в шесть рядов на двухрядной - не вдоль - под углом, поперек, кандибобером, броуном, фаршем.
Вместе с босоногими сандаловыми рикшами, впряженными в свой громоздящийся к небу скарб; жилистые скобочки их вьющихся тел меж тяжелых оглобель.
Вместе с коровами, протискивающими свои распаренные лица с чувственно-замутненными глазами в кабины притормаживающих машин.
Вместе с кувшинно-текучими женщинами с плывущими кувшинами на головах.
Вместе с мужчинами, настаивающимися между ними, с многометровыми трубами на плечах.
Вместе с поющим мальчиком с заячьей губой, несущим на голове терракотовую пизу кирпичей.
Вместе с баба, себя не несущими.
И весь этот радостный космос бережно движется в форме незримой дороги - на расстояньи ресниц, но не касаясь друг друга.
Лишь однажды мы стали свидетелями столкновения. Рикша, сворачивая на бензозаправку, легонько пнул бортом незамеченного им велосипедиста; тот тихо завалился, затем встал - так же тихо, и несколько мгновений они с водителем молча смотрели друг другу в глаза - казалось, вот-вот и... Дрогнули, ожили и рассмеялись.
Бог дороги - клаксон. Сколько бы рук ни было у шофера - тысяча или одна, - эта последняя будет лежать не на руле - на клаксоне.
Сигналят они - все одновременно и беспрерывно. Сигналят тому, за кем едут; чему, за чем едут; всему, что едет, идет и стоит, и растет. Женщине, облаку, мысли, корове, земле, своему колесу.
Этот клаксонный вавилон, этот баньянный оркестр наше иноземное ухо вынести не в силах. Они же различают в нем каждый обертон, дуя ладонью в свои рожки, валторны, окликая всё, что вокруг, ну а всё, что вокруг, - внутри; окликают и руку жмут.
Об улицах Ришикеша, как и обо всем здесь, что ни скажешь - всегда, и с не меньшей определенностью, можно сказать и противоположным образом. Шива у них кто - мужчина или женщина? Творец или разрушитель? А шиваиты - они верят в Шиву? Или в Вишну? Или в Сурию, Агни, Вайю и так далее? Или ни в одного из них? Понятие веры, в нашем смысле, как и религии, не говоря уж о понятии "индуизм", в их языке отсутствует. Гамлетовский вопрос вызовет обескураживающую улыбку: быть и не быть, конечно.
Улицы Ришикеша вызывают в памяти строчки Овидия о лабиринте Дедала: свой воспаленный мозг он высек в камне. В нашем случае - просто вскрытый, кишащий, дымящийся, непроходимый. (А из канавок встают черные бесхозные свиньи, то и дело отряхиваясь приплодом, и, семеня по дороге, влекут за собой эти шаткие повизгивающие мазутные капли.)
И в то же время, в этом волшебном хаосе ориентироваться довольно легко - улицы соответствуют предлагаемому на них товару: хлебная улица, скобяная, книжная.
Мы шли по швейной. Несколько десятков тысяч швейных машинок на улочке длиной в неполную сотню метров. Эти маленькие, клюющие нить индозавры, типа зингеровских, мерцали в сумрачно-музейных амбарах - вповалку, один на другом, притихшие - от пола до потолка.
На порогах амбаров сидели швецы, сложив под собою ноги в виде дабл ю Кассиопеи, и отрешенно строчили лоскутья огня.
Вышли к Гангу. Устье улиц. Просторная площадь, скользящая в реку. От реки движется веселое танцующее войско, постреливающее в небо цветами. Впереди, на носилках, трехметровый лубочный Кришна. Вероятно, купали. Вливаются в улицу, раздвигая дома. Площадь пустеет, остаются лишь баба, лежащие повсюду в невообразимых позах, как на поле брани.
