На этом сайте магазин https://Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Вот она, наконец-то. Скользит меж людей, чуть кренясь, как обычно, как перо по бумаге, в черном распахнутом узком пальто до лодыжек, скользит еле зримыми галсами. Как Пьеро по бумаге. Без следа, симпатическими чернилами. Только в чьей руке? Ничьей.
Прости, говорит, у окулиста была, задержалась. Смотрели друг в друга, как в перископ. Стол, на столе перископ и две головы, припавшие к нему с двух сторон, и никого в кабинете. То есть он смотрел, а я видела - будто две луны, висящие на ресницах. Или две молекулы, однокомнатных, с непогашенным светом. На 40%, говорит, у Вас зрение село. В левом. А правый - в норме. Знаете, его улыбка всплывает над перископом, говорят, левый у нас - от отца, правый - от матери.
Вот, надевает очки, такой я теперь читатель, не очень, да?
Это смотря откуда смотреть. От нее - левый, от меня - правый. Симпатические чернила. От отца.
Она говорит: их тысячи, бегут из воды на берег, вертят руками, как веретено над собой, в виде яиц песочных, призрачных, на слюне. А потом будто другие тысячи подхватывают эти яйца-призраки и бегут в воду.
Крабы, она говорит. То, что мы имеем в виду, говоря крабы.
А если б этого слова не было, как бы ты их назвал?
Да, говорю, они похожи на письменность, у них боковой ход. Слева направо и справа налево, ивритом. Семь слоев чтения, как у Библии кабалистами.
А еще - крестоносцы в забралах. Или сварщики, постукивают клешней в ожидании синего пламени. В панцирь спеленаты, как младенцы, и рты пузырятся.
В обороне они берут мир в кавычки, указывая на небуквальный смысл происходящего...
В дни затменья их ангела они трахают насмерть своих дочерей и крохких, еще не прозревших внучек.
Они грызут ногти, глядя вдаль над собой. Сидя на теплых камнях под луной, их молебен ночной, их раденье. Они дуют в незримую дудку, раздвинув локти. Они пузырят слюну.
Они разноруки, как брачные узы: одна рука - женщина, грузная, чуть позади, прикрывает лицо, другая - поджарая, нервная, воин...
Нет, она давно уже смотрит в сторону, на голую белую стену, поворот ее шеи, чуть поджатые губы, и взгляд, как рассеянный свет, - и на стену ложится и на меня.
Нет, она говорит, я не об этом. Как бы ты их назвал, если б не было этого слова?
Медленно, издалека поворачивает ко мне лицо, и губы ее беззвучно как бы покусывают воздух.
Что, спрашиваю чуть слышно, что?
Sea shore, говорит, seashore, и рукой раскачивает в ритме прибоя с шорохом гравия, гальки, с крабами под мшистыми камнями на дне, которые чешет прибой - туда и обратно, будто головы тянет за волосы, выкорчевывая их защемленные, врытые по подбородок тела, вымывая из щелей крабов, безвольно болтающихся, как в невесомости, туда-сюда...
Покачивает рукой - правой, а в левой - вилка с наколотым на нее красным ломтиком, сдвоенным с белым, помидором и моцареллой, и подносит ко рту, открывая его чуть шире, чем это необходимо, с аккуратным запасом. С ненавязчиво нескрываемым воспитаньем. Ждет, пока рука поднесет и положит, не роняет лицо перед служкой, даже как бы не замечает; взгляд поверх и чуть в сторону, вносит в высокомерно ажурное О, не касаясь его, и на Ы снизывает на язык недосведенными зубами.
Но есть в этом что-то еще, с чем-то еще это делит себя. Со смесью доверия и боязни, с какой собака берет сахар с чужой ладони?
Seashore, говорит, как это будет по-русски? Побережье?
Она под впечатлением вчерашнего фильма. Она рассказывает о подводном мире.
Она говорит: тебе бы очень понравилось. Там, в зазеркалье глубин...
Она впадает в задумчивость и возвращается, встряхивая головой.
Такие лица у них - со свеченьем узорчатым, и тела удивленные... Как в ювелирном салоне. Будто плывут не они, а их светящиеся узоры, а они лишь едва колеблются, не сходя с места, внутри них. Как затепленные, чуть припыленные лампочки, как едва затепленные эмбрионы, а сознанье их, будто облачко их окутывающее... Облачко, а в нем узник в железной маске. Или царевна спящая. И это так глубоко захватывает, эта... если б ты видел...
Что ж, говорю, ты не сказала, мы бы вдвоем пошли...
Молчит. Как бы не слышит. Серый комбинезон на ней на высоких коротких лямках, лунно-серый на голое, как озеро в талом свете перед грозой. Будто с неба спустилась по веревочной лесенке. Или под куполом цирка работала. Ночью, одна.
Что ж она делала там, под куполом, пыль вытирала? Мерила циркулем?
Стол между нами - высокий, фамильный, наискось перегораживающий пустынную комнату.
Если б не две подушечки, которые она под себя подложила, я бы видел лишь голову ее, а так - еще голые плечи в лямках и руку, лежащую на столе ладонью вниз, быть может, как раз поверх незримого отпечатка ладони ее деда, лежащей поверх ладони его прадеда, такой палимпсест, рубашкой кверху.
Почему бы и нет, при ее-то медиумной чуткости.
Четыре пальца лежат спокойно, а мизинец то отходит от них, то прижимается, будто стрелку железнодорожную переводят.
Худенькая выносливая рука, почти бесцветная, надо окно прикрыть. Особенно на фоне стола, цвета подтеков смолы на вишневом дереве.
Она говорит: все во рту друг у друга. Как у Босха. И в то же время - мир текучей пронзительной нежности и тишайшей неуязвимой мерцающей красоты. Оба плана в одном, взгляд раскачивается, как лодка, захлебываясь то кривой ледяной, то молочной, парною.
Она задумывается над сказанным.
Она говорит: а потом побережье. Кит у самого берега, и он больше, чем весь этот берег, загибающийся за горизонт.
И пингвины летят из воды, как тюки на разгрузке, описывая дугу в небе и пришлепываясь к снежной обветренной корке стоймя, чуть покачнувшись: чпок, чпок. И стоят перед колкою сыпью экрана, как у Стены плача.
А он скользит под водой, но кажется, это берег скользит вдоль него, а он висит в низком тяжелом небе, как дирижабль с маленькою корзиной под ним - Земли.
И тюлени, как беженцы, врассыпную, по обе стороны от него, как от дороги, чешут во все лопатки, как в рубашках смирительных, вытянув маленькие тонкокожие головы с нерасплесканным ужасом глаз.
И он поддевает хвостом одного из них и подбрасывает высоко в небо. И там, в небе, в той верхней точке, где он на миг зависает, передергиваясь всем телом, с ним происходит нечто такое, что хуже, чем просто смерть. И он, точнее, вовсе не он уже, а то, что с ним сталось, падает в выпростанную из воды яму китовьего рта.
Молчим, через стол глядя глаза в глаза. Ни она не отводит, ни я. Кажется, будто они текут, еле касаясь друг друга, один сквозь другой.
Ты думаешь? - спрашивает.
Нет, говорю. Так. Картинки переводные.
Не слышит. Это она не слышит. Не то.
А ты, говорю, как поживаешь?
Взгляд поднимает поверх меня.
Счастлива, говорит.
Странно. И еще помолчав: странно.
И чувствую, будто ребенок - мокрый, жгучий, защемленный там, в паху, техкает, как нарывает.
С ним? - говорю.
Кивает. Как головка фарфоровая, с затухающим колебаньем.
Знаешь, говорю, странное чувство, будто на этой кровати не я с тобой был. Даже не внук, а правнук, так давно это было. И давно не во времени. Оно передернулось, но еще не остыло.
Смотрит, молчит. Чуть сощурены вдаль, в никуда. Как от затылочной боли.