К баньяну, отороченному вспученными плитами, прикручен щиток: часовня Майи. И стрелка - вдаль, с наклоном вниз. Ищем, ходим по кругу коленчатыми переулками. Всего шаг от кипящих улиц и - настороженная тишина меж полуприкрытых век, исподволь следящие за тобой бельма времени.
В пятый раз мы выходим на площадь, описав этот арабесковый круг зазеркалья. Майя. Головная боль без головы, как говорят индусы.
На солнце, видимо, под шестьдесят. Ксения держится на удивленье - ни капризов, ни жалоб. Идет - куда идем, ест - что на столе. Тихонько отлучаясь в туалет. Странно, кроме этих минут, мы почти и не разлучаемся - или за руки держимся, или моя ладонь плывет в ее пылком загривочке.
Кроме этих и тех еще, когда она ненадолго впархивает в часовни - поразглядывать в мерцающем полумраке настенные комиксы, сопровождаемые рассказами - всякий раз Бог весть как возникавших перед нею косматых старцев, с ветхой улыбкой кладущих ей на язык перед выходом эти тающие рисовые пуджики.
А потом идем в мои "мертвые" кварталы, в переулочки шириной в сутулые плечи и - вослед нам - с глазами детей поверх стен.
Странно, при нашей замковой - с призрачными подвесными мостами - жизни.
И вновь - та же площадь. И вдруг - как там, у водопада, - смерклось и заблистало. Электричество в городке отключили, все погрузилось в абсолютную тьму со звериным подвывом. Но этого, кажется, кроме нас, никто не заметил; жизнь бурлила, торговля во мраке кипела, как ни в чем не бывало. Бескрайнее лежбище полуголых баба сонно ворочалось, сдвигая ряды, ужимаясь. Воздуха не было: пыль, ее желтый клубящийся труп лег на землю.
Один пробудившийся баба поднялся и начал вытряхивать коврик - на тех, кто лежал, наблюдая его отрешенно, снизу вверх, не моргая. Стадо коров пересекало лежбище, семеня по узкому петляющему проходу. Свет вспыхнул так же внезапно, как и исчез.
Гроза обогнула город и стояла теперь по ту его сторону, искоса посверкивая, выжидая.
Сворачивая с башмачной на, похоже, лудильную, мы оба замерли, разинув рты, уставясь в это. Это - было еще не ясно что, но продвигалось во тьме, горя мигающими огнями, приближаясь, заполняя собой всю улицу.
Впереди шел голый, скорченный от напряженья, старик; шел на корточках, в раскорячку, едва не стелясь лицом по земле, сжав обе руки в кулак у плеча.
Приглядевшись, я увидел веревку, которая и не давала ему упасть; она уходила за спину, и - это двигалось мимо нас, - и я теперь видел - куда уходила веревка: к многотонному генератору на маленьких полусдохших колесах.
Бурлак - звенящие рывки бечевы - трясун на колесах. Поравнялись. Это было не всё.
От рокочущего тяжеловеса веревка тянулась дальше, но уже с подвязанным к ней кабелем - к прозрачному светящемуся склепу автобуса, плывущему бесшумными рывками, без сидений и без шофера.
И пока он тянулся мимо нас, этот залитый синим инфернальным светом коридор морга, я вглядывался в фигуры людей, точнее, в их тени, тикающие в световом растворе - как молекулы под микроскопом.
А посреди автобуса стоял стол - накрытый, праздничный. Но и это было не всё.
За ним кабель расплетал свой хвост во всю ширину улицы, по которой в ритме таких же рывков, как и автобус, шагали фонарщики, прижимая к плечу горящие трехметровые парковые фонари. Веер кабеля, по начальной идее, видимо, соединявший автобус с каждым из них, теперь был запутан вконец, превратившись в затянутый бредень с дергающимися в нем, и пока еще вертикально, фонарщиками.
За этим бреднем продвигался рывками гремящий оркестр: то - скучившись - в бредне увязнут, отстанут вразброд и - наверстывать снова рысцой. К ним, отлепливаясь от домов, подбегают мужчины и, торопливо становясь в круг, наяривают размашистый танец, будто охвачены пламенем.