С правнуком, говорю, чтобы как-то ослабить нить, как тебе эта перверсия?
Улыбнулась краями губ.
А ты? - тихо так, как раздвигая заросли, в сердце входя, будто и впрямь душа родная.
Я? ... как Господь с четверга на пятницу. Поутру.
То есть все хорошо?
Да, говорю, осталось найти, куда деть нерастраченное.
Нежность, небось? - прищуривается. Что ей скажешь?
Это иллюзия, говорит. Не я. Не здесь. Тебе бы отзывчивую, теплокровную...
И эта полуулыбка ее, даже уже не краями, одним краем. Тикающим.
Разные, говорю, случаются сочетания. Сиянье, например...
Да, подхватывает, северное. Или южные миражи. А почему ты спросил?
Что?
О нем. Почему странно?
И снова этот ребенок сломанный ткнулся в низ живота.
Знаешь, как играют в слона? Один нагибается, другой перепрыгивает его вдоль спины, третий пытается перепрыгнуть двоих и так далее.
Ты о чем?
Так. Через спину и голову.
Я говорила тебе: это рок мой...
Да, с черного хода.
...судьба, договаривает, потому и вернулась к нему.
Не вернулась, вернула. Ты ведь и не уходила. Он отошел. Вот тогда-то тебе и понадобилась спина - между вами. Но прыжок затянулся, ноги увязли. Да и руки как-то невольно переплелись, да? И глазами встретились чуть на дольше, чем. Тебе бы ночь свою пережить, затянуть рану, да и ему чтобы видно было, что в окне твоем свет и на занавеске тень о двух головах.
Нет, головой покачивает, сощурясь, не так. Не так.
А как? Ты с такой нарочитой легкостью подхватила мои слова, что это, мол, не любовь меж нами. Пресекая на полуслове. Что пресекая? Да, видимо, не любовь. Не ее расхожее чудо. Видимо. Видима лишь поверхность. А тут что-то такое, чему имени нет, нет ключа, ни у меня, ни у тебя нет. Нерв какой-то задет, и даже не меж, а над нами, нерв ли, Бог ли глухонемой, тот, к которому нити от нас тянулись, тот, на котором мы, как потом оказалось, подвешены. Не на одной любви свет клином сходится. Случаются преломленья куда более редкие и не менее драгоценные.
Они говорят через стол, через его растресканную смоляную реку.
Двое их, которые говорят.
И еще двое, ни слова не проронивших: он встает, огибает стол, к ней подходит, она отклоняет голову, открывая шею, он наклоняется, скользит губами вниз, к ямочке под ключицей, рука ее тянется вверх, незрячая, ищет его лицо, чуть отталкивая ладонью и, обхватив затылок, притягивает.
Нет тех двоих, сидящих по сторонам стола, нет напротив нее его, с ней говорящего. И она не напротив него, а с ним, в нем, как и он в ней, комбинезон ее скользит со спинки стула и съеживается на полу рядом с его скомканною одеждой.
И те двое, сидящие за столом, видят все это, конечно, видят, но не подают виду.
И эти слышат, как те говорят, слышат - уже из ванной через полоску света, все еще слышат - из дальней комнаты и возвращаясь, когда за окном светает.
Счастлива, говоришь. Нет, меня пока Бог миловал. Не в бесчувственном состояньи. Это к слову о том, что странно.
Нет ее - там, куда камешек канул, лишь круги расходятся к безжизненным берегам.
А тебе не кажется, говорю, что не все сверху падает? Что, может быть, это некий вызов, а мы уклоняемся, смотрим в сторону, будто не нас окликнули. Потому что нет видимости - там, откуда он слышится. Но тебя ведь достаточно потрепало, чтоб не знать, что есть области духа, откуда не все возвращаются. Ну да это тебе не грозит, какие б дары тебе ни мерцали.
Знаешь, говорю, как те маленькие лошадки, обнаруженные случайно в том затерянном мире, куда сотни лет не ступала нога. Эти лошадки, уцелевшие чудом после землетрясения, оказались на вершине горы, со всех сторон отрезанной от долины. Так они и ходили по кругу у вершины этого конуса, и ни ногу сменить не могли, ни развернуться. И постепенно левая пара их ног укорачивалась. Поколенье за поколеньем. И рост ужимался, и очертания истончались. И теперь, даже если бы их на руках отнесли бы в долину, они б там и шагу ступить не смогли, так и стояли б, как вкопанные, накренясь. Так и с душой случается.
Кто говорит?
Нет ни этих двоих, ни тех.
Он напротив нее, и она - через стол - напротив.
Странный ты человек, говорит Л., оборачиваясь к нему, отходя от окна. Она ж, как кошка, только падает в небо, на все четыре. Она из тех, кто сколько бы ни летел, не разобьется. Рулит хвостом.
Она тоньше тонкого, но никогда не рвется. Надрывается, но не рвется.
И из тех, кто никуда не рвется. Чтоб не идти на поводу у цели, чтобы кроить бескровно птичьей повадкою головы.
Она никому себя не отдаст. И ничему. И не потому, что не хочет. Хочет, руку протягивает и отдергивает, как от ожога. А ожог - в голове. И задолго еще до ладони. А ладонь ее - чуть тепла. От усилий.
Она как по битому стеклу идет, поджимая лапы, дуя на них, но так, чтоб со стороны казалось: идет, танцуя.
На ней рана - любая - поджимает губы, стягивается на глазах.
Л. вписывает цифры в клетки, постукивает по левому краю карандашом.
Это не слезы. Смола. Вязкая, переливчатая... Любит она янтарь?
Л. смотрит на огонек под расписным фарфоровым чайником на спиртовке.
Нет, это не радость в ней - то, о чем говоришь ты. Это она щелкает пальцем, в поисках слова, это как некий эрзац просветления перед смертью, распяленный во всю жизнь.
Ваши линии не должны были пересечься. Странный случай. Аномальное завихрение. Ты, что называется, с неба свалился. А она здесь не удерживается, вверх соскальзывая, запрокидываясь в него, в небо.
Л. поцокивает языком, подливая чай.
А он что?
Кто?
Тот, рок...
Питер. Питер-Пауль. Как два в одном. Его я видел лишь мельком. Рот запомнился. Будто воду сосет из ладони вогнутой. Только ладони нет - врезана в губы и приутоплена. Маленький полумесяц из красной глины.
На столе у нее открытки из глиптотеки, египетский зал, несколько ракурсов одной из фигур с такой вот надмирной улыбкой в зыбком расфокусе. Улыбкой, как бы самой себе снящейся. Как бы всеведающей, нектарно царящей и - не то чтобы бесчеловечной, но нелюдской.
Она говорит: как жаль - такое небесное совершенство, такой завораживающий покой. И, создав это, скульптор уходит, и из той же двери, куда он исчез, выходит маляр с ведром и раскрашивает это божество с головы до пят, зачем?
Рот Питера - как ложное эхо этой улыбки. Не живой и не мертвый, а какой-то дразняще глумливый, как в маске дыра.
Будто сеть над водой поднимают ночью - с этой узенькой красноватой улыбкой улова.
И еще: будто что-то медвежье, эта мокрая красная рытвина рта, просыхающего в улыбке. С этой чаечно спекшейся прорезью чуть раздвинутых губ.
Лица не помню. Короткая дутая куртка на долговязом, как бы вверх на себя нахлобученном теле. Руки в карманах, что его чуть сутулит по-дворовому. 60, хотя выглядит лет на десять моложе. Как и она. Как и многие здесь, почти все. Как старухи с телами двенадцатилетних мальчиков. Нечему старится, ввиду неучастия вещества, подверженного старенью.
Австриец. Театральный художник, маскодел, по специальности. В деньгах не нуждался. Жил на ренту. Маски делал в свое удовольствие. Без социальных амбиций. Но с творческим высокомерием.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33


А-П

П-Я