И наконец: за оркестром, подсвечивая его мигающими фарами, движется белый "амбассадор"; внутри него - молодая пара. Неразличимые тени выскакивают на ходу из автобуса и, проскальзывая сквозь бредень с фонарщиками и оркестр, подбегают к автомобилю, просовывают внутрь голову, перебирая по земле ногами, и отплывают в обратный путь.
Стихло. Улица легла во тьму. Красные стоп-сигналы вдали. Я утирал слезы от уже беззвучного смеха. Ксения смотрела на меня спокойным пристальным взглядом. Необъяснимо.
Еще трижды за этот вечер мы видели их, кружащих по городу. Первые два - за пару кварталов от нас, в проеме перекрестка. Третий - когда гроза, вновь обойдя город, наконец хлынула. Мы на ходу вскочили в проезжавший кузовок рикши, которому на вид было лет двенадцать. На мокрый живот Ксении, с прилипшим к нему, уже совсем обмелевшем от солнца сари, свалился крупный богомол и, подняв свою дирижерскую лапку, поворачивал очкастую кивающую голову то ко мне, то к ней, раскачиваясь из стороны в сторону.
Порывы ветра запрокидывали нашу легкую холостую повозку. Струи дождя косили внутрь. Мальчик по-английски не понимал, разумеется, сказав: yes. Ехали мы в неузнаваемом направлении. Увидел я их уже на выезде из города; они продвигались через пустырь в сторону редких огней вдалеке. Я смотрел на них поверх головы Ксении - влажной и теплой, спящей на моем плече. Майя.
Смотрел и думал. Откуда эта усталость, вся эта необъяснимая тяжесть? Как будто я все эти дни иду в глубоководном скафандре со свинцовым грузом, пылящим за мною по дну. И держу за руку эту женщину. И рука удерживает меня.
И эта фраза, последняя, никак до меня не доходит. Чья рука? Удерживает от чего, где?
И я вспоминаю ее сон. Еще там, на том свете. Она выходит на залитую солнцем веранду. Столики, люди. Видит меня, сидящим у края, спиной к нему, за которым обрыв. Я не вижу обрыва, стул качнулся, лечу, но в последний момент успеваю схватиться рукою за край. Она подбегает, не видит меня, только пальцы. Хватается, тянет. Рывок. И в руках у нее - вся рука, без меня. Помню, как она мне это сказала. Жесткой скороговоркой, как мне показалось. С нескрываемой, как мне показалось, досадой. На выставке желтых пустынных картин, перечеркнутых наискось горизонтом. Висевших в таких же пустынных сводчатых коридорах. У подоконника. Меленький снег за окном.
- What? - произносит она одними губами, поднимая глаза ко мне.
- Нет, - говорю, - все хорошо. Спи.
Снег. Такой же меленький стоял в окне после той, новогодней.
Когда я проснулся, ее не было рядом. Записка. Взгляд выхватил сразу - из середины - спросонок: покончить. Чуть ниже: уйти в тишину. И: жизнь - между ними.
Спокойно, шептал я себе, спокойно, подойдя к окну и глядя на этот меленький. Сколько я ее знаю - ночь? Все может быть. Она говорила: эти волшебные искорки на реке на рассвете, когда она смотрит на них с моста, притормозив на велике, - вот что так дорого, вот где отрада... Спокойно. Здесь где-то ошибка. Меленький, чуть косящий. И это ее еле слышное "what?" - там, во тьме, подо мною, с ее - так порывисто всплывшими к моим - нежно встревоженными глазами.
Шаги. Ключ проворачивается, и - она на пороге. В длиннополой дубленке с заснеженным капюшоном. Виснет на мне, поджимая ноги. Руки мои - за ее спиной, и записка в руке. Смеется. Этот почерк цветущий, плюс вольный английский, плюс ночь. Пошла по снежку побродить в тишине.
Приехали. Расплачиваюсь. Дэньява, - говорит она мальчику, положившему голову на руль. Спускаемся по пустынной светающей улочке. Вдруг слышим - из-за забора, за которым пустырь: Good night - детским девичьим голоском. Оборачиваемся: помахивающая ладошка, просунутая сквозь щель, и над нею - прильнувший распахнутый глаз. Идем, а она все повторяет, оглядываясь: good night, good night... Я беру в ладони ее лицо, она отводит глаза, и я вижу, как подрагивают ее губы.
Вымотались. Лежит на краешке, даже руку, свесившуюся к полу, не подтянуть. Каждый шаг, каждый взгляд континенты в тебя сгружает. Кажется, мелочь: окно, лицо в окне; утро, небо в мелеющих рытвинах; чистка зубов на рассвете - всем миром, на корточках, вдоль канавок; глаз ослика, как зеркальце обратного вида, в котором отражена вся улица, а приглядись - вся пройденная дорога... Отсюда и эта чудовищная усталость. Пальцы гудят, ресницы ломит. Лежит на краешке, без подушки, травка желтая лицо застит, повисший стебель руки. Даже спать сил нет. Пойду поморю себя, почитаю. Выключил свет. Вышел.
Сижу в нашем крылатом дворике, спиной к сетке, за которой баньян со спящими на ветвях обезьянами, уткнувшими в колени головы, за которым река, во тьме пересчитывающая свои ребра.
А перед лицом - стена, на ней, под потолком - ночник, вокруг него - три геккона, а один - на потолке. И - летучие тараканы - в зоне света.
Они передвигаются, не складывая крыльев, как мелкие самолеты на провинциальном аэродроме, по незримым дорожкам, блюдя Эвклида.
Гекконы образуют треугольник, вписанный в световой круг. Мандала. Не шелохнутся. Даже когда тараканы переползают их лапы. Сидят усидчиво, притворясь брошенными бензовозами. Выжидают.
А тот, за скобкой световой, всевышний, висит на трех лапах, а четвертую запальчиво разминает на незримом пульте. Диспетчер.
"Ведийские гимны разделялись на слоги и читались сначала по слогам в обычном порядке. Второй вариант предполагал рецитирование текста с учетом правил соединения слогов в слова, третий вариант - чтение по слогам, организованное так: первый слог плюс второй, второй плюс третий и так далее. Четвертый вариант: первый слог плюс второй, второй плюс первый, первый плюс второй, второй плюс третий и т. д. Пятый способ: первый слог плюс второй, второй плюс первый, первый плюс второй, затем третий, второй, первый."
Амир говорит, если бы при Ганди государственным языком был выбран санскрит, а не хинди
(при голосовании перевес был незначителен), у Индии и, разумеется, шире - была бы иная судьба. В чем загадка русской души? Смотри синтаксис. Умом Россию не понять? Смотри грамматику.
Бежит по световому кругу, выруливает на взлетную. В кабинке бензовоза мигнул свет, капот приоткрылся. Диспетчер наблюдает, свесив голову с потолка, слюдяной полоской залеплен рот. Лила, божественная игра.
"Если шудра будет намеренно прислушиваться к чтению вед, его уши следует залить расплавленным свинцом. Если же декламирует ведийские гимны, ему следует вырезать язык. Если он запоминает их, его тело следует рассечь надвое."
Сцапал! Облизывается.
А вчера как-то вдруг, на ходу, спрашивает:
- А что, по-твоему, главное в человеке?
- В каком смысле? - говорю.
- В твоем.
- Сомнение, - говорю.
- А как же свобода?
- Так в нем и свобода.
- А радость?
- Да, - говорю, - для печени.
Губу закусила.
А если всерьез, как ответить? Не ей, не на ее слишком поспешный, как мне всегда казалось, рывок - опередить колебанье решеньем. Слишком - какой? Малодушный? Ранимый?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я